Проворно и ловко сгоняли захваченных в рабство людей, точно скотину. Горело несколько домов.
   Рослый парень в куртке мехом наружу подхватил горящую головню и бросил в раскрытую дверь одного из ближайших домов. Почти мгновенно запылала соломенная крыша.
   Ульфила стоял на краю деревни.
   Смотрел.
   Всадник, прекрасный, как архангел Михаил, разметав по плечам длинные волосы, шагом ехал по деревенской улице. Справа рассвет озарял его золотом; слева пожар красил лицо багрянцем. Будто из огня он появился.
   – Фритигерн, – еле слышно прошептал Меркурин. Глядел влюбленно.
   Ульфила губу прикусил.
   Всадник сказал что-то своим, улыбнулся. И тотчас обоз тронулся по дороге в сторону леса, откуда Ульфила с Меркурином вышли.
   Путники едва успели спрятаться в овраге за кустами. Гордые вези по сторонам не глядели и по кустам взором не шарили.
   Прошли их кони, унося воинов. Первым Фритигерн ехал. Телеги прогремели. Следом полон потащился.
   Ульфила больно стиснул руку Меркурина.
   – Смотри, – сказал он шепотом. – Видишь этих людей, пленных? Так и родичей моих пригнали вези из Садаголтины Каппадокийской, с веревкой на шее, со связанными руками. Два поколения сменилось, пока рана эта болеть перестала.
   – Но если бы не случилось этого, не было бы и тебя в готской земле, – осторожно возразил Меркурин. – Кто бы тогда читал готам Священное Писание?
   – Не нам судить Промысел Божий, – согласился Ульфила. – Он благ и не постижим для человеков. Но мы – просто люди и, по неразумию своему, страдаем.
   Они выбрались из укрытия и пошли по деревне в поисках живых.
   Только к вечеру все уцелевшие собрались на пепелище. Кто-то припасы спасенные вынес для общей трапезы.
   Меркурин на Ульфилу косой взгляд бросил: неужели епископ хотя бы молитву не прочитает? Так и подзуживало сказать погорельцам, кто с ними делит трапезу.
   Но Ульфила молчал и Меркурину дал понять: раскроет рот лишний раз – один останется.
   Выискался доброволец колодец очистить, ибо кто-то видел, как вези бросили туда нескольких – кого убитыми, кого еще живыми.
   Долго лазил тот человек, пока его держали, привязанного за подмышки прочной веревкой.
   Наконец, подергал, чтобы поднимали. Потянули, пыхтя, – и сам не из легоньких, да еще труп держит. И вот над краем ямы показалась бледная женщина с синими губами, мокрые волосы к лицу липнут – утопленница.
   Пока глазели, доброволец терпение терять начал. Пошевелил трупом и крикнул снизу глухим голосом:
   – Да берите же ее скорее, держать скользко.
   Опомнились, подхватили тело.
   – Там еще есть, – сказал тот же замогильный голос. – Опускайте меня снова.
   Вытащил еще троих. Выбрался сам, дрожа от холода. Чьи-то руки набросили ему на плечи теплый сухой плащ.
   – Вроде бы, всех поднял, – сказал тот человек. – Дайте выпить. Неужели вина не сберегли?
   На месте сгоревшего дома расчистили пепел, на горячую еще землю постелили ветки. От листьев поднимался парок. Ночевали, тесно прижавшись друг к другу, – десяток человек, слишком уставших, чтобы горевать.
   Утром выкопали большую яму, собрали по деревне тела убитых. Но трупов отыскали мало, ибо почти все погибшие сгорели в домах.
   Ульфила не стал дожидаться конца похорон. Поблагодарил за еду и ночлег и прочь пошел.
   Когда они с Меркурином были уже в нескольких верстах от деревни, тот решился наконец спросить:
   – Почему ты не сказал им ни слова в утешение?
   Не оборачиваясь, ответил Ульфила:
   – Мне нечего им сказать.
* * *
   Валент все на свете проклял, слушая эти вести. Льстецов, что присоветовали внять просьбам Фритигерна с Алавивом, давно уже казнил; но легче не становилось. Спешно послал вместо себя в Персию магистра конницы Виктора, чтобы тот переговоры вел (хоть от персов бы на время избавиться!). Сам же вынужденно обратился вниманием на запад, к этим вези.
   Пока император из Антиохии выступить собирался, пока двор императорский от подушек тяжелую задницу отрывал, выслал вперед себя войска, поручив командование господам Профутуру и Траяну.
   Легионы, выведенные из Сирии, браво протопали весь путь от Константинополя до гор Гема. Наскочили на вези и без труда прогнали дикие полчища за горы (со стороны Фракии эти горы обрываются почти отвесно, так что и захочешь, не проскочишь). Сами заняли узкие проходы, как бы замуровав супостатов в теснине.
   И вот, весьма довольные собою, сидят Профутур с Траяном (и сирийские легионы при них), точно коты у мышиной норы. Ждут, пока варвары перемрут, ибо из этой западни не вырваться.
   А из Паннонии к ромеям уже помощь спешит. Владыка Западной Римской Империи Грациан оторвал от забот своих паннонские и трансальпинские когорты.
   Между рейнскими и дунайскими легионами особой приязни не было. Скорее, наоборот. Рейнские считали дунайских за второсортную армию; дунайские же ярились и все доказывали, что это вовсе не так.
   По причине ли старой неприязни или же и вправду слабая человеческая природа взяла верх над доблестью, но полководца, что из Паннонии подкрепление вел, хватила подагра.
   Пока подагру лечили, пока подошли – время прошло. От Гема снова к северу передвинулись и стали недалеко от торгового города Томы, что в устье Дуная.
   Вези тотчас же из ловушки выскочили и ромеям на пятки наступать стали. По пути обрастали шайками разбойников, беглыми рабами, дезертирами и местными крестьянами, которых так задушили налогами, что впору хозяйство бросать и идти грабить. Полей перепортили тьму, домов пожгли и того больше.
   И ведь не один только Фритигерн разорял Фракию и Нижнюю Мезию той весной 377 года. То сходясь с везеготами, то действуя самостоятельно, ходили по этим землям остроготы и аланы с вождями их Алатеем и Сафраком.
   Под городом Томы так сложилось. Ромейские военачальники все поладить между собой не могли. Пока что хоронились за стенами. Легионеры и паннонские солдаты горожанам на шею тяжким камнем сели. Скрипели те шеи, но люди старались не жаловаться: не кто-нибудь уселся – защитники.
   Вези невдалеке от Том лагерь разбили. Телеги по кругу поставили, воздвигли как бы свою стену. «Табором» потом такую защиту назовут; готы же называли ее по-своему – «каррайо» («обоз»). Была эта стена достаточно крепка и надежна, чтобы ромеи сочли нужным жить с нею в мире. А готам только того и надобно, чтобы их не трогали; жгли свои костры, жарили мясо – и не собачье, а свинину да баранину, наисвежайшее, с кровью. Пили вино и пиво. Женщины были сытые и ласковые и многие носили детей.
   Что плохо в таборе, так это теснота. И чем больше народу прибывало, тем теснее становилось, так что вот-вот должна была взорваться эта сила – от избытка и от ярости ее.
   Римляне поначалу выжидали. Все надеялись: вот надоест варварам за телегами сидеть, снимутся с места, и тогда можно будет в мягкое брюхо им ударить, пока не защищено, перебить как можно больше варваров, отнять добычу.
   Но сколько выжидать можно? Пока измором варваров взять пытались, те только мощью наливались.
   И вот настала ночь, когда жажда боя и скука взяли верх над осторожностью. Все громче кричали за своими телегами вези, и Фритигерн кричал вместе со всеми. Был ли еще так счастлив, как в ту ночь? Полна голосов была темнота. Костры готского лагеря ревели, устремляясь в небо. И знал Фритигерн, что побьет завтра ромеев без счета – и не беззащитных поселян, каких убивать-то неинтересно, а легионеров и солдат вспомогательных паннонских когорт.
   И дрожали за городскими стенами ромеи, слушая клики своих врагов и следя за красным отсветом их костров.
   Всю ночь ели и пили вези, песни горланили и вострили мечи. Едва рассвета дождались, чтобы в бой кинуться, так не терпелось им.
   Римляне, сами не спавшие от тревоги, лишь только солнце встало, затрубили к бою. На что надеялись? Варваров чуть ли не в два раза больше было.
   Выстроились у стен томских. И сперва тихо, потом все громче нарастал их боевой клич, нестерпимый, как морской прибой у скал. Варвары в ответ свое вопили на разные голоса, кто в лес кто по дрова; после же в атаку бросились.
   Жуткое дело – в сомкнутом строю стоять, пусть даже за тяжелым щитом, «черепахой», и смотреть, как конница на тебя несется.
   Фритигерн еще до начала боя сказал, что главное – строй ромейский прорвать. Сильны легионеры, пока плечом к плечу стоят; чуть упадет один, нажать нужно, чтобы брешь расширить. И вот уже с боков можно грызть и терзать ромейских солдат, покуда не побегут; как побегут, так добивать в спину, чтобы не встали больше.
   И летели в легионеров дротики и палицы из обожженного дерева, камни из пращей и ножи. Навалились на левое крыло во главе с Алавивом; себя не помнит в бою Алавив, от радости кричит – тосковало тело его по битве, а душа по смертельной опасности; теперь же на волю из заточения вырвались.
   Ромеям та радость неизвестна. Скучный народ. Сражаются как на службу ходят. Хоть побить их бывает непросто, дисциплиной берут.
   Едва смял Алавив их левый фланг, как резервный отряд подоспел, заполнил бреши вместо погибших. Лучники под прикрытием тяжелых римских щитов пытались стрелами ошеломить варваров, и отчасти удалось им это. Но вези волна за волной накатывались на римский строй и в конце концов сломали его. А сломав, устроили грандиозную свалку.
   Кто победил, трудно сказать. Настала ночь, только она и развела бойцов. В беспорядке разошлись противники. Никто никого не преследовал. Вези ушли в свой табор; ромеи в свой лагерь.
   Среди легионеров ядовитым цветком расцвело уныние, ибо ничего хорошего для себя они впереди не видели. Наутро подобрали на поле боя тела нескольких своих офицеров и похоронили на скорую руку; прочие трупы бросили на милость стервятников и мародеров. Много лет спустя можно еще было видеть на тех полях белые кости, начисто обглоданные зверьми, насекомыми и ветром.
   Готы семь дней не показывались из табора. Раны залечивали, отсыпались.
   Римляне спешно свезли все имевшееся в округе продовольствие за городские стены и сами там засели, ибо варвары не занимались в ту пору таким долгим и скучным делом, как осада.
   Осторожно, медленно отошли ромеи от горных склонов. У их военачальников хватило ума понять, что все их засады, посты и пикеты будут сметены варварами, как это случилось недавно с одним передовым отрядом, о котором не переставали скорбеть римские сердца.
   Испытанные в боях, закаленные ветераны были захвачены врасплох, когда разбивали лагерь. По свежей насыпи пронеслись кони – откуда только выскочили? – снесли палатки. Варвары набросились на солдат, уставших после дневного перехода. Легионеры, привыкшие к неожиданностям (не первый поход!) оправились от потрясения быстро и бросились навстречу врагу с оружием в руках. Легкая кавалерия прикрывала тяжелых пехотинцев, как в правильном бою. Впрочем, особой тяжести в пехотинцах нынче не наблюдалось, поскольку толком снарядиться для боя времени не было. И то чудо, что сопротивление оказывать могли. Так что пали со славой – вези истребили их до последнего человека, а после ограбили.
   Римские командиры, жалея солдат и не желая их бессмысленной гибели, отвели войска от Гема.
   И снова по Фракии пошли грабежи и поджоги. Что не могли сожрать на месте или взять с собой, будь то съестное, вещь, скотина или человек, то уничтожалось.
   Мирное население умывалось кровавыми слезами; зато армия ромейская была спасена.
* * *
   В свою деревню, к «меньшим готам», вернулись Ульфила с Меркурином в разгар осени 377 года.
   На распутье, где тележная колея одной отвороткой в Македоновку вела, остановились. Ульфила Меркурина к отворотке подтолкнул: ступай.
   Меркурин споткнулся. Поглядел в недоумении. Что, прогоняет его от себя епископ?
   Ульфила улыбнулся ему, но не было в той улыбке ни теплоты, ни сердечности, как прежде. Так, тень какая-то, а не улыбка. Даже не по себе сделалось Меркурину. Поежился, переступил с ноги на ногу.
   – Ступай к отцу, – велел Ульфила. – Покажись ему, что жив. Небось, оплакал тебя уже.
   – Станет он по мне плакать, – проворчал Меркурин, опустив златокудрую голову.
   – Он отец тебе, – сказал Ульфила. Страшноватая мертвая улыбка исчезла с его лица, и он снова стал таким, каким был все эти месяцы: холодным, каменным.
   – А после что? – решился спросить Меркурин. – Потом я могу к тебе вернуться?
   Ульфила пожал плечами и повернулся, чтобы идти в свою деревню.
   – Как хочешь, – пробормотал он.
   Из «меньших готов» Силена первым Ульфилу увидел. И не потому, что каким-то там особенным был или благодать его осенила – просто на крыше сидел, к зиме латал, вот и увидел издалека, как идет знакомый человек. С крыши, не торопясь, спустился. Не в юношеских уж летах Силена, чтобы бегать.
   И к своему епископу двинулся.
   Ульфила остановился.
   Рукотворным раем предстала ему эта деревенька, в горах затерянная. Все здесь было тихо и благолепно, истинная гавань для растерзанного сердца. И Силена навстречу идет, широкоплечий, как богатырь, мозолистые руки в смоле, – уютный, домашний.
   У иных душа как огонь: прикоснешься – обожжешься. Атанарих таков был. У других – как вода родниковая, утолит жажду, остудит жар. А у Силены душа была как теплое одеяло: завернись и отдыхай, пузыри пускай и благодари Бога за то, что чудо такое сотворил и на землю послал нам в утешение.
   Подошел Силена к Ульфиле, улыбнулся во весь рот как ни в чем не бывало, облапил и к себе притиснул. После долго руки от плаща ульфилиного отдирал – приклеились.
   – Видишь, как прилепился я к тебе, – радостно говорил при этом Силена. – Где только носило вас с Меркурином Авдеевым? Мы тут не знали, что и думать. Больше года никаких вестей. – И вдруг покраснел и глаза потупил. – Служить-то некому было…
   Ульфила смотрел на него, точно издалека.
   – Хорошо-то как, что вернулся ты, – продолжал Силена, – а то я читать-то не умею. Все больше на память говорить приходилось. А память, как и все, что от человека, – несовершенна. Тут и до ошибки недалеко. И советы, как ты, давать не умею…
   И совсем растерявшись, руками развел:
   – Теперь вот два епископа в одной деревне…
   Постепенно подробности проступили. Христианская община на то и называется таковой, что нужен ей пастырь. Ульфила, уходя к Фритигерну, обещал вскорости вернуться, да с тем и сгинул. Обстоятельства ли его заставили, погиб ли в пути, но жить без причастия и без напутственного слова ульфилины «меньшие готы» не собирались.
   На сходках посудачили, покричали и сошлись на одном: нужен епископ. И не пришлый какой-нибудь, а свой. Насели на Силену: ты дольше всех трудом этим занимался, тебе и епископом быть.
   Долго уламывали дьякона и наконец погнали его в Новы, к Урзакию.
   У Урзакия же, на удачу, неугомонный Евномий гостил; так вдвоем и слепили из Силены епископа.
   Евномий, по обыкновению своему, экзаменовать готского дьякона вздумал. Мудреные вопросы ему задавать. Силена отчаянно потел и страдал: как бы ему перед ученейшим Евномием не опозориться. Урзакий в соседней комнате от смеха давился, тайком разговор их слушая.
   И вопросил, наконец, Евномий, глядя на Силену пристально и строго:
   – Ну хорошо, Силена. Скажи мне, како мыслишь: Дух Святой от кого исходит – от Отца или от Отца и Сына?
   И брякнул Силена-гот, от отчаяния дерзким став:
   – Не моего ума это дело. От кого надо, от того и исходит!
   Евномий нахмурился, видимость задумчивости показал. На самом же деле от души любовался он этим Силеной, который знал, что Бог есть Бог, а в подробности не входил.
   Долгое молчание истомило Силену. Взмолился:
   – Либо делайте, что собирались, либо прочь меня гоните, но только мучительство это оставьте!
   – Да как же мы тебя прогоним? – спросил Евномий удивленно. Бровь изящно дугой изогнул.
   – Да как?.. – проворчал Силена, ибо видел, что все пропало: и здесь опозорился, и перед общиной стыдно. – Взашей… – И прибавил: – Мне тоже хворобы меньше будет.
   Не хотел Силена епископом становиться. Нагляделся уж на Ульфилу, спасибо. Того заботы порой выше головы погребали.
   Тут Евномий улыбнулся.
   – Ведь ты вези, Силена?
   – Наполовину, – сказал Силена.
   – Чтобы всех нас перерезать, и половины гота хватит, – сказал Евномий, усмехаясь. – Вон что твои вези по всей Фракии творят. Стонами Дунай полнится. Обидишь тебя, а ты…
   Шутка пришлась очень некстати. Силена побагровел, как свекла, запыхтел, кулаки стиснул.
   – Нам Ульфила завещал в мире жить, – угрожающе сказал он.
   Евномий платочком обмахнулся.
   – Да будет тебе, – сказал он, ничуть не испугавшись. – Это я к слову сказал. Веруешь ты правильно, так что народ свой вести достоин.
   Напоследок угостил одной из своих проповедей. Говорил Евномий превосходно, блистал остроумием, легко порхал с мысли на мысль, как бабочка с цветка на цветок. И, как всегда, был неожидан, блестящ, оригинален. Слушая, Силена едва не расплакался при мысли о собственном несовершенстве.
   Кое-что из речей Евномия запомнил и в первое время довольствовался этим. Человек Силена был усердный, честный и практический, поэтому очень быстро с евномиевых идей перешел в своих проповедях на рассуждения о сроках сева и о том, что негоже из-за межевого камня морды македоновским квасить, как то кое за кем замечено было.
   В общем, «меньшие готы» довольны были своим епископом, хотя, конечно, по Ульфиле скучали.
   И вот стоит Силена перед Ульфилой и моргает в смущении. Не знает, как Ульфила к самовольству такому отнесется.
   Ульфилу же, похоже, история эта даже не заинтересовала должным образом.
   – Ты все правильно сделал, – сказал он. Прикрыл на секунду глаза, перевел дыхание. – Я спать хочу, Силена.
   Силена Ульфилу домой отвел, молока ему дал и спать уложил, заботливо закутав.
   Как дитя малое стал суровый готский пастырь, лицом истончал, скулы и нос заострились. Диковатый желтый свет в глазах погас. Что такого видели эти глаза, что в них такая боль засела?
   И ведь не спросишь. Промолчит или так отбреет – сам не рад будешь.
   А пусть бы и отбрил. Хоть убедиться, по крайней мере, что прежний Ульфила это, а не тень его.
   Повздыхал Силена тихонько и снова полез крышу чинить.
* * *
   Осенью 377 года император Валент наконец решился расстаться с теплой Антиохией и ее целебными источниками и медленно двинулся на запад – куда призывал его долг.
   Ехать не хотелось, ибо чувствовал: не распутать ему того клубка, что во Фракии сплелся. Военачальники римские осторожничают, а если проявляют отвагу, то и гибнут на месте. И варвары повсюду – везеготы Фритигерна, остроготы Алатея, аланы Сафрака. А еще наскакивают более мелкие племена того же языка со своими предводителями. И местные разбойники.
   По последним донесениям, аланы Сафрака нашли общий язык даже с этими нелюдями, с гуннами, так что среди нападающих на ромейские селения нет-нет да мелькнет страшная раскосая рожа, обезображенная шрамами.
   Это уже в голове не укладывалось. Ведь готы бежали от этих самых гуннов, как от чумы. Сами рассказывали, будто гунны эти демоны или зверочеловеки, но отнюдь не люди. И вот – делят с ними еду и все опасности и радости грабительских набегов.
   В Константинополе Валент остановился передохнуть. Дело предстояло ему нешуточное: над дикими полчищами блестящую победу одержать. Такую, чтоб другие владыки от зависти съежились и в росте умалились.
   Собственно, Валент собирался спасти свой мир от Апокалипсиса, не больше не меньше, ибо варварское нашествие такой сокрушительной силы рассматривалось в Империи не иначе, как конец света.
   Но передохнуть ему толком не дали. Едва только прибыл в Восточную столицу, как константинопольский плебс – на радостях, что ли? – бунт устроил.
   Это отравило Валенту одно торжественное событие, а именно: приняв на себя роль избавителя Империи, государь решился окреститься в ту самую веру, которую провозглашал и насаждал повсеместно. Смешно сказать: грабитель Фритигерн христианин, а он, император, еще нет.
   Был нанесен визит патриарху. Пока разговаривали епископ и император, за прочными стенами базилики бушевала толпа. Требовали, во-первых, хлеба, а, во-вторых, зрелищ. Предотвратить конец света никто не требовал, ибо не было в Константинополе пострадавших от нашествия.
   Патриарх намерение Валента одобрил и императора окрестил. Впоследствии же хвалился, будто свет на лике Валента видел и багровый отблеск рока на челе его и что по вдохновению свыше окунул его императорское величество в купель, так что не почил тот без креста. А ведь запросто могло случиться и так, что ушел бы Валент из жизни некрещеным, как часто случается с теми, кто откладывает крещение до последнего.
   На самом же деле – какие там роковые отблески на лице Валента, рубленом, солдатском? Видел епископ константинопольский перед собою насмерть перепуганного человека, который ужасался последствиям принятого некогда решения допустить везеготов в пределы Империи.
   Валент честно старался быть государем; но выше головы, как известно, не прыгнешь. Что советников своих колесовал – то не помогло. Ну, самую малость, может быть. Одна надежда только и оставалась – в бою варваров разбить.
   А поскольку трусил Валент, то в базилику побежал и на колени бухнулся: видишь, Господи, какой я хороший? Так помоги же мне.
   – Поможет, поможет, – успокаивал Валента патриарх. – Теперь уж точно.
   И поцеловал император патриарху руку, а тот благословил его и вдруг, расчувствовавшись, обнял – и заплакали оба.
   После того император перебрался на свою загородную виллу и велел военачальникам своим, над которыми главным был поставлен комит Себастьян, устроить смотр войскам.
   Вид легионов, сотрясающих мерной поступью окрестности государевой виллы, действовал успокаивающе. Ибо покуда вознесены в небо орлы легионов, стоит Империя.
   Пыль клубилась столбом; горели на солнце шлемы, щиты, кирасы; горделиво возносились в лазурные выси золотые сигна и аквила центурий и легионов. Выли трубы. Под волчьими шкурами обильно потели трубачи-буккинаторы.
   И говорил со своими войсками император, расхваливая их доблесть. Заискивал и льстил без меры. Руку к сердцу прижимал, а сам в глаза засматривал: мол, как, не подведете императора своего? Уж постарайтесь, ребятушки. Чтобы искренность речей своих подтвердить, выдал двойное жалованье (казну разорил; заодно и плебс наказал, лишил хлеба и зрелищ).
   Затем приказ по войскам зачитан был от имени его императорского величества Валента. Суть приказа сводилась к призыву: «Вперед, на врага!». Размечем кости готские, да послужат удобрением полям нашим.
   И двинулись легионы во главе с Себастьяном во Фракию – врага крушить. Император же следом ехал. По дороге еще несколько раз застревал. Все дела у него находились в разных городах.
* * *
   Тем временем вези толклись в окрестностях Адрианополя. Долина реки Тонеж ломилась и трещала по швам, не в силах вместить такое количество добычи, какое обременяло варварские обозы. Теперь хватало готам еды – и сами кормились, и рабов своих кормили, и наложниц. Год минул, считай, с той поры, как под стенами заносчивого Маркианополя сидели и с отчаяния дохлятину ели.
   За этот год Фритигерн раздался в плечах, заматерел, замашки богатырские обрел. И при том оставался все тем же хитроумным Фритигерном, который умел ловко создавать видимость «и вашим и нашим», а на самом деле – ни вашим ни нашим, а только себе, князю Фритигерну, да так искусно, что все вокруг оставались довольны.
   Засел на пологих склонах Гема, что обращены к Иллирику, жил не тужил. И веру христианскую, между прочим, хранил. В том смысли, что вспоминал иногда, как Ульфила его молиться учил. Особенно в трудных ситуациях.
* * *
   Со стен Адрианополя смотрели, как по полям движется значительная армия. Кирасы и щиты, вроде бы, римские. Но сейчас такое время, ни за что ручаться нельзя. Эти звери, вези эти, они же, как известно, забирают у убитых доспехи. Нравится им, смотри ты. А ихний Фритигерн, Фридерикс или как там его – такой уж он пройдошливый лис. Что только не надумает, чтобы только своего добиться.
   Можно подумать, уроки брал у самого… как его у вас зовут-то, Бальхобавд?
   Бальхобавд, крупный пожилой человек, вместо шлема носивший широкую кожаную ленту на седых (а некогда рыжих) волосах, ответил: отца хитрости Локи зовут. А Фридерикс, похоже, с этим Локи и вправду знается. С него, Фридерикса, станется – вырядить свое воинство в римские доспехи, чтобы только заморочить бедную доверчивую гарнизонную службу Адрианополя.
   Между тем подозрительное воинство приблизилось и стало. Головы к стене задрали, ждут. Дождетесь, пожалуй что, смолы кипящей, ублюдки. Только не сегодня. Завтра. Потому как ночь на пороге, и мы тут ко сну отходим.
   Вышел вперед глашатай того воинства, с ним рядом командир. Плащ на командире красный, на груди золотой лев сияет, закатное солнце на нем играет, за горизонт заходить не хочет.
   Прокричал глашатай:
   – Вот комит Себастьян, соратник славного Юлиана в персидских походах, храбро сражавшийся за Рейном в Германии, отличившийся в Паннонии!
   Стоявший рядом немолодой человек не мигая смотрел на городские стены. У него было открытое лицо, широко расставленные спокойные глаза, прямой рот. Ждал.
   Внезапно над стеной показалась голова одного из солдат гарнизона. Седая, с кожаной лентой на лбу. Рявкнула в ответ голова:
   – Почем нам знать, кто вы такие?