Страница:
И тут с обидой, снова вспыхнувшей (спустя лет сорок), вспомнил я, как забежал в редакцию газеты, где поэзией тогда заведовал мой близкий и любимый друг, поэт Саша Аронов. Но сотрудники сказали мне, что он ушел в райком, поскольку принят в партию, и через полчаса вернется с партбилетом. Он об этом мне не говорил, и я решил не упускать такой прекрасный случай поглумиться. Я попросил найти большой бумажный лист, и возвратившийся мой друг увидел пламенный плакат, исполненный коряво, но весьма большими буквами:
– Ты, как всегда, без пошлости не можешь.
И я тогда обиженно ушел. Сейчас эту историю я вспомнил просто походя, раздумывая вовсе о другом: бывают ведь немыслимо смешны и пошлы – ситуации житейские, в которые порой мы попадаем. Нет, не только выспренние (плюс елей с повидлом) юбилеи и натужные занудливые торжества по некоему (часто – уважительному) поводу. Пошлость ситуаций, о которых я подумал, вся проистекает из того, что уже много раз они бывали с разными людьми, воспроизведены в бесчисленных комедиях и водевилях, и внезапно мы оказываемся внутри избитого и древнего сюжета. У меня такое было вследствие одной скоропалительной и краткой увлеченности. В далекой и прекрасной молодости это было. Когда выпивку закусывали мы весенним ветром. А сюжет, обшарпанный, истертый и засаленный, вы опознаете в конце истории. Я как-то познакомился в гостях с киноактрисой, произведшей на меня – ну, сокрушительное, прямо скажем, впечатление. Звали ее – Роза, а фамилию ввиду известности (ее) и деликатности (моей) я называть не буду. А была она без спутника, ввиду чего назавтра я послал ей через общего приятеля подметное письмо – чтобы разрыхлить почву, как теперь я понимаю. Много лет спустя ко мне вернулся (обнаружился, вернее) черновик того письма, и мне его сейчас приятно привести, хотя от темы я немного отвлекаюсь.
«Здравствуйте, много уважаемая мной Роза, не сочтите наглостью, что я не знаю, как по Батюшке. А это пишет с извинением, что помешал Вашей красивой быстрой жизни, бывший только что военнослужащий, сержант запаса Игорь Бесфамильный. Понимаю, Роза, что мое само образование не позволяет мне надеяться на Вашу склонность, только я на службе в армии один раз видел Ваш большой смеющийся автопортрет в журнале «Советский экран». И это фото Ваше потрясло меня до глубины души и до корней волос. Хотя из нашей роты многие смотрели так на это фото, будто они вечером в казарме и уже на койке и никто не видит, чем они там занимаются. А вчера я Вас увидел на экране и опять немало пережил. Роза, неужели Вы такая же и в жизни, или это все парик из грима? Если Вы такая же, то я бы взял Вас на руки и нес, не покладая рук, куда глядят наши с тобой глаза. Я после службы в армии живу в столице нашей Родины, где я работаю вахтером на заводе оборонного значения. А вечером я очень хорошо играю на баяне, и поэтому если Вы мне ответите, то, может быть, и Вам со мной немного будет интересно. Я хотя живу тоже в Москве, но посылаю Вам письмо авиапочтой, чтоб дошло скорее. А еще могу прислать Вам фотографию свою размером шесть на Девять. Остаюсь с надеждой, Игорь Бесфамильный».
Не прошло недели, как меня приятель отыскал в библиотеке, чтобы сообщить отменно радостную новость: клюнула рыбешка, так письмо это сыграло, что я зван на день рождения, который состоится завтра. И не просто зван, а Роза нынче в ссоре со своим давнишним хахалем, и легкая надежда есть, что приглашение мне послано не зря.
Как я летел на этот день рождения! Но почему-то опоздал почти на час, и вся компания уже довольно крепко выпила. Мне предложили тост произнести, а он был загодя и очень тонко мною подготовлен. Только здесь придется мне назвать фамилию того, с кем Роза находилась в ссоре, мы знакомы не были, однако же фамилию я знал. Мой тост был краток, но красноречив:
Так попал я внутрь сюжета тривиального донельзя, водевильного, однако же еще минут пятнадцать высидел из чистого упрямства. На меня старались не смотреть, и налитую самому себе вторую рюмку я украдкой выпил.
Есть еще одно необозримое пространство пошлости. Вам не встречался бюст Шопена, отлитый из парафина, с фитилем на макушке? И есть Наполеон такой, и даже Иисус Христос.
Еще забыл упомянуть я пошлость нынешних бесчисленных тусовок, презентаций и фуршетов по любому поводу. Но тут у пошлости примета есть: висящая над этим скука (если не нашел себе случайно собеседника). Однако же могу себя легко я опровергнуть. С помощью истории одной (судите сами).
В некоем большом российском городе все это было. К моему приятелю-врачу повадилась ходить лечиться дружная компания каких-то мелких бизнесменов (а возможно – и бандитов, это нынче трудно различить). Шестеро их было, если память мне не изменяет. И один однажды заявился с общей просьбою от всех. Им необходим был срочно венеролог, только непременно – свой, надежный человек. Поскольку только что все шестеро одновременно подхватили триппер, а еще успели передать его и женам. И не только вылечить их всех был должен врач, но и шепнуть их женам, что не гнусный это триппер, а обычный вирус, часто попадающийся в банях – даже в самых фешенебельных и чистых. Мой приятель им немедленно врача сыскал, но любопытства удержать не мог и с осторожностью спросил, как ухитрились заразиться они вместе и одновременно. И посланец снисходительно ответил:
– Презентация, профессор!
А еще бывают пошлыми – причины, по которым совершаются прекрасные на первый взгляд поступки, только, если присмотреться к их истокам, восхищение сникает. У меня такое тоже тесно связано с Сашей Ароновым, которого я преданно любил. Одна из его давних жен была немыслимо слаба на передок. При этом волновали ее – только творческие личности. Похоже, это качество она ценила много выше остальных мужских достоинств. Те, на кого падало ее недолгое внимание, о нем нисколько не болтали, проявляя деликатность и сочувствие. И вдруг узнал я, что один поэт повсюду хвалится своим успехом у любвеобильной этой дамы. Так за Сашку стало мне обидно! До поры, пока в Молчании все это протекало, мне настолько не было обидно. И когда мне сообщили (мы сидели где-то, выпивая), что в кафе неподалеку обретается этот болтун с приятелем, немедленно и я туда помчался. И дождался я, покуда они вышли, и влепил пощечину хвастливому поэту. Но за те минуты, что он делал вид, как будто порывается ответить тем же (аккуратно позволяя своему приятелю удерживать его), настолько я себя конфузно чувствовал, что помню это до сих пор. Чью честь я защищал? О легковейности порывов Сашкиной жены все знали и без этого злосчастного поэта, и ужасно пошлой (а ничуть не рыцарской) теперь мне виделась сама пощечина моя. Заметить еще надо, что поэт был невысок, телосложения изящного, и риска, что побьют, у меня не было. Поэтому еще слегка паскудным было явленное действо. Только это пронеслось в башке моей, когда я свою глупость уже сделал. Я много лет спустя перед поэтом извинился, кстати – он пожал плечами и сказал, что ничего не помнит. И опять я молча мудаком себя назвал.
Я сейчас подряд любое вспоминаю, чтобы оттянуть то главное, ради чего я, собственно, главу эту затеял. В собранном мной перечне той пошлости, с которой мы все время сталкиваемся по жизни, оказалось нечто, чем я сам давно грешил с огромным удовольствием. Когда приходит в голову какое-нибудь значимое имя, то ужасно тянет изречение к нему пришпилить. Не цитату, нет, избави Господи, а что-нибудь пустяшное, банальное и бытовое. Такое нечто, напрочь приземленное. И это совмещение высокого и низкого (звучащего для слуха имени – с расхожим пустозвонством) становится забавным и читабельным. И более того – становится игрой. На этом я попался и немедленно втянулся. Сочинить хотел один-единственный пример, а провалился – в зыбкую и дивную пучину. Я подряд два дня как будто бы отсутствовал: я ел и пил, чинил машину, был в гостях и принимал участие в каких-то разговорах, но на самом деле – непрерывно сочинял четверостишия. И я бы даже вдохновением назвал эту блаженную отключку, но не поднимается рука на святотатство. Всю скоропалительно возникшую продукцию вставлять в текущие стихи – никак не получалось. И решил я поместить отдельно краткий опыт обращения с почтенной древностью. Случился, дескать, у порывистого автора недолгий приступ неоклассицизма. Изысканная будет у меня прокладка между главами, подумал я конфузливо и нагло.
А прокладка эта – и название имела: «Грецкие огрехи». Но по ходу вольных измышлений властно вклинились мыслители других народов. И название пришлось переменить.
Оглянись вокруг себя
Еще вчера бы Сашка (чувство юмора его и по стихам заметно сразу) – только громко засмеялся от нехитрой этой шутки, но теперь он холодно и неприязненно сказал:
Моральных нам несут уронов
такие члены, как Аронов!
– Ты, как всегда, без пошлости не можешь.
И я тогда обиженно ушел. Сейчас эту историю я вспомнил просто походя, раздумывая вовсе о другом: бывают ведь немыслимо смешны и пошлы – ситуации житейские, в которые порой мы попадаем. Нет, не только выспренние (плюс елей с повидлом) юбилеи и натужные занудливые торжества по некоему (часто – уважительному) поводу. Пошлость ситуаций, о которых я подумал, вся проистекает из того, что уже много раз они бывали с разными людьми, воспроизведены в бесчисленных комедиях и водевилях, и внезапно мы оказываемся внутри избитого и древнего сюжета. У меня такое было вследствие одной скоропалительной и краткой увлеченности. В далекой и прекрасной молодости это было. Когда выпивку закусывали мы весенним ветром. А сюжет, обшарпанный, истертый и засаленный, вы опознаете в конце истории. Я как-то познакомился в гостях с киноактрисой, произведшей на меня – ну, сокрушительное, прямо скажем, впечатление. Звали ее – Роза, а фамилию ввиду известности (ее) и деликатности (моей) я называть не буду. А была она без спутника, ввиду чего назавтра я послал ей через общего приятеля подметное письмо – чтобы разрыхлить почву, как теперь я понимаю. Много лет спустя ко мне вернулся (обнаружился, вернее) черновик того письма, и мне его сейчас приятно привести, хотя от темы я немного отвлекаюсь.
«Здравствуйте, много уважаемая мной Роза, не сочтите наглостью, что я не знаю, как по Батюшке. А это пишет с извинением, что помешал Вашей красивой быстрой жизни, бывший только что военнослужащий, сержант запаса Игорь Бесфамильный. Понимаю, Роза, что мое само образование не позволяет мне надеяться на Вашу склонность, только я на службе в армии один раз видел Ваш большой смеющийся автопортрет в журнале «Советский экран». И это фото Ваше потрясло меня до глубины души и до корней волос. Хотя из нашей роты многие смотрели так на это фото, будто они вечером в казарме и уже на койке и никто не видит, чем они там занимаются. А вчера я Вас увидел на экране и опять немало пережил. Роза, неужели Вы такая же и в жизни, или это все парик из грима? Если Вы такая же, то я бы взял Вас на руки и нес, не покладая рук, куда глядят наши с тобой глаза. Я после службы в армии живу в столице нашей Родины, где я работаю вахтером на заводе оборонного значения. А вечером я очень хорошо играю на баяне, и поэтому если Вы мне ответите, то, может быть, и Вам со мной немного будет интересно. Я хотя живу тоже в Москве, но посылаю Вам письмо авиапочтой, чтоб дошло скорее. А еще могу прислать Вам фотографию свою размером шесть на Девять. Остаюсь с надеждой, Игорь Бесфамильный».
Не прошло недели, как меня приятель отыскал в библиотеке, чтобы сообщить отменно радостную новость: клюнула рыбешка, так письмо это сыграло, что я зван на день рождения, который состоится завтра. И не просто зван, а Роза нынче в ссоре со своим давнишним хахалем, и легкая надежда есть, что приглашение мне послано не зря.
Как я летел на этот день рождения! Но почему-то опоздал почти на час, и вся компания уже довольно крепко выпила. Мне предложили тост произнести, а он был загодя и очень тонко мною подготовлен. Только здесь придется мне назвать фамилию того, с кем Роза находилась в ссоре, мы знакомы не были, однако же фамилию я знал. Мой тост был краток, но красноречив:
Все довольно дружно засмеялись, только как-то странно: глядя на человека, сидевшего в углу дивана. Кажется, он тоже засмеялся. Это был как раз Куксо, с которым накануне ночью Роза помирилась.
Как говорил Жан Жак Руссо -
к ебене матери Куксо!
Так попал я внутрь сюжета тривиального донельзя, водевильного, однако же еще минут пятнадцать высидел из чистого упрямства. На меня старались не смотреть, и налитую самому себе вторую рюмку я украдкой выпил.
Есть еще одно необозримое пространство пошлости. Вам не встречался бюст Шопена, отлитый из парафина, с фитилем на макушке? И есть Наполеон такой, и даже Иисус Христос.
Еще забыл упомянуть я пошлость нынешних бесчисленных тусовок, презентаций и фуршетов по любому поводу. Но тут у пошлости примета есть: висящая над этим скука (если не нашел себе случайно собеседника). Однако же могу себя легко я опровергнуть. С помощью истории одной (судите сами).
В некоем большом российском городе все это было. К моему приятелю-врачу повадилась ходить лечиться дружная компания каких-то мелких бизнесменов (а возможно – и бандитов, это нынче трудно различить). Шестеро их было, если память мне не изменяет. И один однажды заявился с общей просьбою от всех. Им необходим был срочно венеролог, только непременно – свой, надежный человек. Поскольку только что все шестеро одновременно подхватили триппер, а еще успели передать его и женам. И не только вылечить их всех был должен врач, но и шепнуть их женам, что не гнусный это триппер, а обычный вирус, часто попадающийся в банях – даже в самых фешенебельных и чистых. Мой приятель им немедленно врача сыскал, но любопытства удержать не мог и с осторожностью спросил, как ухитрились заразиться они вместе и одновременно. И посланец снисходительно ответил:
– Презентация, профессор!
А еще бывают пошлыми – причины, по которым совершаются прекрасные на первый взгляд поступки, только, если присмотреться к их истокам, восхищение сникает. У меня такое тоже тесно связано с Сашей Ароновым, которого я преданно любил. Одна из его давних жен была немыслимо слаба на передок. При этом волновали ее – только творческие личности. Похоже, это качество она ценила много выше остальных мужских достоинств. Те, на кого падало ее недолгое внимание, о нем нисколько не болтали, проявляя деликатность и сочувствие. И вдруг узнал я, что один поэт повсюду хвалится своим успехом у любвеобильной этой дамы. Так за Сашку стало мне обидно! До поры, пока в Молчании все это протекало, мне настолько не было обидно. И когда мне сообщили (мы сидели где-то, выпивая), что в кафе неподалеку обретается этот болтун с приятелем, немедленно и я туда помчался. И дождался я, покуда они вышли, и влепил пощечину хвастливому поэту. Но за те минуты, что он делал вид, как будто порывается ответить тем же (аккуратно позволяя своему приятелю удерживать его), настолько я себя конфузно чувствовал, что помню это до сих пор. Чью честь я защищал? О легковейности порывов Сашкиной жены все знали и без этого злосчастного поэта, и ужасно пошлой (а ничуть не рыцарской) теперь мне виделась сама пощечина моя. Заметить еще надо, что поэт был невысок, телосложения изящного, и риска, что побьют, у меня не было. Поэтому еще слегка паскудным было явленное действо. Только это пронеслось в башке моей, когда я свою глупость уже сделал. Я много лет спустя перед поэтом извинился, кстати – он пожал плечами и сказал, что ничего не помнит. И опять я молча мудаком себя назвал.
Я сейчас подряд любое вспоминаю, чтобы оттянуть то главное, ради чего я, собственно, главу эту затеял. В собранном мной перечне той пошлости, с которой мы все время сталкиваемся по жизни, оказалось нечто, чем я сам давно грешил с огромным удовольствием. Когда приходит в голову какое-нибудь значимое имя, то ужасно тянет изречение к нему пришпилить. Не цитату, нет, избави Господи, а что-нибудь пустяшное, банальное и бытовое. Такое нечто, напрочь приземленное. И это совмещение высокого и низкого (звучащего для слуха имени – с расхожим пустозвонством) становится забавным и читабельным. И более того – становится игрой. На этом я попался и немедленно втянулся. Сочинить хотел один-единственный пример, а провалился – в зыбкую и дивную пучину. Я подряд два дня как будто бы отсутствовал: я ел и пил, чинил машину, был в гостях и принимал участие в каких-то разговорах, но на самом деле – непрерывно сочинял четверостишия. И я бы даже вдохновением назвал эту блаженную отключку, но не поднимается рука на святотатство. Всю скоропалительно возникшую продукцию вставлять в текущие стихи – никак не получалось. И решил я поместить отдельно краткий опыт обращения с почтенной древностью. Случился, дескать, у порывистого автора недолгий приступ неоклассицизма. Изысканная будет у меня прокладка между главами, подумал я конфузливо и нагло.
А прокладка эта – и название имела: «Грецкие огрехи». Но по ходу вольных измышлений властно вклинились мыслители других народов. И название пришлось переменить.
БРЫЗГИ АНТИЧНОСТИ
Предупреждал еще Гораций -
поэт, философ, эрудит,
что близость муз и дружба граций
житейской мудрости вредит.
Учил великий Аристотель,
а не какой-нибудь балбес,
что похотливость нашей плоти -
совсем не грех, а дар небес.
Как нам советовал Овидий,
я свой характер укрощаю,
и если я кого обидел,
то это я ему прощаю.
Не зря учил нас Гиппократ
(а медик был он – первый номер):
«Болеть – полезней во сто крат,
чем не болеть, поскольку помер».
Есть очень точная страница
в пустых прозрениях Платона:
что скоро будет честь цениться -
дешевле рваного гондона.
Отменной зоркости пример
сыскался в книге Теофраста:
пластичность жестов и манер -
заметный признак педераста.
Я оценил в Левкиппе вновь
его суждения стальные:
«Кто пережил одну любовь,
переживет и остальные».
Хотя Сафо была стервоза,
но мысли – стоят дорогого:
«Своя душевная заноза -
больней такой же у другого».
Сказал однажды Геродот,
известный древности историк,
что грешник подлинный лишь тот,
кому запретный плод был горек.
Заметил некогда Сенека,
явив провиденье могучее,
что лишь законченный калека
не трахнет женщину при случае.
А чуткий к запахам Хилон
весьма любил, как пахнут кони,
но называл одеколон -
«благоуханием для вони».
Великий скульптор Поликлет
ваял роскошно и сердито:
кто б ни заказывал портрет,
он вылеплял гермафродита.
Был Демосфен оратор пылкой
и непосредственной замашки,
а если бил кого бутылкой -
рука не ведала промашки.
Полезно в памяти иметь
совет интимный Авиценны:
«Не стоит яйцами звенеть,
они отнюдь не звоном ценны».
Прочел у некоего грека
(не то Эвклид, не то Страбон),
что вреден духу человека
излишних мыслей выебон.
Писал когда-то Еврипид,
большой мастак в любви и спорте:
«Блаженный муж во сне храпит,
а не блаженный – воздух портит».
Прекрасно умственной отвагой
у Архимеда изречение:
«Утяжеленность пьяной влагой
приносит жизни облегчение».
В саду своем за чашкой чая
сказал однажды Фукидид:
«Мудрец живет, не замечая
того, про что кретин – галдит».
Был молод циник Диодор,
но у него дыханье сперло:
соленый мелкий помидор
попал в дыхательное горло.
Признался как-то Эпикур,
деля бутылку на троих,
что любит он соседских кур -
гораздо больше, чем своих.
Жил Диоген в убогой бочке,
но был он весел и беспечен
и приносил туда цветочки,
когда гречанку ждал под вечер.
Как объяснил друзьям Эсхил,
заплакав как-то ближе к ночи:
«Когда мужик позорно хил,
ему супругу жалко очень».
Виноторговец Аристипп
ничуть умом не выделялся,
но был такой распутный тип,
что даже скот его боялся.
Когда ученая Аспазия
плоды наук в умы внедряла,
то с мужиками безобразия -
на манускриптах вытворяла.
Любил себя хвалить Гомер,
шепча при творческих удачах:
«Я всем векам даю пример,
слепые видят зорче зрячих».
Легко слова Эзопа эти
ко всем эпохам приложить:
«Хотя и плохо жить на свете,
но это лучше, чем не жить».
Весьма ученый грек Фалес
давал советы деловые:
«Не заходи бездумно в лес,
который видишь ты впервые».
Был тонкий логик Эпидод,
писал он тексты – вроде басен:
«Дурак не полностью – лишь тот,
кто с этим полностью согласен».
С людьми общался Архилох
без деликатности и фальши:
«Пускай ты фраер или лох,
но если жлоб – отсядь подальше».
Был Горгий – истинный философ:
людей в невежестве винил
и тьму загадочных вопросов
еще сильнее затемнил.
Жил одичало Эпиктет -
запущен дом, лицо не брито,
но часто пил он тет-а-тет
с женой соседа Феокрита.
Пиндар высоким был поэтом,
парил с орлами наравне,
но успевал еще при этом
коллегу вывалять в говне.
Сказал философ Парменид,
не допускавший верхоглядства,
что каждый день его тошнит
от окружающего блядства.
Одна из мыслей Эмпедокла
мне исключительно любезна:
«Чья репутация подмокла,
сушить такую – бесполезно».
Блуждал по небу взор Лукреция,
раскрыт был мир его уму,
и вся мифическая Греция
была до лампочки ему.
С похмелья раз Анаксимандр
узрел природы произвол:
близ дома росший олеандр
большими розами зацвел.
Не зря писал Экклезиаст,
и я в его словах уверен:
«Опасен тот энтузиаст,
который всех пасти намерен».
Был очень мудрым Демокрит,
и вот ума его творение:
«Когда душа в тебе горит,
залей огнем ее горение».
Учил угрюмый Ксенофан,
что мир обрушится в итоге,
поскольку неуч и профан
повсюду вышли в педагоги.
Зенон, кидая крошки в рот,
заметил в неге и покое,
что бездуховен только тот,
кто знает, что это такое.
В театре сидя, Анахарсис
уже почти что задремал,
но испытал такой катарсис,
что стал заикой и хромал.
Приятно мне, что старший Плиний
со мною схож во вкусах был
и плавность нежных женских линий
весьма и всячески любил.
А младший Плиний в тот момент
писал совсем иные книжки,
поскольку был он импотент
и знал о ебле понаслышке.
Молился Зевсу жрец Пирей
и от судьбы не ждал злодейства,
но слух пошел, что он еврей,
и с горя впал он в иудейство.
Солон писал законы все,
чтоб обуздать умы и души,
но сам один из них нарушил,
за что в тюрьму позорно сел.
Сказал однажды Заратустра,
что слышал он, как пела птица:
«Не надо, люди, слишком шустро
по этой жизни суетиться!»
Состарясь, ветхий Ганнибал
в тени от лавра за колодцем
детишкам байки загибал,
что был великим полководцем.
Как сам Лукулл, не мог никто
перед едой произнести:
«Всегда идет на пользу то,
что вред не может принести!»
И духом был неукротимый,
и реформатор был Пиррон,
нанес весьма он ощутимый
хозяйству Греции урон.
Мирил соседей Гесиод,
когда они бывали злы:
«Над нами общий небосвод,
а вы ругаетесь, козлы!»
Рассеян был Аристобул
и влип однажды в передрягу:
чужие тапочки обул,
и в рабство продали беднягу.
У геометра Филолая
была культура тех веков,
и, сластолюбием пылая,
он еб своих учеников.
Тоска томила Протагора,
когда шептались прохиндеи,
что он украл у Пифагора
свои несвежие идеи.
Все брали в долг у Феогнида,
не отказал он никому,
но иногда, такая гнида -
просил вернуть он долг ему.
Напрасно мучился Конфуций,
пытаясь к разуму воззвать:
«Не надо свой отросток куцый
куда ни попадя совать!»
Учил маневру Ксенофонт
(вояка был поднаторевший):
«Бери противника на понт,
пуглив и робок враг забздевший».
От чина к чину рос Люцилий,
но потерял, увлекшись, меру:
сошелся он с еврейкой Цилей,
чем погубил свою карьеру.
Весьма гордился Поликрат:
на рынке мудрость победила,
и сдался споривший Сократ,
ему сказав: «Ты прав, мудила!»
Учеников Анаксимен
тому учил больших и малых,
что крутость резких перемен
родит мерзавцев небывалых.
Анакреон не знал сомнений,
пробормотав на склоне лет:
«Какой ни будь мудрец и гений,
а тоже ходишь в туалет».
Весь век нам в это слабо верится,
но Гераклит сказал однажды,
что глупо смертному надеяться
одну бутылку выпить дважды.
Оглянись вокруг себя
Персонажу Библии Хаму крепко не повезло: имя его стало нарицательным. Хотя вина его перед отцом была ничтожна, если вообще была. Судите сами, ибо я его не в силах осудить. Вполне домашний эпизод: отец семейства Ной из лично выращенного винограда изготовил вино и сильно перепил, пробуя полученный продукт. В силу чего лежал он голый (было ему жарко, что естественно) в своем шатре, куда и заглянул, ища отца, его младший сын Хам. Увидев наготу и опьянение отца (и пьяный храп услышав, разумеется), он тут же повернулся и пошел об этом рассказать старшим братьям. Братья отыскали кой-какое покрывало или просто сменную одежду и заботливо укрыли спящего отца. При этом подошли они к нему, вежливо пятясь, то есть спинами вперед, чтоб не увидеть папу нагишом. А когда Ной проснулся и очухался, то братья ему это рассказали, и старик рассвирепел настолько (не с похмелья ли?), что проклял собственного внука, одного из сыновей Хама, уж никак не виноватого ни в чем ребенка, и обрек его на рабство. Вот и вся история. Прошу еще учесть, что нисколько не глумливо и без тени насмешки над напившимся отцом – ни слова нет об этом, просто рассказал младший сын своим старшим братьям, что отец в шатре находится в довольно неприглядном виде.
Забавно тут заметить, что многие поколения еврейских мудрецов и толкователей такая неувязка наказания с виной – тревожила и напрягала. И поэтому на бедного Хама взваливались мифы и легенды, призванные очернить его, оправдывая гнев папаши. Оказывается, он вошел в шатер не просто, а затем, чтоб оскопить бессильно спящего отца, и Ханаан (сын Хама, вскорости наказанный рабством) помогал ему при этом. Были и другие тягостные версии. Ни в коем случае не собираясь спорить с мудрецами, только выражу свое недоумение: зачем же тогда Хам немедленно за преступлением поперся говорить об этом братьям? А еще на Хама навалили прегрешения во всей его последующей жизни (что с несомненностью отбрасывало тень и на его слабо доказанное темное прошлое): он, дескать, завещал своим потомкам жить в разврате и разбое и ни слова правды никогда не говорить. Очернили, словом, бедолагу этого по полной программе.
И постигла Хама кара историческая: имя его стало нарицательным для одного из самых неприглядных свойств последующих хомо сапиенс.
Забавно и загадочно, однако, что навеки утвердилось слово «хамство» (больше я не буду брать его в кавычки) – только в русском языке. Настолько разные оттенки обретя, что многие столетия спустя преподаватель Корнельского университета Владимир Набоков долго мучился, пытаясь объяснить американским студентам, что такое хамство в русском понимании. И еще три слова он никак не мог растолковать: интеллигенция, пошлость и мещанство. Впрочем, с этими тремя он постепенно справился, а с хамством – так и не сумел.
И затруднение его понять легко: ведь он наверняка кинулся за помощью к Далю, а у Даля в словаре написано уклончиво и кратко, что всего-то навсего хам – это «бранное прозвище холопов, лакеев или слуг». И еще: «подлый народ, люди низкого рода».
Но поскольку хамству как понятию и свойству предстояли в будущем России яркие и светлые перспективы, то словари дальнейшие уже гораздо ближе к делу. Хам по Ожегову – это грубый и наглый человек. А по Ушакову хамство – это беззастенчивая наглость. Тут пошли слова знакомые, исконные, и можно снова обратиться к Далю. Великий составитель словаря всего три дерева нашел в этом лесу, и наглый у него – это дерзкий, нахальный и бесстыжий. А нахальный – это наглый, дерзкий и бесстыжий. Круг замкнулся. А из этих трех деревьев надо как-то выбираться в буйную раскидистую рощу хамства, процветающего широко и невозбранно.
Попытался это сделать (из того, что мне известно) и Сергей Довлатов – человек, отменно чуткий к слову. Как-то мы на радио в Нью-Йорке говорили с ним о хамстве – правда, в связи с тем, что сам Сережа по широте натуры и от душевной беззащитности (точней, ранимости) был хамом выдающимся, об этом знают все, с кем он общался и дружил. Он сам тогда усмешливо об этом говорил – я от каких-то его слов слегка взорвался, и мы тут же нас обоих осудили, проявив к себе великодушие и снисходительность. А то, что он о хамстве написал (его, конечно, раззадорила набоковская неудача), прочел я много позже. И хоть он продвинулся совсем немного, зоркий взгляд его нашел еще одну черту: он написал, что хамство – это наглость, дерзость и нахальство, вместе взятые, но только их упрочивает – чувство безнаказанности. Ибо хам – имеет право, и никто его за это не накажет.
А потом – я сколько ни искал и ни расспрашивал – все обсуждения, статьи и даже круглые столы специалистов дальше повседневного, повсюдного, но бытового хамства так и не поднялись. Психологи научно объясняли, что хамство – это некая агрессия, а унижение, которое испытывает жертва, отзывается победным торжеством в душе у хама. Поскольку личность в самоутверждении нуждайся, и хама даже следует отчасти пожалеть. А их коллеги, кто потоньше, вспоминали, что совсем не грубым, а наоборот – негромко издевательским бывает вкрадчивое хамство, а тогда это – защитная реакция застенчивого слабого человека, и опять-таки он понимания достоин, а совсем не осуждения огульного. А хамство продавщиц – от отупляющей усталости, а у начальства – от глубинной неуверенности в себе и жажды верховодство подчеркнуть, а у чиновников (почти любых, но мелких – в особенности) – от рабства беспросветного, в котором яркий проблеск – всякая возможность выместить свое чувство ничтожности. И список этот можно продолжать.
И я с этим согласен безусловно. Более того: прекрасную я вспомнил иллюстрацию к спасительности вежливого хамства. В конце сороковых годов немало было сессий, съездов и собраний, на которых подвергались поношению и шельмованию отменно чистые и выдающиеся люди. На одной из таких сессий прорабатывали академика Леона Абгаровича Орбели. Этот знаменитый физиолог обвинялся в разных уклонениях от учения Павлова. А часовую почти речь о его научных ошибках – с пафосом произносил его же аспирант: такое хамское предательство учителя в те годы было массовым явлением. А после этой подлой речи вынудили выступить и самого Орбели – он покаяться был вызван на трибуну, этого и ожидали от него. Покаяться, чтобы спастись и уцелеть. На это шли и соглашались многие. Но только недооценили старика. Орбели медленно и внятно произнес:
– По сути сказанного мне добавить нечего, поскольку никакой научной сути это выступление не содержало. Что же касается продолжительности речи моего бывшего ученика, то свойство долго не кончать является достоинством любовника, но не научного докладчика – отнюдь.
И сошел с трибуны под восхищенное и робкое молчание коллег.
Но теперь вернусь я снова к этому загадочному и разнообразному слову – хамство. Бытовое, начальственное, чиновное хамство – мне всегда казалось только частью (просто очень яркой и заметной) этого масштабного и очень значимого в жизни человечества явления. Умственно собравшись (то есть покурив и выпив кофе), я принудил себя мыслить глубже и значительней. И хотя сразу с непривычки я устал, однако нечто важное успел увидеть и уразуметь. Это нечто я намерен изложить. Подробно, внятно и, увы, с печалью, неминуемой при достоверном освещении.
Про хамство в отношении к родителям известно каждому. Но мы его осознаем, когда нам извиниться уже поздно, и раскаяние наше – мимолетно и немедля тает в ворохе сегодняшних забот и суеты. А то подростковое хамство мною совершалось (помню до сих пор) с отчетливым и ясным пониманием того, что говорю и делаю, но надо было отстоять свою зеленую сопливую самостоятельность, и выхода иного не было, как мне тогда казалось. А частичное возмездие за то былое хамство – наши дети, я всегда об этом вспоминаю, как только напыжусь, чтоб метать родительские молнии.
Наша хамская неблагодарность – вообще особая поэма: мы в упор не помним никого, кто нам помог, нас поддержал, за нас на важном перекрестке поручился. Это я о ближних говорю, а что касается всех тех, кто делал то же самое издалека, – их вообще не существует в нашей памяти. Что мы помним (а точнее – знаем вообще) о тех американцах, что годами безоглядно тратили не только время и не только силы, но порой и репутации свои, воюя за советское еврейство? За его возможность выехать, переменив судьбу. И это мы ведь только им, а не гуманности кремлевских долгожителей обязаны за то, что получили это право.
Забавно тут заметить, что многие поколения еврейских мудрецов и толкователей такая неувязка наказания с виной – тревожила и напрягала. И поэтому на бедного Хама взваливались мифы и легенды, призванные очернить его, оправдывая гнев папаши. Оказывается, он вошел в шатер не просто, а затем, чтоб оскопить бессильно спящего отца, и Ханаан (сын Хама, вскорости наказанный рабством) помогал ему при этом. Были и другие тягостные версии. Ни в коем случае не собираясь спорить с мудрецами, только выражу свое недоумение: зачем же тогда Хам немедленно за преступлением поперся говорить об этом братьям? А еще на Хама навалили прегрешения во всей его последующей жизни (что с несомненностью отбрасывало тень и на его слабо доказанное темное прошлое): он, дескать, завещал своим потомкам жить в разврате и разбое и ни слова правды никогда не говорить. Очернили, словом, бедолагу этого по полной программе.
И постигла Хама кара историческая: имя его стало нарицательным для одного из самых неприглядных свойств последующих хомо сапиенс.
Забавно и загадочно, однако, что навеки утвердилось слово «хамство» (больше я не буду брать его в кавычки) – только в русском языке. Настолько разные оттенки обретя, что многие столетия спустя преподаватель Корнельского университета Владимир Набоков долго мучился, пытаясь объяснить американским студентам, что такое хамство в русском понимании. И еще три слова он никак не мог растолковать: интеллигенция, пошлость и мещанство. Впрочем, с этими тремя он постепенно справился, а с хамством – так и не сумел.
И затруднение его понять легко: ведь он наверняка кинулся за помощью к Далю, а у Даля в словаре написано уклончиво и кратко, что всего-то навсего хам – это «бранное прозвище холопов, лакеев или слуг». И еще: «подлый народ, люди низкого рода».
Но поскольку хамству как понятию и свойству предстояли в будущем России яркие и светлые перспективы, то словари дальнейшие уже гораздо ближе к делу. Хам по Ожегову – это грубый и наглый человек. А по Ушакову хамство – это беззастенчивая наглость. Тут пошли слова знакомые, исконные, и можно снова обратиться к Далю. Великий составитель словаря всего три дерева нашел в этом лесу, и наглый у него – это дерзкий, нахальный и бесстыжий. А нахальный – это наглый, дерзкий и бесстыжий. Круг замкнулся. А из этих трех деревьев надо как-то выбираться в буйную раскидистую рощу хамства, процветающего широко и невозбранно.
Попытался это сделать (из того, что мне известно) и Сергей Довлатов – человек, отменно чуткий к слову. Как-то мы на радио в Нью-Йорке говорили с ним о хамстве – правда, в связи с тем, что сам Сережа по широте натуры и от душевной беззащитности (точней, ранимости) был хамом выдающимся, об этом знают все, с кем он общался и дружил. Он сам тогда усмешливо об этом говорил – я от каких-то его слов слегка взорвался, и мы тут же нас обоих осудили, проявив к себе великодушие и снисходительность. А то, что он о хамстве написал (его, конечно, раззадорила набоковская неудача), прочел я много позже. И хоть он продвинулся совсем немного, зоркий взгляд его нашел еще одну черту: он написал, что хамство – это наглость, дерзость и нахальство, вместе взятые, но только их упрочивает – чувство безнаказанности. Ибо хам – имеет право, и никто его за это не накажет.
А потом – я сколько ни искал и ни расспрашивал – все обсуждения, статьи и даже круглые столы специалистов дальше повседневного, повсюдного, но бытового хамства так и не поднялись. Психологи научно объясняли, что хамство – это некая агрессия, а унижение, которое испытывает жертва, отзывается победным торжеством в душе у хама. Поскольку личность в самоутверждении нуждайся, и хама даже следует отчасти пожалеть. А их коллеги, кто потоньше, вспоминали, что совсем не грубым, а наоборот – негромко издевательским бывает вкрадчивое хамство, а тогда это – защитная реакция застенчивого слабого человека, и опять-таки он понимания достоин, а совсем не осуждения огульного. А хамство продавщиц – от отупляющей усталости, а у начальства – от глубинной неуверенности в себе и жажды верховодство подчеркнуть, а у чиновников (почти любых, но мелких – в особенности) – от рабства беспросветного, в котором яркий проблеск – всякая возможность выместить свое чувство ничтожности. И список этот можно продолжать.
И я с этим согласен безусловно. Более того: прекрасную я вспомнил иллюстрацию к спасительности вежливого хамства. В конце сороковых годов немало было сессий, съездов и собраний, на которых подвергались поношению и шельмованию отменно чистые и выдающиеся люди. На одной из таких сессий прорабатывали академика Леона Абгаровича Орбели. Этот знаменитый физиолог обвинялся в разных уклонениях от учения Павлова. А часовую почти речь о его научных ошибках – с пафосом произносил его же аспирант: такое хамское предательство учителя в те годы было массовым явлением. А после этой подлой речи вынудили выступить и самого Орбели – он покаяться был вызван на трибуну, этого и ожидали от него. Покаяться, чтобы спастись и уцелеть. На это шли и соглашались многие. Но только недооценили старика. Орбели медленно и внятно произнес:
– По сути сказанного мне добавить нечего, поскольку никакой научной сути это выступление не содержало. Что же касается продолжительности речи моего бывшего ученика, то свойство долго не кончать является достоинством любовника, но не научного докладчика – отнюдь.
И сошел с трибуны под восхищенное и робкое молчание коллег.
Но теперь вернусь я снова к этому загадочному и разнообразному слову – хамство. Бытовое, начальственное, чиновное хамство – мне всегда казалось только частью (просто очень яркой и заметной) этого масштабного и очень значимого в жизни человечества явления. Умственно собравшись (то есть покурив и выпив кофе), я принудил себя мыслить глубже и значительней. И хотя сразу с непривычки я устал, однако нечто важное успел увидеть и уразуметь. Это нечто я намерен изложить. Подробно, внятно и, увы, с печалью, неминуемой при достоверном освещении.
Про хамство в отношении к родителям известно каждому. Но мы его осознаем, когда нам извиниться уже поздно, и раскаяние наше – мимолетно и немедля тает в ворохе сегодняшних забот и суеты. А то подростковое хамство мною совершалось (помню до сих пор) с отчетливым и ясным пониманием того, что говорю и делаю, но надо было отстоять свою зеленую сопливую самостоятельность, и выхода иного не было, как мне тогда казалось. А частичное возмездие за то былое хамство – наши дети, я всегда об этом вспоминаю, как только напыжусь, чтоб метать родительские молнии.
Наша хамская неблагодарность – вообще особая поэма: мы в упор не помним никого, кто нам помог, нас поддержал, за нас на важном перекрестке поручился. Это я о ближних говорю, а что касается всех тех, кто делал то же самое издалека, – их вообще не существует в нашей памяти. Что мы помним (а точнее – знаем вообще) о тех американцах, что годами безоглядно тратили не только время и не только силы, но порой и репутации свои, воюя за советское еврейство? За его возможность выехать, переменив судьбу. И это мы ведь только им, а не гуманности кремлевских долгожителей обязаны за то, что получили это право.