волосы женщина в красном халате.
- Джо говорит, что у него это было тогда, когда он спал одновременно с
китаянкой и негритянкой.
- И я мог сочинить что-нибудь в этом роде, когда мне было двадцать лет.
- Ему пятьдесят.
- Любопытно, сколько лет ему дали в армии по умственному развитию?
- Девушка в красном халате была Фуонг?
Я жалел, что он задал мне этот вопрос.
- Нет, - сказал я, - та женщина была раньше. Когда я ушел от жены.
- Что с ней случилось?
- Я ушел и от нее.
- Почему?
В самом деле, почему?
- Когда мы любим, мы глупеем. Меня приводило в ужас, что я могу ее
потерять. Мне показалось, что мы начинаем охладевать друг к другу... Не
знаю, было ли это так на самом деле, но меня мучила неизвестность. Я
поспешил к финишу, как трус, который со страху бросается на врага и
получает за это орден. Я хотел преодолеть смерть.
- Смерть?
- Это было похоже на смерть. Потом я уехал на Восток.
- И нашли Фуонг?
- Да.
- Но с Фуонг у вас этого уже не было?
- Нет, не было. Видите ли, та, другая, меня любила. Я боялся потерять
любовь. Теперь я всего лишь боюсь потерять Фуонг. - К чему я это сказал?
Он вовсе не нуждался в том, чтобы я его поощрял.
- Но ведь она вас любит?
- Не так, как надо. Это не в их характере. Вы убедитесь на собственной
шкуре. Почему-то принято называть их детьми. Это - пошлость, но у них и в
самом деле есть что-то детское. Они любят вас за доброту, за уверенность в
завтрашнем дне, за ваши подарки; они ненавидят вас за то, что вы их
ударили, за несправедливость. Они не понимают, как можно войти в комнату и
влюбиться с первого взгляда. Для стареющего человека, Пайл, это очень
отрадная черта, - Фуонг не сбежит от меня, если дома ей будет хорошо.
Я не хотел причинять ему боль. Я понял, что ее причинил, когда он
сказал мне с плохо скрываемой злостью:
- Но ей могут предложить еще большую доброту или еще большую
уверенность в завтрашнем дне; и она это предпочтет.
- Возможно.
- Вы этого не боитесь?
- Не так, как я боялся с другой.
- А вы вообще-то ее любите?
- Да, Пайл, да. Но только раз в жизни я любил иначе.
- Несмотря на сорок с лишним женщин, которые у вас были, - огрызнулся
он.
- Уверен, что это меньше нормы, установленной Кинси. Знаете, Пайл,
женщины не любят девственников. И я не уверен, что мы любим девственниц,
если не склонны к патологическим извращениям.
- Я вовсе не хотел сказать, что я девственник.
Все мои разговоры с Пайлом принимали в конце концов нелепый оборот.
Потому ли, что он был таким простодушным? Он не умел обходить острые углы.
- Можно обладать сотней женщин, Пайл, и все же оставаться
девственником. Большинство ваших солдат, повешенных во время войны за
изнасилование, были девственниками. В Европе их у нас не так много. Я
этому рад. Они причиняют немало бед.
- Я вас просто не понимаю, Томас.
- Не стоит объяснять. Да и тема мне порядком наскучила. Я уж в том
возрасте, когда половой вопрос интересует меньше, чем старость или смерть.
Проснувшись, я думаю о них, а не о женском теле. Мне не хочется на
старости лет быть одиноким, вот и все. О чем бы я стал заботиться? Лучше
уж держать у себя в комнате женщину... даже такую, которую не любишь. Но
если Фуонг от меня уйдет, разве у меня хватит сил найти другую?
- Если это все, для чего она вам нужна...
- Все? Подождите, пока вам не станет страшно прожить последние десять
лет одному, с богадельней в конце пути. Тогда вы начнете кидаться из
стороны в сторону, даже прочь от той женщины в красном халате, - лишь бы
найти кого-нибудь - все равно кого, кто останется с вами до самого конца.
- Почему бы вам не вернуться к жене?
- Не так-то легко жить с человеком, которого обидел.
Автомат дал длинную очередь, - не дальше, чем за милю от нас. Может,
какой-нибудь нервный часовой стрелял по собственной тени, а может,
началась новая атака. Я надеялся, что там атака, - это повышало наши
шансы.
- Вы боитесь, Томас?
- Конечно, боюсь. Всеми фибрами души. Хотя разумом понимаю, что лучше
умереть именно так. Вот почему я и приехал на Восток. Смерть не отходит
тут от тебя ни на шаг.
Я поглядел на часы. Было уже одиннадцать. Еще восемь часов такой ночи,
и можно будет отдохнуть. Я сказал:
- Кажется, мы переговорили обо всем на свете, кроме бога. Лучше
оставить его на предрассветный час.
- Вы ведь не верите в бога?
- Не верю.
- Если бога нет, для меня все на свете бессмысленно.
- А для меня все бессмысленно, если он есть.
- Я как-то читал книгу...
Я так и не узнал, какую книгу читал Пайл (по всей видимости, это не
были ни Йорк Гардинг, ни Шекспир, ни чтец-декламатор, ни "Физиология
брака", скорее всего - "Триумф жизни"). Прямо в вышке у нас послышался
голос - казалось, он раздается из тени у люка - глухой голос рупора,
говоривший что-то по-вьетнамски.
- Вот и наш черед пришел, - сказал я.
Часовые слушали, разинув рты, повернувшись лицом к амбразуре.
- Что это? - спросил Пайл.
Подойти к амбразуре означало пройти сквозь этот голос. Я торопливо
выглянул - там ничего не было видно, я даже не мог различить дорогу, но
когда я обернулся, то увидел, что винтовка нацелена не то в меня, не то в
амбразуру. Стоило мне двинуться вдоль стены, и винтовка дрогнула,
продолжая держать меня на прицеле; голос повторил те же слова снова и
снова.
Я сел, и винтовка опустилась.
- Что он говорит? - спросил Пайл.
- Не знаю. Наверно, они нашли машину и предлагают этим ребятам нас
выдать или что-нибудь в этом роде. Лучше возьмите автомат, пока они не
решили, что им делать.
- Часовой выстрелит.
- Он еще не знает, как ему поступить. А когда решит, выстрелит
непременно.
Пайл двинул ногой, и винтовка поднялась выше.
- Я пойду вдоль стены, - сказал я. - Если он переведет на меня глаза,
возьмите его на мушку.
Когда я встал, голос смолк; тишина заставила меня вздрогнуть. Пайл
отрывисто прикрикнул:
- Брось ружье!
Я едва успел подумать, заряжен ли автомат - раньше я не потрудился
этого проверить, - как солдат бросил винтовку.
Я пересек комнату и поднял ее. Голос раздался снова, - мне казалось, он
твердит одно и то же. Они, по-видимому, завели пластинку. Интересно, когда
истечет срок ультиматума?
- А что будет дальше? - спросил Пайл, совсем как школьник, которому
показывают на уроке опыт; можно было подумать, что все это не имеет к нему
никакого отношения.
- Выстрел из базуки, а то и вьетминец.
Пайл стал рассматривать свой автомат.
- Тут как будто нет ничего сложного, - сказал он. - Дать очередь?
- Нет, пусть они пораздумают. Они предпочтут захватить пост без
стрельбы, и это позволит нам выиграть время. Лучше поскорее убраться
отсюда.
- А если они поджидают нас внизу?..
- И это возможно.
Солдаты наблюдали за нами; им обоим вместе было едва сорок лет.
- А что делать с ними? - спросил Пайл и добавил с поразившей меня
прямолинейностью: - Пристрелить? - Ему, видимо, хотелось испробовать
автомат.
- Они нам ничего не сделали.
- Но они же хотели нас выдать.
- А почему бы и нет? - возразил я. - Нам тут не место. Это их страна.
- Я разрядил винтовку и положил ее на пол.
- Надеюсь, вы не собираетесь ее здесь оставить, - сказал Пайл.
- Я слишком стар, чтобы бегать с ружьем. И это не моя война. Пойдемте.
Война была не моя, но знают ли об этом там, в темноте? Я задул фонарь и
опустил ноги в люк, нащупывая лестницу. Слышно было, как часовые
перешептываются на своем певучем языке.
- Бегите напрямик, - сказал я Пайлу, - в рисовое поле. Не забудьте, там
вода, - не знаю, глубокая или нет. Готовы?
- Да.
- Спасибо за компанию.
- Это вам спасибо.
Я слышал, как за спиной движутся часовые; интересно, есть ли у них
ножи? Голос из рупора звучал теперь повелительно, словно диктуя последние
условия. Что-то шевельнулось в темноте под нами, но это могла быть крыса.
Я не решался сделать первый шаг.
- Господи, хоть бы чего-нибудь выпить, - шепнул я.
- Скорее.
Что-то поднималось по лестнице; я ничего не слышал, но лестница дрожала
у меня под ногами.
- Чего вы ждете? - спросил Пайл.
Странно, но почему-то мне померещилось, будто ко мне подкрадывается
какая-то нечисть. Взбираться по лестнице мог только человек, и все же я не
представлял себе, что это человек вроде меня; казалось, ко мне крадется
зверь, он подбирается, чтобы убить тихо, но безжалостно, как и положено
существу совсем иной породы. Лестница все дрожала, и мне чудилось, будто
внизу горят чьи-то глаза. Вдруг я почувствовал, что больше не могу этого
вынести, и прыгнул; внизу не оказалось ничего, кроме топкой земли,
вцепившейся в мою лодыжку и свернувшей ее так, как это может сделать
только рука. Было слышно, как по лестнице спускается Пайл; видно, я со
страху совсем одурел и не понял, что дрожу я сам, а не лестница. А я-то
считал себя человеком, прошедшим огонь и воду, лишенным воображения, как и
подобает настоящему репортеру. Поднявшись на ноги, я едва снова не упал от
боли. Я пошел, волоча ногу; за спиной я слышал шаги Пайла. Потом базука
ударила по вышке, и я снова упал ничком на землю.


- Вы ранены? - спросил Пайл.
- Что-то стукнуло меня по ноге. Пустяки.
- Тогда пошли! - торопил Пайл. Я с трудом различал его в темноте:
казалось, он весь покрыт белой пылью. Затем он вдруг исчез, как кадр с
экрана, когда гаснут лампы проекционного аппарата и действует только
звуковая дорожка. Я осторожно приподнялся на здоровое колено и попробовал
встать, совсем не опираясь на левую лодыжку, но у меня перехватило дыхание
от боли, и я снова свалился. Дело было совсем не в лодыжке; что-то
случилось с левой ногой. Меня больше ничего не интересовало, боль
пересилила все. Я лежал на земле совсем неподвижно, надеясь, что боль меня
оставит; я даже старался не дышать, как это делают, когда ноет зуб. Я уже
не думал о вьетминцах, которые скоро начнут обыскивать развалины вышки, -
в нее попал еще один снаряд; они хотели хорошенько подготовиться к штурму.
"Как дорого стоит убивать людей, - подумал я, когда боль немножко
приутихла, - куда дешевле убивать лошадей". Едва ли я был в полном
сознании: мне вдруг почудилось, что я забрел на живодерню; в маленьком
городке, где я родился, это было самое страшное место моего детства. Нам
казалось, что мы слышим, как ржут от страха кони и как бьет убойный
молоток.
Прошло несколько мгновений, а боль не возвращалась; я лежал неподвижно,
стараясь не дышать, - это мне казалось очень важным. Я раздумывал
совершенно трезво, - не поползти ли мне в поле. У вьетминцев может не
хватить времени на дальние поиски. Должно быть, их противники выслали
новый патруль, чтобы установить связь с экипажем первого танка. Но меня
больше пугала боль, чем партизаны, и я продолжал лежать. Пайла не было
слышно; он, очевидно, добрался до поля. Вдруг я услышал плач. Он доносился
с вышки или оттуда, где когда-то была вышка. Так не плачет мужчина; скорее
так плачет ребенок, - он напуган темнотой и боится громко закричать. Я
подумал, что это, наверно, один из парнишек, - может, его товарищ погиб. А
я надеялся, что вьетминцы его не убьют. Нельзя воевать с детьми... В
памяти моей снова возникло маленькое скрюченное тельце в канаве. Я закрыл
глаза - это помогало от боли - и стал ждать. Чей-то голос крикнул, я не
понял слов. У меня было ощущение, что я даже могу заснуть здесь в темноте
и в одиночестве, если не будет боли.
Вдруг я услышал шепот Пайла:
- Томас! Томас!
Он быстро научился красться в темноте: я не слышал, как он вернулся.
- Уходите, - прошептал я в ответ.
Он нашел меня и растянулся рядом.
- Почему вы не пришли? Вы ранены?
- Нога. Кажется, сломана.
- Пуля?
- Нет. Полено. Камень. Что-то упало с вышки. Кровь не течет.
- Возьмите себя в руки. Пойдемте.
- Уходите, Пайл. Ничего я не хочу делать, мне слишком больно.
- Какая нога?
- Левая.
Он подполз ко мне с другой стороны и перекинул мою руку себе через
плечо. Мне хотелось захныкать, как мальчику на вышке, а потом я
разозлился, но трудно было выразить зло шепотом.
- Идите к дьяволу, Пайл, не троньте меня. Я хочу остаться здесь.
- Нельзя.
Он подтащил меня к себе на плечо, и боль стала невыносимой.
- Не разыгрывайте героя. Я не пойду.
- Вы должны мне помочь, - сказал он, - или нас поймают обоих.
- Вы...
- Тише, не то они услышат.
Я плакал, скажу без прикрас, но только от досады. Я повис на нем,
болтая левой ногой; мы двигались неловко, как участники шутовского бега на
трех ногах, и у нас бы не было ни малейшего шанса спастись, если бы в тот
миг, когда мы пустились в путь, где-то по дороге к следующей вышке не
застучали короткие, частые очереди автомата; может, к нам пробивался
патруль, а может, это они доводили до трех свой счет разрушенных вышек.
Автомат заглушил звуки нашего медленного, неуклюжего бегства.
Не знаю, был ли я все время в сознании; думаю, что последние двадцать
метров Пайл нес меня на себе. Он сказал:
- Осторожно. Мы уже в поле.
Сухие стебли риса шелестели вокруг нас, а жижа хлюпала и пучилась под
ногами. Когда Пайл остановился, вода доходила нам до пояса. Он тяжело и
прерывисто дышал, издавая низкие квакающие звуки.
- Простите, что доставил столько хлопот, - сказал я.
- Я не мог вас бросить, - объяснил Пайл.
Сперва я почувствовал облегчение: вода и жидкая глина держали мою ногу
нежно и крепко, как перевязка; но скоро мы стали стучать зубами от холода.
Я подумал, миновала ли уже полночь; мы могли проторчать тут часов шесть,
если вьетминцы нас не найдут.
- Вы можете не опираться на меня хотя бы минутку? - спросил Пайл.
Я снова почувствовал слепое раздражение, - для него не было никакого
оправдания, кроме боли. Разве я просил, чтобы меня спасали или оттягивали
смерть ценой таких мучений?
Я с тоской думал о своем ложе на твердой сухой земле, стоя, как
журавль, на одной ноге и пытаясь облегчить Пайлу тяжесть моего тела; когда
я шевелился, стебли риса щекотали, кололи меня и шуршали.
- Вы спасли мне жизнь там, - сказал я, а когда Пайл откашлялся, чтобы
ответить с подобающей скромностью, я закончил фразу: - чтобы я подох
здесь. Я предпочел бы умереть на суше.
- Не надо разговаривать, - ответил мне Пайл, как больному. - Давайте
беречь силы.
- Какой черт вас просил спасать мне жизнь? Я поехал на Восток, чтобы
меня убили. Вечное ваше нахальство...
Я пошатнулся, и Пайл обвил моей рукой свою шею.
- Не напрягайтесь, - сказал он.
- Вы насмотрелись кинофильмов про войну. Мы не десантники, и ордена вам
все равно не дадут.
- Ш-ш!
Послышались шаги, приближавшиеся к краю поля; автомат на дороге смолк,
и теперь были слышны лишь эти шаги да тихий шелест риса, когда мы дышали.
Потом шаги смолкли; казалось, они смолкли где-то совсем рядом. Я
почувствовал руку Пайла на своем здоровом боку, - она тихонько прижимала
меня книзу; мы очень медленно погружались в грязь, чтобы не зашелестели
рисовые стебли. Стоя на одном колене и запрокинув голову назад, я с трудом
мог держать рот над водой. Боль вернулась, и я думал: "Если я потеряю
сознание, я утону". Я всегда мучительно боялся утонуть. Почему человек не
сам выбирает себе смерть? Не было слышно ни звука; а что если в
каких-нибудь десяти метрах они ждут, чтобы мы шелохнулись, кашлянули,
чихнули?.. "О господи, - подумал я, - сейчас я чихну". Если бы Пайл
оставил меня в покое, - я отвечал бы только за свою жизнь, а не за его...
а он хочет жить.
Я прижал пальцами свободной руки верхнюю губу, прибегая к той уловке,
которую мы изобретаем в детстве, играя в прятки; но желание чихнуть не
прошло: мне было не удержаться; а те, притаившись во тьме, ждали, когда я
чихну. Вот-вот сейчас чихну - и я чихнул...
Но как раз в ту секунду, когда я чихнул, вьетминцы открыли стрельбу из
автоматов, прочесывая огнем рисовое поле; резкие, сверлящие звуки - звуки
машины, пробивающей отверстия в стали, заглушили мое чихание. Я набрал
воздуху и погрузился в воду; так человек инстинктивно избегает желанного
конца, кокетничая со смертью, словно женщина, которая требует, чтобы ее
изнасиловал любовник. Рис был скошен над нашими головами, и буря
пронеслась мимо. Мы вынырнули разом, чтобы вдохнуть воздух, и услышали,
что шаги удаляются к вышке.
- Спасены, - сказал Пайл, и, несмотря на боль, я подумал, что же именно
мы сберегли? Я - старость, редакторское кресло, одиночество; ну а Пайл,
теперь мне ясно, что он радовался преждевременно. Потом, дрожа от холода,
мы стали ждать. На дороге в Тайнинь вспыхнул костер; он горел
по-праздничному весело.
- Это моя машина, - сказал я.
- Безобразие, - возмутился Пайл. - Терпеть не могу, когда портят добро.
- Видно, в баке нашлось немножко бензина, чтобы ее поджечь. Вы так же
замерзли, как я?
- Больше некуда.
- А что если нам отсюда выбраться и прилечь у дороги?
- Подождем еще полчаса, - пусть уйдут.
- Вам тяжело меня держать.
- Выдержу, я молодой. - Он хотел пошутить, но от этой шутки я похолодел
не меньше, чем от воды. Я собирался извиниться за все, на что толкала меня
боль, но теперь он заставил меня взорваться снова.
- Ну, конечно, вы молодой. Вам ведь некуда торопиться...
- Я вас не понимаю, Томас.
Мы, казалось, провели вместе целую пропасть ночей, но он понимал меня
не лучше, чем понимал по-французски. Я сказал:
- Лучше бы вы меня оставили в покое.
- Как бы я смог потом смотреть Фуонг в глаза? - возразил он, и это имя
прозвучало, как вызов.
Я принял его.
- Значит, вы это сделали ради нее?
Ревность моя становилась особенно нелепой и унизительной оттого, что
мне приходилось выражать ее чуть слышно, шепотом, - она была приглушенной,
а ревность любит позу и декламацию.
- Думаете покорить ее своими подвигами? Ошибаетесь. Вот если бы меня
убили, она была бы вашей.
- Я совсем не то хотел сказать, - ответил Пайл. - Когда вы влюблены,
вам хочется быть на высоте, вот и все.
Это правда, подумал я, но не та правда, которую он подразумевает в
простоте душевной. Когда ты влюблен, ты хочешь быть таким, каким тебя
видит она, ты любишь ложное, возвышенное представление о себе. Любя, не
знаешь, что такое честь, а подвиг - это лишь выигрышная роль, сыгранная
для двух зрителей. Должно быть, я больше не был влюблен, но еще помнил,
как это бывает.
- Будь вы на моем месте, я бы вас бросил, - сказал я.
- Вот уж не верю, Томас. - Он добавил с невыносимым самодовольством: -
Я знаю вас лучше, чем вы сами себя.
Разозлившись, я попытался отодвинуться от него и стать на собственные
ноги, но боль ринулась на меня с ревом, как поезд в туннель, и я еще
тяжелее навалился на него, а потом стал погружаться в воду. Он обхватил
меня обеими руками и, держа над водой, стал потихоньку подталкивать к
обочине дороги. Когда мы добрались туда, он положил меня плашмя в
неглубокую грязь под насыпью, у самого края поля; боль отошла, я открыл
глаза и стал дышать свободно; теперь я видел только замысловатые иероглифы
созвездий, чужие письмена, которых я не мог прочесть: они были совсем
другие, чем звезды моей родины. Лицо Пайла качнулось надо мной и скрыло от
меня звезды.
- Я пойду вниз по дороге, Томас, поищу патруль.
- Не валяйте дурака, - сказал я. - Они вас пристрелят прежде, чем
выяснят, кто вы такой. Если раньше с вами не покончат вьетминцы.
- Но другого выхода нет. Нельзя же вам пролежать шесть часов в воде.
- Тогда положите меня на дорогу.
- Оставить вам автомат? - спросил он с сомнением.
- Конечно, нет. Если уж вы решили изображать героя, ступайте осторожно
через поле.
- Патруль проедет мимо, прежде чем я успею его позвать.
- Вы же не говорите по-французски...
- Я крикнул: "Je suis Frongcais" [я француз (ломаный фр.)]. Не
беспокойтесь, Томас, я буду осторожен.
Не успел я ответить, как он уже отошел и не мог больше слышать мой
шепот; он старался идти как можно тише и часто останавливался. Я видел его
в отсветах горевшей машины, но вскоре он миновал костер; потом шаги его
поглотила тишина. О да, он был так же осторожен, как тогда, когда плыл в
Фат-Дьем, принимая все предосторожности, как герой приключенческой повести
для подростков, кичась своей осторожностью, словно знаком бойскаута, и не
понимая всей нелепости своего приключения.
Я лежал и слушал - не раздастся ли выстрел вьетминца или патруля, но
выстрела не последовало; пройдет час, а может быть, и больше, прежде чем
он доберется до следующей вышки, если он до нее доберется вообще. Я
повернул голову, чтобы взглянуть, что осталось от нашей вышки, - куча
глины, бамбука и подпорки, - казалось, она становилась все ниже по мере
того, как падало пламя горевшей машины. Боль ушла, и воцарился мир - нечто
вроде перемирия для нервов: мне захотелось петь. Странно, что люди моей
профессии сообщают о такой ночи, как эта, всего в двух строчках: для них
она - самая обыкновенная, повседневная ночь, и только я был в ней чем-то
необычным. Потом я снова услышал тихий плач из развалин вышки. Должно
быть, один из часовых был еще жив.
"Бедняга, - подумал я, - если бы мы не застряли возле его поста, он
смог бы сдаться в плен, как все они сдаются, или бежать при первом оклике
из рупора. Но там были мы - двое белых, у нас был автомат, и они не
посмели шевельнуться. Когда мы убежали, было уже слишком поздно". Моя
вина, что этот голос плачет во тьме; я кичился своей непричастностью, тем,
что я не воюю в этой войне, но раны были нанесены мной, словно я пустил в
ход автомат, как хотел это сделать Пайл.
Я напряг все силы, чтобы выползти на дорогу. Мне нужно пробраться к
часовому. Разделить его страдания - вот все, что мне оставалось. Но мои
собственные страдания не пускали меня к нему. И я больше не слышал его
плача. Я лежал неподвижно и не слышал ничего, кроме собственной боли,
бившейся во мне, как чудовищное сердце. Я затаил дыхание и молился богу, в
которого не верил: "Дай мне умереть или потерять сознание. Дай мне умереть
или потерять сознание". Потом я, вероятно, забылся и уже ничего не
чувствовал, пока мне не приснилось, что мои веки смерзлись и кто-то
вставляет между ними стамеску, чтобы их разжать; мне хочется предупредить,
что они повредят глаза, но я не могу произнести ни слова, а стамеска
вонзается мне в зрачки... Карманный фонарь светил мне в лицо.
- Мы спасены, Томас, - сказал Пайл.
Это я помню, но не помню того, о чем позже рассказывал Пайл: как я
отталкивал его, говоря, что у вышки человек и раньше всего надо спасти
его. Я не способен на сентиментальность, которую приписывает мне Пайл. Я
себя знаю и знаю всю глубину моего себялюбия. Я не могу себя чувствовать
спокойно (а ведь покой - это единственное, чего я хочу), если кто-нибудь
страдает, - страдает зримо, слышимо или осязаемо. Вольно простакам
принимать это за отзывчивость; но ведь все, что я делаю, сводится к отказу
от маленького блага (в данном случае к небольшой отсрочке первой помощи
мне) ради значительно большего блага: душевного покоя, который позволит
мне думать только о себе.
Они вернулись и сказали, что мальчик умер, и это меня утешило; я не
чувствовал и боли, после того как шприц с морфием вонзился мне в ногу.



    3



Я медленно поднимался по лестнице в квартиру на улице Катина и
остановился, чтобы передохнуть. На нижней площадке, примостившись возле
уборной, как всегда, сплетничали старухи. По морщинам на лицах можно было
прочесть их судьбу не хуже, чем по ладоням рук. Если бы я знал их язык,
чего бы только они мне ни порассказали о том, что творилось здесь, пока я
лежал в госпитале на пути из Тайниня. Не то в полях, не то на вышке я
потерял ключи от квартиры. Я дал знать о своем приезде Фуонг, и если она
была здесь, то получила мою записку. Слово "если" выражало всю мою
неуверенность. В госпитале я не получал от нее вестей, но она едва писала
по-французски, а я не читал по-вьетнамски. Я постучал в дверь, ее сразу
открыли, и, казалось, все было по-старому. Я пристально вглядывался в ее
лицо, а она спрашивала, как я себя чувствую, трогала мою ногу в лубке и
подставляла плечо, чтобы о него опереться, словно такой хрупкий стебелек
мог быть надежной опорой.
- Хорошо быть дома, - сказал я.
Она уверяла, что скучала по мне, и об этом-то, конечно, мне и хотелось
услышать; она всегда говорила то, что мне хотелось слышать, - разве что
слова вырывались у нее невзначай. Вот и теперь я ждал, что вырвется у нее
невзначай.
- Как ты развлекалась? - спросил я ее.
- Часто бывала у сестры. Она поступила на службу к американцам.
- Да ну? Ее устроил Пайл?
- Не Пайл, а Джо.
- Какой Джо?
- Ты его знаешь. Экономический атташе.
- Ну да, конечно, тот самый Джо.
Такой уж он был человек, что его всегда забывали. Я и по сей день не
смог бы ничего о нем вспомнить, - кроме, пожалуй, его толщины,
напудренных, гладко выбритых щек и утробного смеха; весь его облик от меня
ускользал: я помнил только, что его звали Джо. Бывают такие люди, которых
всегда зовут уменьшительными именами.
С помощью Фуонг я улегся на кровать.
- Ты ходила в кино? - спросил я.
- В кино "Катина" идет такая смешная картина... - И она сразу же начала
мне рассказывать ее содержание со всеми подробностями, а я тем временем
оглядывал комнату, нет ли где-нибудь белого конвертика с телеграммой. Пока
я о ней не спросил, я мог еще надеяться, что Фуонг забыла мне сказать и
что телеграмма лежит на столе возле машинки, или на гардеробе, или даже в
ящике буфета, где она хранит свои шарфы.
- Почтмейстер, - он, по-моему, почтмейстер, но может, конечно, и мэр, -
он шел за ними следом до самого дома; он попросил у булочника лестницу,
влез в окно к Коринне, но, понимаешь, она как раз вышла в другую комнату с
Франсуа, а он не слышал, как вошла мадам Бомпьер, и она пришла, увидела
его на верхушке лестницы и подумала...
- Кто такая мадам Бомпьер? - спросил я, отвернувшись, чтобы взглянуть
на умывальник, куда она тоже иногда клала письма.
- Я же тебе говорила. Мать Коринны. Она хотела найти себе мужа, потому