хотя не мог не понимать, что по фамилии его однажды опознают.
   Если мне теперь читатель скажет, что подобный бред – удел какой-нибудь статейки свихнутого темного бедняги, я ему отвечу, что уже десяток книг (поболее, пожалуй) раздувает эту дымную гипотезу. А комментарии – обдумывайте сами.
   Но забавно, что теперь мне стало легче напечатать одну запись (на салфетке), относительно которой я довольно долго сомневался. А потом я нескольким приятелям ее прочел. И так различна их реакция была, что я и это непременно опишу. Однако же пока – о записи. В Германии на коллективной выпивке (уже не помню город) обратился ко мне юный парень, предлагая почитать, как много общего нашел он у евреев – с тараканами. И не то стеснительность в его словах скользила, а не то – опаска, что отвечу я ему горячим поруганием самой идеи. Но во мне возобладало любопытство. Перечень им найденного общего был безусловно остроумен. Я его и привожу, как записал.
   1. Древность.
   2. Природная сметливость.
   3. Общая нелюбовь к ним.
   4. Сплоченность.
   5. Суетливость.
   6. Повсюдность.
   7. Неистребимость.
   8. Общая тревожность.
   Ну, вы как, читатели-евреи, – вспыхнули уже, чтоб измерзить такой антисемитский текст? Написанный к тому же молодым евреем, а не злобным низколобым юдофобом. Лично я – смеялся в голос. Разумеется, не преминув заметить, что такое остроумие весьма покойный Геббельс оценил бы. А когда потом в Израиле знакомым прочитал, то мнения заметно разделились. Этот перечень – отменным тестом оказался. Тестом на какую-то интимную особенность еврейских отношений с миром.
   – Лютым антисемитизмом это пахнет, – с омерзением сказал один из слушавших.
   – С какой же мы, евреи, беспощадностью к себе относимся, – сказал другой. – И сами же плодим к нам неприязнь своими шутками.
   – А мне до лампочки, кто как ко мне относится, – заметил третий. – Я в Израиле живу, а это они там, в галуте, так чувствительны к насмешке.
   Лично я – настолько беспринципное создание, что, кроме любопытства, никаких я не испытываю мерзких ощущений. Мне смешно бывает от любой случайной встречи с образом еврея в будничном сознании всемирном. В одном из городов российских мне прислал записку слушатель. Он, будучи в Японии, спросил у собеседника из местных, есть ли тут евреи. И, подумав, медленно ответствовал японец, что, насколько он осведомлен, евреев нет в их стране, но есть зато японцы – много хуже, чем евреи.
   Мне разводить полемику не хочется, да тут она и ни к чему. К тому же, как и что ни обсуждай, а отношение к евреям (и к Израилю) – единственное, что наверняка и навсегда останется кристально прежним в нашем изменяющемся мире. В этом смысле я – неколебимый оптимист.
   Однако, начавши повествовать о мне родном народе, я обычно не могу остановиться. Но сейчас, гуляя глазом по клочкам (а я, словно пасьянс, раскинул все эти бумажки по столу), я не видел там одну историю. О чем она, никак не вспоминалось, только было ощущение, что тесно соотносится она – с тем перечнем о тараканах. И даже помнил, что с последним пунктом: общая тревожность. Потому что я тогда же автору сказал, что слово «настороженность» тут будет поточней, поскольку речь идет о чутком уловлении опасности, а это чувство у евреев безусловно развивалось за кошмарные века гонений. И подумал, что у тараканов – тоже, и опять беспечно засмеялся.
   Но о чем же все-таки история? И мне еще казалось почему-то, что она скорее связана с пугливостью. И нечто прямо противоположное, конечно, в голову полезло: то бандиты Бабеля, то гангстеры Америки, невероятное количество (на первом месте по империи) Героев Советского Союза во Вторую мировую, и бесчисленные криминалы с Брайтон-Бич. Вот это уже было где-то рядом. Да, тепло, тепло, еще теплее. Я вдруг вспомнил, как стоял я на огромной деревянной мостовой, что тянется на Брайтоне вдоль моря, и заглядывал в большую (метра два в диаметре) прожженную дыру. На берегу, наверно, кто-то разводил костер, и искры взвились высоко наверх – а метра на четыре выше пролегал этот прогулочный помост над берегом. Уже вокруг дыры стояли колышки с нацепленной на них широкой красной лентой, чтоб никто не сверзился случайно. Тут возле меня остановились двое, тоже заглянув в эту дыру. Чему-то оба разом засмеялись, и один из них задумчиво сказал:
   – Конечно, ебнешься прилично, но зато какую денежку получишь по суду!
   И я внезапно вспомнил: у меня эта история уже давно была в блокноте, я ее наутро в поезде переписал, боясь, что потеряю драгоценную вчерашнюю салфетку. И речь шла о пугливости, которая за годы сделалась хронической у некоего симпатичного еврея. Жил он в очень большом городе, а там куда острее проникает в душу страх. Он пережил тридцатые, ушел на фронт и воевал отважно (там-то ничего он не боялся). А потом вернулся на родной завод, пошел конец сороковых, пятидесятые, пустое дело – лишний раз напоминать, какое это было время для еврея даже заводского. Он чего угодно ожидал от той кошмарной кодлы, что именовалась властью, избранной народом. А сыновьям ничуть не передался его страх, поэтому за них боялся он сильней всего. А сыновья любили вспоминать его же собственный рассказ о том, как в ранней юности ему однажды предсказала старая цыганка: ты, милок, три раза в своей жизни пролетишь мимо богатства и не остановишься. И сам еврей-отец, об этом вспоминая, улыбался. А году в шестидесятом (или чуть попозже) у него отгул был за ночной аврал в конце месяца, и дома он сидел с газетой, когда в дверь звонок раздался. Кто там? Это адвокат из Инюрколлегии, ответил симпатичный мужской голос. Я по делу о наследстве – и назвал фамилию и имя его тетки. А она еще в двадцатых вышла замуж и уехала в Америку, и сколько б он анкет за жизнь свою ни заполнял, а тетку-иностранку не назвал ни разу. И, нестихающей пугливости своей послушно повинуясь, тонким детским голоском сказал он, что никого нет дома. И забился в дальней комнате, пережидая, пока кончатся недоуменные звонки. А много лет спустя, уже в Америке, доподлинно установили сыновья, что было в самом деле очень крупное наследство, только при неявке или же отказе адресата все оно уходит на общественные нужды. В Америку уехал наш герой за сыновьями, был уже он пожилой пенсионер, и преданность семье преодолела страх отъезда. Он однажды заикнулся, что ни разу не был в казино, и, за покупками собравшись, двое сыновей с их женами его закинули в игорный дом. Купили ему несколько жетонов, посадили к автомату и велели через два часа ждать их на улице. И, возвращаясь, подобрали старика. Он там стоял, их ожидая, – два часа без десяти минут. Едва лишь кинул он жетон, весь автомат взыграл огнями, стала музыка играть, и, словно горная река, посыпались в немыслимом количестве жетоны. Но к той секунде, когда их журчание затихло, старый перепуганный удачник был уже давно на улице. Уверенный, что как-то ненароком он сломал эту казенную машину, ждал он тут погони и возмездия. И сыновьям об этом сразу виновато рассказал. Они немедля кинулись за выигрышем (там порой с полмиллиона набегает), но уже все было тихо, пусто и никто не видел ничего. И даже не ругали старика, а просто вспомнили еще раз предсказание цыганки. А спустя полгода или год пошел сей не утративший пугливости еврей в огромный по соседству расположенный торговый центр. А там решил в уборную пойти. Известный ему путь лежал через довольно узкий коридор, где обогнул он лестницу-стремянку: двое работяг подвешивали к потолку большой плафон стеклянный. А когда старик-удачник шел назад, то лестницу уже убрали, а поставленный плафон обрушился на лысину его. Описывая эту ситуацию, я вспомнил, как недавно некая лихая старушенция содрала по суду немыслимые деньги за горячий кофе, расплескав который будто бы ожог она приобрела. А за плафон (и кровь была) – легко себе представить, сколько можно было получить. Когда бы тот еврей стремглав не убежал. И только поздно вечером об этом сыновья узнали, было уже поздно учинять разборку. И где свидетелей найдешь? А непрошедшая пугливость старого еврея – она ведь восходила к тем далеким временам, когда вполне естественно укоренилась навсегда. Еще заметьте, как точны цыганские прогнозы!
   Испуг пожизненный рождает замечательные мифы. Мне один такой когда-то рассказала теша. К ней в конце сороковых захаживал изрядно старый ювелир, свою продукцию он разносил клиентам на дом. К теще он расположился и однажды доверительно сказал ей:
   – Лидия Борисовна, я вижу, вы интересуетесь камнями, так я вас хочу предупредить: опалы никогда не покупайте. Опал коварен и влиятелен. Мне мама говорила, когда я на ювелира еще только-только обучался: Наум, бойся опала, от него приходят неприятности. Но я был молодой, азартный, и весной семнадцатого года, помню точно – я купил задешево большую партию опалов. И вы помните, конечно, что случилось в том году?
   Мне стоит соскочить к историям, которые рассказывает теща, и от темы я немедля отвлекаюсь, опасаясь позабыть. Сейчас я вспомнил, как однажды к ней в квартиру позвонила рано утром женщина с большим букетом цветов.
   – Дорогая Лидия Борисовна, – сказала эта незнакомка, – я вас слушаю по радио и очень вами восхищаюсь. Я давно хотела вам преподнести цветы, я знала дом, в котором вы живете, но квартиру я не знала и стеснялась у кого-нибудь спросить. А тут иду мимо, и какое счастье: на дверях подъезда вывесили список злостных неплательщиков оплаты за квартиру, и я сразу увидала ваше имя!
   А еще про тещу рассказал мне как-то поэт Межиров, ее когдатошний сосед по даче в Переделкине. Он позвонил с известием довольно неприятным:
   – Лидия Борисовна, у вас тут ночью дачу обокрали. Дверь взломали. Я вот утром это обнаружил.
   – Ой, спасибо, Александр Петрович, – поблагодарила его теща, – это же такое счастье, я как раз недавно потеряла ключ!
   Еще хочу я непременно обсудить одно свидетельство, мелькнувшее немного выше – вряд ли на него читатель обратил тогда внимание. Припомните, пожалуйста, историю о недалеком пожилом еврее, затаившем жгучую обиду, что его не взяли в эскадрилью, собиравшуюся на бомбежку Тель-Авива. Врал он или нет о том, что намечалась эта акция? Похоже, что не врал, об этом и хочу я рассказать.
   Здесь у меня товарищ есть, великий врач, сосудистый хирург. Еще в Союзе был Эдик Шифрин самым молодым доктором медицины. И уже тогда он был известен тем, что очень хорошо лечил трофические язвы – ту беду, что образуется на теле вследствие плохого кровообращения. Однажды у парадного подъезда института, где тогда работал Эдик, тормознула черная начальская машина, и два молодых человека вежливо пригласили профессора Шифрина поехать с ними. Да, с руководством института согласовано, кивнул один из них. Куда его везут, он не спросил, а оказался – на большой правительственной даче. Это нынче кто ни попадя выстраивает загородный замок, а тогда все сразу становилось ясно, на такую дачу попадая. В пустоватой и просторной комнате стояла ширма, а из-за нее, высовываясь до колена, чья-то голая нога располагалась на подставленном ей стуле. И закатанная виделась штанина. На ноге чудовищные были язвы ясного для Эдика происхождения.
   – Вот надо подлечить товарища, – сказал один из заезжавших с явно слышимым почтением. Что относилось не к нему это почтение, Шифрин прекрасно понял.
   – Я лечу не болезнь, а больного, – ответил он. – И пациента должен видеть.
   Лица двух сопроводителей посуровели и окаменели. Непонятно, что произошло бы дальше, только из-за ширмы вдруг спокойный голос произнес:
   – Конечно, доктор прав. Сейчас я выйду.
   Вышел пожилой, сухой, невзрачный человек,
   на пиджаке – звезда Героя, больше никаких различий с будничными пациентами профессор не заметил. Он и не узнал больного, только позже – по подсказке – выяснилось, что трофические язвы предстоит ему лечить у Суслова, секретаря ЦК, серого кардинала Кремля. И он за месяц или два успешно подлечил его. Настолько, что однажды на обед был позван, и часа примерно два они проговорили ни о чем. А позже чуть Шифрин сказал больному, что дальнейшее лечение спокойно может он доверить своему коллеге, сам же он – уехать собирается и подал заявление о выезде в Израиль. Суслов даже бровью не пошевельнул и только попросил, чтобы профессор еще раз к нему заехал. Мне тут надо навести кое-какие справки, пояснил он неулыбчиво. И Эдика спустя неделю снова привезли.
   – Вы мне очень симпатичны, я вам очень благодарен, – сказал Суслов, – я желаю вам удачи в новой жизни, только у меня к вам просьба. Нет, совет скорее… – Он немного помолчал. – Часть ваших соплеменников, израильскую визу получив, сворачивают по дороге в Соединенные Штаты. Поезжайте-ка и вы туда… – Он снова помолчал и объяснил:
   – Поскольку сам Израиль в скором времени весь будет уничтожен, просто стерт с лица земли.
   И дружелюбно руку Шифрину пожал. А на дворе был семьдесят второй (а может быть, – семьдесят первый, лень звонить и уточнять). Похоже, что не врал тот пожилой еврей про эскадрилью.
   На столе моем еще один имеется клочок, и я главу хочу закончить на истории высокой и прекрасной.
   Было это в страшную эпоху. Летом пятьдесят второго года шли повальные аресты выдающихся российских медиков – так начиналась подготовка к дикому судебному процессу врачей-вредителей. И оказался в их числе немолодой уже профессор, отоларинголог (ухо-горло-нос, как называли эту специальность) Фельдман. Довольно скоро ощутил он в камере, что следствие переживет навряд ли. И не ночные многочасовые допросы были причиной его острых сердечных болей, и не в еде нехватка, и не понимание, что не сегодня-завтра – неминуемая смерть, совсем иное. Старого интеллигента убивала хамская грубость следователей, добивавшихся признания его несуществующей вины. А он уже привык, что несколько десятков лет с ним разговаривали вежливо и уважительно, и то, как обращались с ним теперь, в нем вызывало спазмы сердца и предчувствие инфаркта. Старый врач отменно разбирался в том, что с ним происходило. И, подумав, понял, что единственно целебным было бы ему – ответить на хамство следователей собственной изрядной дерзостью. Поверив в это устное лекарство, но еще не зная, что сказать, он был приведен вертухаем на очередной ночной допрос. И следователь произнес уже привычное: «Колись, жидовская морда!» И старый отоларинголог (ухо-горло-нос), порывшись в памяти, ответил гордо и надменно:
   – Хуй вам в носоглотку!
   И почувствовал себя отлично – зэком и мужчиной, опытным врачом и человеком – личностью. И боли в сердце больше не тревожили его, он дожил до освобождения – их выпустили через месяц после смерти усатого гения.
   А кстати, эти дивные слова отважного врача сполна относятся и к планам по уничтожению Израиля.

Светло памяти взаимной переписки

   Никто не учинил поминки по усопшему эпистолярному жанру. Тихо отошел он в прошлое, поскольку телефон и электронная почта почти начисто его заменили. Разве только изредка отдельные мыслители, уверенные (вот счастливцы!), что любое слово их понадобится вечности, друг другу пишут письма об устройстве мироздания. Да краткие родственные весточки текут в усохшем, но достаточно почтенном изобилии – что тетя Песя снова простудилась, а у внука Васи появился первый зуб. А раньше-то какие были письма! Я не говорю уже о тех столетиях, что утекли давно, достаточно припомнить век, вчера лишь ставший прошлым: целые тома отменно интересных писем напечатаны уже или лежат в архивах, ожидая публикации. Письма того времени были насыщены мыслями и мнениями о любых проблемах, ибо множеству людей, разделенных пространством, заменяли они те распахнутые кухонные разговоры, что вели между собой жившие невдалеке друг от друга. Даже опасение, что письма вскроют по дороге (а такое было часто), не могло унять желание поговорить и поделиться. Ведь того, что доверяли письмам, напрочь не было в газетах и журналах. А в конце двадцатого столетия шквал писем обрушился извне на всю советскую империю. Из Америки, Германии, Австралии, Израиля сотни тысяч эмигрантов торопились сообщить о новой необычной жизни. И если из трех первых стран шли письма удивленные, восторженные и мажорные, то про Израиль сыпались сплошные жалобы. И вообще на жизнь, которая отнюдь не оказалась райской, и на дикое отсутствие культуры, напрочь непереносимое для тонких душ интеллигентов из Бобруйска, Конотопа и Семипалатинска. Сюда еще добавить можно несколько десятков городов, где пенилась, бурлила, пузырилась и обласкивала дух эта утраченная, но незабываемая пышная культура.
   Тут я от почтовой темы маленькое должен сделать отступление. Моя приятельница много лет работает на радио. И довольно часто – то в эфире, то по телефону – отвечает слушателям на вопросы и недоумения. И как-то позвонил ей некий лютый активист, настырно и занудливо брюзжавший о кошмарной бездуховности Израиля и зряшном пропадании культуры, что сюда привезена советскими евреями. И, в частности, он лично был готов нести эту культуру в темные неразвитые массы. Чтобы отделаться скорее, Лена предложила ему все, что он ей лопотал, изложить в письменном виде и прислать на радио.
   – Запишите адрес, – попросила она вежливо. – Тель-Авив, улица Леонардо да Винчи, два.
   – Еще раз улицу, пожалуйста, – переспросил немолодой ревнитель.
   – Леонардо да Винчи, – повторила Лена терпеливо.
   – Нет, еще раз, – попросил звонивший.
   – Ну неужели вы не знаете Леонардо да Винчи? – спросила Лена.
   – Извините, я в стране всего полгода, – уклонился сеятель духовности.
   Вернусь, однако, к письмам. Их ведь было столько и настолько огорошенный у них был общий тон, что ясно стало всем евреям необъятной той империи, что ехать можно к черту на рога, но только не в страну, которая для них как раз когда-то создана была. Никто не сосчитает, скольким тысячам семей такие письма изменили их маршрут.
   И прекраснейшие люди тоже посылали эти упредительные вести. Помню, как я получил письмо от беспредельно почитаемого мной литературоведа и поэта Толи Якобсона. Он писал: «Ты собираешься сюда? Напрасно. Русскому еврею тут ни ожидать, ни делать нечего». И я тогда очень расстроился – скорее за него, чем за себя. Как будто чувствовал, что вскорости меня посадят и проблема отпадет сама собой.
   А какой был дивно верткий и уклончивый язык у этих писем! О цензуре свято помнили и родственники, и друзья. Ведь надо было сообщить, что следует везти с собой, чтоб наскоро, но подстелить соломку под начисто рухнувшее благополучие. И писали о матрешках, о медалях с орденами, о почтовых марках и белье постельном, о шкатулках палехских и об убогой хохломе. Рынки Вены, Рима и других попутных городов полнились рядами молодых и пожилых людей над кучами немыслимого барахла, поскольку ценного чего-нибудь не удавалось вывезти почти что никому.
   Я помню, как почти перед отъездом мой один приятель где-то приобрел довольно старую персидскую миниатюру. Платил он за четырнадцатый век, она была на пять столетий помоложе, но уже ее он полюбил. А взять этот листок с собой и в книгу заложить – он опасался не без основания, поскольку все книги перетряхивали. «Оставь свою немыслимую ценность, я тебе ее пришлю, – предложил я. – Без полной, разумеется, гарантии, но есть идея». Он согласился с радостью и благодарностью. Как только он уехал, я купил большую монографию «Персидская миниатюра»: каждая картинка в ней была за верхний краешек наклеена на лист. Я оторвал одну из репродукций, а на это место точно так же вклеил подлинник. И просто-напросто послал по почте. Рим, главпочта, до востребования. И через месяц или два я получил письмо, которое наполнило меня законной гордостью: «А Магомет прислал мне фотографию. Спасибо!»
   На эзоповой фене сообщалось даже множество деталей быта, все были пугливы и находчивы. Ужасно жаль, что письма того времени почти наверняка ни у кого не сохранились, в них немало было сложной психологии той уникальной, в сущности, эпохи, когда медленно светлело наше мутное сознание.
   Сестра моей жены недавно обнаружила на антресолях их квартиры крохотную часть того архива, что забрали у меня при обысках после ареста. Она тогда увезла с собой небольшой пакет писем и записных книжек, и спустя четверть века он ко мне вернулся. Как мне было интересно все это просматривать! И обнаружил я там письма от художника, уехавшего в середине семидесятых. Отдельные места из этих писем замечательно описывают главное, что потрясло уехавших в тот мир. Нет, речь идет отнюдь не о кошмарном изобилии (что тоже порождало нервные срывы, а у нежных женщин – даже обмороки от бесчисленных рядов белья и колготок). Художник написал о том, что многие не осознали до сих пор. А впрочем, лучше я прибегну к длительной цитате:
   «Самым верным делом для абитуриентов будет держать перед глазами (утром и вечером) пожилую, с выпуклыми ягодицами, обнаженную даму с известной гравюры Дюрера, изображает она Фортуну. Ибо, несмотря на все технические (и прочие) ухищрения научного мировоззрения, без этой дамы дело совершенно не может обойтись, абсолютно никак.
   Она особенно старательно сечет людей, верящих в таблицу умножения и не верящих в бабушкины сказки – судьбу, удачу и т. д. Существование этой дамы реально и так же отчетливо видно, как место, которым она сидит.
   Примеров – до утра не кончить.
   Человек, всю жизнь (и успешно!) занимавшийся моим сегодняшним специфическим дизайном, блестяще выставлявший свои работы на многих международных выставках, – без работы.
   Я, никогда раньше не знавший этого, – работаю.
   Не спешите с комментарием-комплиментарием, последовательность моих примеров – обдуманна.
   Девушка (некрасивая, чтобы снять диванные домыслы) почти с полным отсутствием способностей вообще – получила неделю назад место, как мое, но втрое выше оплачиваемое. Без протекции!
   Как видите, для вышеупомянутых ягодиц пожилой дамы нет и не существует никаких посторонних соображений.
   Почти полный нуль в инженерии – на блестящей должности, уже машина, уже страшно тесно втроем в четырехкомнатной квартире и т. д. и т. п.
   Замечательный инженер очень широкого профиля, строитель, руководитель многих серьезных работ в прошлом, – два года без никакой работы, даже таскать ящики.
   Как видите, дважды два – никак не четыре, а полная мистика или что Вам будет угодно…
   Уехавшим в Зурбаган легче: штанов, скажем, нет, а паруса есть – ну и ладно, душа на месте. Те же, кто собирался непринужденно пересесть из Жигулей (добытых всеми правдами и неправдами) в Роллс-Ройс, те получают страшно мордой об стол. Для полноты картины перемешайте наудачу вышеупомянутых, поменяв плюс на минус, – получите опять очень достоверную картину, реальнее некуда. Но и она может быть неверна…
   Отсюда и шоки. Еще и еще раз – сменилась шкала…»
   Право, не читал я ничего более точного о жизненной рулетке эмигранта – даже в умных специальных книжках, вышедших намного позже. Больно думать, что письмо это могло пропасть. А ведь пропали миллионы образцов эпистолярной прозы очень непростого времени.
   Тут я снова отвлекусь слегка от темы, потому что в маленьком пакетике архива отыскался очень ценный для меня листок. Как будто получил я некое письмо из прошлого. Когда мы ожидали первого ребенка (было это сорок лет назад), я упрямо был уверен, что родится мальчик. Твердо это зная, я заранее написал ему колыбельную песню. Родилась замечательная девочка, и песня эта ей никак не подходила, отчего семь лет и провалялась в письменном столе. Потом удался мальчик, выросшая дочка Таня отыскала этот текст и на пару с подружкой напевала его брату-младенцу. Потом листок этот пропал, как водится, и вот теперь нашелся. Я сам о нем забыл давным-давно, а дети помнили, они-то мне и рассказали эту краткую историю. А песня – как бы образец мировоззрения довольно молодого человека той поры.
 
Крутится-вертится шар голубой,
ему наплевать на общественный строй;
ему неизвестно, что мальчик не спит,
шар очень честно осью скрипит.
Боится, наверно, уснуть и упасть.
Зайцы не свергнут советскую власть.
Кролики тоже не свергнут ее;
спи, мой зародыш, и пачкай белье.
Крутится шарик. Под лучшей из крыш
худ, как чинарик, мой славный малыш.
Писай и лопай, ты вырастешь быстро,
только не топай до кресла министра:
жалкие кнопки, их давит рука,
больно по попке лупит ЦК.
Это такое скопление дядей -
очень плохое – трусов и блядей.
Ты вырастай, мы обсудим с тобой,
чем зарастает наш шар голубой.
Спит попугай, и трамвайчик сопит,
мама пускай хоть немного поспит.
Мамы двойную нагрузку несут:
одни их целуют, другие – сосут.
В мире нас мало, усни, дуралей,
глазки закроешь – на сутки взрослей.
Шарик мелькает, летят времена,
отец засыпает, а сын – ни хрена.
 
   А еще я часто у друзей и у приятелей прошу дать почитать те письма, что когда-то им прислал. Свой непристойный интерес к своим же собственным каракулям я в силах объяснить, почти что не стыдясь. Какая-то на склоне лет явилась у меня иллюзия, что некогда я был гораздо интересней и умнее, чем сейчас. Пластичней, что ли. А отсюда – и желание мое проверить это странное и тягостное чувство. Но увы: следов ума я напрочь не нашел в этих дурацких легкомысленных эпистолах. А что нашел?
   Беспечность ту же самую и распирающее душу удовольствие от жизни. И патологическую склонность к шуткам по любому поводу. Совсем недавно дал мне пачку писем мой старый товарищ. Живет он в Киеве, и мы время от времени поддерживали будничную переписку. Очень было странно и приятно окунуться в те шестидесятые. Тогда любому встречному спешил я повестнуть последние слова Матросова, которые он якобы сказал, валясь на амбразуру вражеского пулемета: «Эх, бля, гололедица!» А как погиб Мичурин, сочинялось в те же дни: Упал с клубники. Мы все тогда без устали играли с Мифами империи, стряхивая с душ ее гнилое обаяние.