Один был тогда Ульфила; никто не видел его, никто не слышал.
   Сидел в лесу, на траве, руки на упавший ствол уронив. Переполнен был, как чаша. Молчал, голову опустил, пошевелиться не смел. То, что происходило в те часы с его душой, было слишком велико, чтобы уместиться в тесной одежде слов; потому не мог произнести ни звука. Губами двинуть не решался, ощущая в себе это – большее, чем возможно заключить в человеке без угрозы разорвать его душу.
   Потом поднял вдруг голову, невидящими глазами вперед себя глянул в зеленую чащу леса; с силой ударил руками о ствол древесный, поранился об острый сучок, но даже не почувствовал боли.
   Только и смог, что вымолвить:
   – Бог! Спасибо.
   За пятьдесят лет, что минули с того вечера, всю свою некогда переполненную душу вынул из груди. Всю, часть за частью, вложил в Книгу.
   А еще были люди, которые грызли и отрывали от нее – кто кусок, кто клочок, кто лоскуток. Люди, которых он – кого за руку вел, кого за шиворот тащил – к Богу.
   И еще терзали ее войны и потери. И все слабее и меньше она становилась. Настал, наконец, и тот день, когда понял вдруг Ульфила – без остатка себя раздал, ничего себе не оставил. Только хрупкая телесная оболочка еще и пребывала на земле, а душа ульфилина – вот, вся в Книге почила. И не о чем стало ему с людьми разговаривать.
   Как же самонадеян был он тогда, в дни юности своей, когда сила казалась ему бесконечной, дар – неисчерпаемым, любовь – неиссякаемой. Хотел быть Моисеем; вот и вкусил сполна, что это такое – быть Моисеем. Всего себя по частям скормил: ешьте меня и пейте.
   И съели.
   Одни с благодарностью; другие же утолили голод и спасибо не сказали.
   Но ели все.
   Сколько же нас, таких, – отдающих Господу и человечеству всего себя, без остатка, – служением, безымянным подвигом, битвой, молитвой. И всякий при том говорит: ешьте мою плоть и пейте мою кровь. И до чего же пресной оказывается эта плоть. И какая жидкая эта кровь, хоть и пролитая, казалось бы, во славу Божью! Кого же насытит столь скудная трапеза? Никому не нужная жертва, никем не воспринятый подвиг.
   Воистину, жалкая Вселенная – человек.
* * *
   Об этом и многом другом размышлял Ульфила, когда задумывал поездку в Константинополь. Без горечи думал, на горечь тоже силы нужны, а их не было. Никому еще не говорил о своем решении; но все уже непостижимым образом знали – старый епископ уходит. Знали и печалились, только виду не показывали.
   Меркурина с Ульфилой уже не было. В Доростоле теперь Меркурин, епископом поставлен. Вместе с саном имя новое принял – Авксентий. Недолго Меркурину-Авксентию доростольскую паству наставлять. В плохие времена кафедру принял. Сейчас всем единомышленникам Евномия тяжко приходится.
   Сам Евномий, как и большинство арианских вероучителей, от дел отошел. Из Кизика уехал, в своем халкедонском поместье засел, но атаковать оттуда посланиями государя не решался. Правда, был момент, государь слабину дал и любопытству поддался. Захотел Евномия этого повидать. Слыхал о фракийском проповеднике немало; вот бы потолковать со знаменитостью. Да и по хорошему слогу скучал, ибо епископы кафолические редко когда блистали образованностью и красноречием. Феодосий же был человек утонченный и изящество ценил.
   Но не зря окружил себя твердыми людьми мягкотелый Феодосий! Только прослышав о намерении Евномия Медоточивого навестить, повисли у императора на плечах близкие его – императрица Флакилла и новый патриарх, Григорий-«наковальня».
   И то правильно. Как бы не ввел Феодосия в ересь этот Евномий. Хороший слог и обширная образованность хоть кого с пути совратят. Повздыхал государь, но признал правоту патриарха и супруги. Так и не поехал. Оставил Евномия доживать в безвестности.
   И затих Евномий, от борьбы отошел, а вместо того стал кур разводить да книги читать. Феодосий в указах против еретиков свирепствовал, а Евномий при каждом новом известии из столицы только глубже голову в плечи вжимал.
   Ульфила же молчать не собирался, ибо страха в нем не было. Редко входил в бурную реку церковных споров, однако сейчас захотел возвысить голос. Всю жизнь положил на то, чтобы восторжествовала вера Христова среди народа готского. И вот учение, за которое столько людей смерть при Атанарихе приняли, объявлено вне закона, а храмы арианские названы «синагогой сатаны» и подлежат конфискации.
   О чем это – не о храме ли Ульфилиной общины? Чистая, красивая церковка на берегу быстрой горной речки, – была она священным местом и останется, сколько бы указов ни настрочил Феодосий у себя в Константинополе.
   И сказал своим вези Ульфила на прощание:
   – На крепкие руки Силены оставляю вас; сам же хочу с Феодосием говорить. Уповайте на Господа. Ибо выдержали мы с вами немало испытаний. Многие помнят еще, как гнал нас Атанарих и жег нас в храмах наших. Как искушал нас змей Фритигерн. Как князья – кто угрозами, кто посулами – стремились заставить нас свернуть с прямого пути на кривую дорожку. Так чего же нам бояться? Выдержим и новое гонение от молодого императора Феодосия. Если пришлет солдат убивать вас – умирайте или бегите в горы, но головы не склоняйте и насилием на насилие не отвечайте. Много бед минуло; минет и эта.
   С тем собрался, чтобы в столицу ромейскую ехать – второй и последний раз в жизни.
* * *
   До Константинополя от гор Гема путь неблизкий и небезопасный. Силена отрядил с Ульфилой человека из тех, кто неотлучно при патриархе готском находился с той самой поры, как Меркурин Авксентий из общины ушел. Самому Силене за старым епископом приглядывать было некогда, вот и пришлось подыскать замену Меркурину.
   Замечал, конечно, Ульфила всю эту возню вокруг персоны своей, но не препятствовал. Предался в любящие руки близких, ибо собственные силы его были уже на исходе.
   Спутник Ульфилы, один готский пресвитер по имени Фритила, был человек силищи неимоверной, подковы гнул. Вид имел унылый, физиономию лошадиную, нос длинный, волос белый, как мох болотный. Ульфила его грамоте обучил. Один из тех был этот Фритила, кому епископ надеялся труды свои оставить.
   На пятый день прибыли Ульфила и спутник его в Августу Траяна. Впервые за путешествие заночевали в городских стенах. На дорогах Мезии беспокойно было от разбойников. Оно и понятно: люди здесь зажиточные, а где богатство, там и грабители. Только вот грабить в последние годы стало нечего, фритигерновы вези, как метлой, вымели и Мезию, и Фракию. Прибавилось голодных и бездомных. Эти тоже опасны были, иной раз хуже разбойников – за кусок хлеба убьют.
   Но все это только Фритилу беспокоило; епископ же безмятежен был, будто помирать собрался.
   Поклажи с собой взяли немного, только теплой одежды и съестного. Телега крытая да лошадка неказистая – вот и все имущество; для защиты у Фритилы меч и хороший длинный лук. Хотел Ульфила запретить оружие брать, но тут его и слушать не стали; Ульфила в конце концов отступился.
   Августа Траяна – город большой, грязный. Летом пыльный, зимой слякотный; по центральной улице и форуму гуси ходят.
   Остановились путешественники готские на постоялом дворе. Хозяин и так и эдак к ним приглядывался; решил – мезы, ибо по-латыни хорошо знали, но повадку имели варварскую. Из глуши, не иначе. Из такой глуши, что и Августа Траяна важным городом покажется.
   Старик – тот просто стоял, глядел отрешенно, будто и не видел ни конюшен, ни деревянных лестниц, ведущих из внутреннего двора прямо в апартаменты для приезжих. И дождик мелкий будто не для него, старика, накрапывает. Словно отсутствовал старик в этом мире, а где мыслями блуждает – неведомо.
   Делами молодой заправлял; к нему хозяин слуг и направил. Фритила сперва лошадь выпряг, слуге помогая, после старика в комнату устроил отдыхать. И только потом вниз, к хозяину, спустился. Каши с мясом спросил.
   – Отец твой? – между делом поинтересовался хозяин и головой наверх мотнул.
   – Вроде того, – нехотя ответил Фритила.
   Ох и огромен приезжий, особенно если четырьмя стенами его оградить. И голос громкий, как ни старается приглушить. Уму непостижимо, сколько места варвары занимают.
   Фритила длинные волосы шнуром завязал, чтобы в плошку с кашей не падали. Ел торопливо, орудуя ножом. Наголодался без горячего за пять дней.
   – А что отец твой ужинать не идет? – спросил хозяин. – С дороги голодный, небось.
   – Велел не мешать, – проворчал Фритила. – Молится он.
   Но от хозяина постоялого двора за здорово живешь не отделаться. Впился пиявкой. Расспрашивал о том, об этом. Откуда едете-то в такое лютое время? Не боитесь ли разбойников? Или, может быть, вези проклятые вас разорили, с насиженного места согнали? Многих эта напасть коснулась…
   Фритила с набитым ртом сказал назойливому ромею, что никто их с Ульфилой не разорял, а уж тем паче – вези, ибо сами они того же племени.
   Но и после столь досадной промашки хозяин не подумал умерить любопытство. Раз не убил его вези на месте, стало быть, и не сердится.
   Тяжко, небось, со стариком по дорогам таскаться. Капризный они народ, старики-то, а твой, похоже, с норовом.
   Тут Фритила как рявкнет – в окне бычий пузырь едва не лопнул, такая силища в голосе: «Не твое, ромей, дело!» И кулачищем по столу ахнул, вся посуда подпрыгнула.
   Хозяин и тут нимало не смутился. С другого бока заход сделал. Обиженным представился.
   – Я не по глупому делу ведь болтаю. Вижу, путешествует почтенный старец с сыном…
   Фритила не отвечал, только глядел хмуро.
   Хозяин рукой махнул.
   – Неспокойно сейчас разъезжать-то.
   – У нас и взять нечего, – снизошел до ответа Фритила.
   Наелся, ножом в зубах ковырять стал.
   – Время страшное, – повторил хозяин. – Сейчас и за просто так пропасть можно.
   – Не девки, чтобы за просто так пропадать, – сказал Фритила и на том разговор оборвал.
   Однако слова хозяина поневоле зацепили готского клирика. В тяжкие раздумья погрузился. Во двор вышел – лошадь проведать, а в голове все мысли крутятся невеселые. Силена зачем его в Константинополь отряжал? Епископа защищать. «Чудес, знаешь ли, не бывает, – сказал при прощании Силена. Спохватился: – То есть, бывают, конечно, но в самых крайних случаях. Так что лучше взять меч и лук со стрелами и с их и Божьей помощью вершить чудеса самостоятельно…»
   Фритила знал: ежели с Ульфилой по его недосмотру беда случится, домой ему лучше не возвращаться.
   Нет в общине человека важнее, чем Ульфила. Сколько себя Фритила помнил, столько и Ульфила в общине был. И никогда не менялся Ульфила, всегда оставался одним и тем же: беловолосым и темноглазым, с острым носом и острым подбородком, с торчащими скулами. Ульфила в представлении Фритилы, как и многих «меньших готов», пребывал вовеки. Что епископ родом не вези, то Фритила уже в юношеских годах узнал и долго тому верить не хотел.
* * *
   К вечеру загремели по двору копыта, понеслась веселая брань – солдаты. Фритила как услышал, сразу вниз спустился – посмотреть, что и как.
   На дворе суетились, разводили коней. Кого-то по уху наградили, чтобы разворачивался проворней. Потом один за другим в комнату солдаты вошли, всего их Фритила восемь человек насчитал. Холодный воздух следом влетел. Резкий запах пота заполнил комнату, тесно в ней стало от шумных разговоров.
   Сидел Фритила, жесткое мясо в плошке ковырял, разговоры слушал, молчал.
   Это были солдаты Шестой вспомогательной Дунайской когорты, отряженные из Тилиса, что на реке Тонеж, в Адрианополь и Визу. От Визы до Константинополя рукой подать, так что Фритила решил непременно в попутчики к ним набиться. И ближе подсел, чтобы минуту улучить и в разговор вступить.
   Среди солдат, как водится, один балагур нашелся, ни слова никому вклинить не давал. Все болтал и потешал товарищей. Верзила был с копной черных волос на буйной голове. Заливаясь, рассказывал байку за байкой; остальные же от хохота булькали.
   Вел с середины; видно, еще на дворе начал:
   – …Притащили девку-то эту к палачу в комнаты, чтобы, значит, перед казнью еще ею попользоваться. Времена тогда были звериные, вроде нынешних; только сейчас христиане христиан поедом едят, а тогда язычники христиан истребляли. Ну, вот. Сидит девица, трясется. А сторожить ее был один солдат поставлен из верных христиан, только об этом не знал никто. Он говорит: «Что плачешь?» Та в слезы и кулачком его в грудь бьет: «Хотите убивать – убивайте, а позорить-то зачем?» Солдат подумал немного и говорит: «Меняйся со мной одеждой. Я, как и ты, в Единого Бога верую; спасти тебя, девка, хочу. И вправду: казнь – это почетно, а позорить зачем?» В общем, уговорил он ее и поменялись одеждой. Девица в солдатском обличии убежала, а солдат в ее бабьих тряпках на кровати сел и ждет, что будет.
   Тут рассказчик выдержал большую паузу. Мясо жевать принялся. Жесткое оказалось; когда его дожуешь-то? В зубах так и вязнет.
   Дальше давай, Маркиан, рассказывай. И по спине балагура постучали кулаком, чтобы не подавился. Маркиан и продолжил с набитым ртом, между жалобами, что поесть человеку спокойно не дадут.
   – Тут как раз насильники входят. Уже и слюни пустили, жребии поделили – кто вслед за кем девицу пользовать будет. А на койке вместо девы – мужик грубый. Что за незадача? «Ты как здесь оказался?» А солдат тот, христианин-то, притворными слезами залился и просить стал, чтобы девичества его не лишали. Перепугались тут язычники. «Мы-то, дураки, – говорят, – не верили, что ихний Иисус воду в вино обратил. А он вон что умеет. Давайте-ка уносить отсюда ноги, пока он и нас во что-нибудь не превратил». И убежали…
   Солдаты захохотали. Фритила, хоть и нашел историю довольно скабрезной, хмыкнул тоже. А Маркиан, балагур, вина дешевого прямо из кувшина отпил и на Фритилу уставился ясными, веселыми глазами.
   – Угощайся, брат.
   И кувшин ему протянул.
   Фритила выпил, поперхнулся с непривычки. Редко когда в горах Гема вино пробовал, а из гор выходил и того реже. И Ульфила не одобрял, когда клирики в стакан заглядывали.
   Слово за слово; назвался Фритила и старика своего назвал, спутника. Солдаты рты пораскрывали.
   Готы? Мирные? Ты, брат, еще раз повтори. Может, ослышались мы? Когда это готы не разбойничали, не грабили, пепелищ по себе не оставляли?
   Мы христиане, пояснил Фритила. Насупился. Маркиан-балагур добродушно за плечи его облапил. Кто же теперь не христианин, брат! Теперь в кого ни плюнь, непременно в христианина попадешь.
   И снова рассказывать начал, но уже не своим товарищам, а Фритиле, по какому делу посланы в Визу.
   Государь император повелел ереси повсеместно искоренять. Указы соответствующие выпустил. Две из них вследствие особой злокозненности смертью караются, а именно – манихейская и авдианская, обе с востока, чума на этот восток!
   Впрочем, Маркиан с товарищами в догматы не вникали, ибо служили за жалованье, а просто выполняли приказания начальства. Ехали сейчас из Тилиса, где помогали местному пастырю распространять надлежащую благодать на тамошних сектантов. Причащения сподобляли еретиков силою: один солдат за голову держит, чтобы не рыпался; другой ножом зубы разжимает; епископ тем временем вино истины в непокорную глотку вливает. Так вот и искоренили арианскую ересь в Тилисе во славу Божию.
   Посмеялись.
   У Фритилы душа тяжким гневом налилась. Ей, душе, легкой быть положено, сосудом света, а она как темный камень стала.
   Сказал:
   – Насилием влитое вино, даже если это вино истины, извергнется вместе с блевотиной. – И отрезал как можно громче: – Арианское учение есть учение об истинном единобожии, а государя в заблуждение ввели льстецы и завистники. Так мой епископ говорит.
   Насупился, неприязнь вокруг себя воздвиг, точно стену.
   А Маркиан будто и не заметил. Улыбнулся ему широко и весело.
   – Какая нам разница? Один Бог, три Бога… – Подтолкнул плечом сидевшего рядом солдата, который уже задремывал, разомлев в тепле от вина и сытости: – Эй, Ливий! Как Бога-то зовут?
   Ливий сонно ответил:
   – Митра…
   Маркиан засмеялся. И остальные, кто носом не клевал, усмехнулись: больно уж мрачно вези смотрит. Зубы скалит, а сделать ничего не может.
   И понял Фритила: даже если переломит сейчас себя и улыбнется этим христопродавцам, Ульфила откажется принимать от них помощь. Ибо всех, кто не соглашался с ним в догматах, именовал святой и блаженный вероучитель антихристами, нечестивцами, безбожникам, обольстителями, обманщиками, псами и предателями. Одним словом, воистину был волком для врагов стада своего.
* * *
   В тот 381-й год впервые перешли Дунай гуннские передовые отряды. Появились по тонкому льду около Сингидуна и Виминация, сразу на большом отрезке границы. С виду безобразны их кони, но быстры, легки и выносливы; всадники под стать коням – от рож гуннских породистые лошади в истерику впадали.
   Куснули гунны сладкий имперский бок, все свои зубы разом так и всадили. Однако же, когда против них выставили ромеи свои вспомогательные иллирийские алы, сопротивляться не стали. Развернули коней и умчались на другой берег, побросав на ходу захваченное.
   Вроде и незначительный пограничный эпизод, а все же крепко призадумался тогда молодой Грациан. И Феодосия, соправителя своего, задуматься заставил. Сейчас гунны нас только пробуют, а лет через пять вопьются – не оторвать будет. Так что давай вместе думать: силы нам нужны, чтобы границы наши от напасти этой оборонять. И первым произнес имя злейшего врага Империи:
   – Фритигерн.
   Фритигерн же, князь готский, и Бавд, военачальник ромейский, усмирять готское буйство брошенный, столько раз друг друга взаимно уязвляли, что трудно было с определенностью сказать – кто кого одолевает. Остановили оба наконец боевые действия, чтобы отдышаться. А тут и приказ от Грациана скачет: заключай, Бавд, мир с Фритигерном. Мне против гуннов федераты готские позарез нужны.
   Бавд и сказал Фритигерну: так, мол, и так, помахали мечами и будет. Давай замиряться.
   Фритигерн на это поинтересовался: а как там умные головы в вашей столице решили насчет Фракии? Ибо в обмен на службу хотим земли фракийские. И раньше они нам по сердцу были, а теперь, пока грабили их, против прежнего еще больше полюбили.
   Будет вам Фракия, сказал на это Бавд.
   – Так вроде бы, болен государь ваш, – совсем уж развязно заговорил Фритигерн. И улыбнулся.
   Смотри ты, за сорок ему, поди, а зубы все целы. Ни старость, ни зараза не берут его, Фритигерна.
   Дерзок князь.
   – Что я буду с ним, с Феодосием-то, замиряться? Я с ним договор заключу, а он возьмет да и помрет – толку с этого договора…
   Бавда от такой откровенности покоробило. Тем не менее, сдержал негодование и так отвечал:
   – Государь Феодосий, благодарение Богу, поправляется.
   И стал собираться в Константинополь Фритигерн. Самолично хотел с императором встретиться. Если уж становиться щитом Империи, так хотя бы знать, что не дурак в Константинополе сидит, вроде злосчастного Августа Валента.
   Править же своими вези поручил Алавиву и перед отбытием слезно просил родича в неприятные истории с ромеями не встревать. Покуда он, Фритигерн, в столице ромейской находится, ему, князю, и платить за горячность вези придется. А ромеев в столице столько, что даже дружина фритигернова не вызволит князя, если в беду попадет.
   И, сделав надлежащие наставления, отбыл.
* * *
   Ромейская столица Константинополь предстала поначалу глазам Атанариха гигантским торжищем. Только головой вертеть поспевай.
   Стены впиваются в низкое фиолетовое небо, грызут его зубцами, и вязнут на тех зубцах облака. Залив Золотой Рог так сверкает, что глазам больно. И ужаснулся вдруг Атанарих, увидев, как всплывает из пучины вод мировой змей, сообщник хитрого бога Локи. Не за ним ли послан?
   Но вот объяснили ему предупредительные слуги государевы: это огромная цепь, которой перетягивают горло залива, чтобы преградить вход чужим кораблям. Перед тем заходили в порт мирные торговые суда, заплатившие пошлину, и цепь перед ними опускали; теперь же снова подняли.
   Быстро глянул по сторонам Атанарих: не заметил ли кто неуместного страха его, не вздумал ли кто над ним, князем, потешаться?
   Медленно ехал Атанарих, в окружении дружинников, вверх от порта. Какая пыльная трава на склонах, занятых складами и бараками. Топчут ее босые ноги – загорелые на солнце или от природы черные. Воздух полон пыли, запаха пота, корицы, перца, теснятся в нем, перекрикивая друг друга, голоса, грохот, звон воды о корабельные днища.
   А выше громоздится Город, великое творение рук человеческих. Толпы людей самых разных народов наполняют его. Центральные улицы замощены камнем – экая диковина! Срединная улица рассекает его, как старый шрам лицо дружинника.
   Глинобитные дома, расцвеченные сохнущими на веревках одеждами, сменяются каменными – в два, три этажа. Чем выше поднимаются вези от порта, тем прекраснее Город и даже самая жара, кажется, уменьшается по мере приближения к императорскому дворцу.
   Закусил губу гордый Атанарих, ибо восхищение против воли проникло в его сердце, и больно делалось ему от предстающей глазам красоты.
   Вокруг варварского вождя так и вертятся торговцы и женщины, одна другой лучше, наперебой предлагая свой товар. И всяк на свой лад выпевает. Кое-кто и по-готски знал, только сильно коверкал слова.
   Медленно шли варварские кони. Несли седоков мимо церквей и статуй, мимо богатых домов с садами и фонтанами. В ослепительном солнечном свете ничто из роскоши городского убранства не ускользало от взора. И захочешь не заметить, а все равно равно в глаза бросается. Все так и кричало в Константинополе: взгляни на меня, восхитись же мною!
   И восхищался Атанарих, как малое дитя, радуясь. И боль в его сердце на время утихала, поскольку так решил про себя Атанарих: император ромейский действительно земной бог. Не чванством было со стороны государей Империи объявить себя божествами, но одним лишь признанием неоспоримой истины. Кто поднимет руку на того, кому подвластно все это великолепие – неприступные стены и гавань, множество солдат и наемников, толпы подданных, и все так богато разодетые?
   Впервые, быть может, понял Атанарих, как велика, как необъятна Империя, простершаяся от туманной Британии до Африканского побережья. Поистине, кто посягнет на ее величие, умрет злой смертью, и винить в этом должен будет только самого себя и неразумие свое.
   Видел перед собой Атанарих кого-то неизмеримо более сильного, чем он сам, и надламывалась его горделивая душа.
   А Феодосий на белом коне навстречу движется. И все мысли выскочили из головы Атанариха, когда увидел государя ромейского.
   Прямо, как изваяние, сидит на коне молодой испанец; попона с золотыми кистями пыль метет. Золотом и пурпуром сверкает император. Черные волосы уложены локонами, золотой обруч отягощает их. Черные глаза на бледном лице горят, будто зажгло их неугасимое византийское солнце. Показался он сперва Атанариху хрупким и драгоценным. Но в следующую минуту опытным глазом отметил Атанарих и уверенную посадку молодого государя, и то небрежное, привычное движение, каким коснулся рукояти меча.
   Остановились друг против друга.
   И улыбнулся молодой Феодосий Атанариху – горе жира и золота. Лицо у князя варварского медным загаром окрашено, от пота блестит; тяжелые плечи опущены – гнетут годы Атанариха.
   Назвал Феодосий Атанариха братом и объятия ему раскрыл. И принял старый князь это объятие. Выкатилась слезинка из угла его глаза и на кончике сивого уса повисла, сверкая на солнце, – лучший перл в короне Феодосия.
   И так, улыбаясь и плача, с фанфарами и приветственными кликами глашатаев и толпы, в окружении дружинников своих и феодосиевой гвардии, вступил Атанарих в императорский дворец, бок о бок с императором ромеев, третьим на его памяти.
* * *
   Епископ Ульфила прибыл в столицу ни для кого не заметно и остановился на постоялом дворе, на что потом ласково пенял ему государь Феодосий. Где это видано, чтобы муж, столь почтенный, императорским гостеприимством пренебрегал? Послал Феодосий слуг, велел старого епископа этого, констанциево наследство, приветить как положено.
   Невзирая на прискорбное еретичество его. Ибо, в отличие от изгнанного Демофила, обладал Ульфила великим богатством. А Империи это богатство позарез нужно было.
   Крепко помнил молодой государь: не оборонить ему протяженных границ великой Империи без готских федератов. Силы же ульфилины не заканчиваются хрупким телом старика – далеко за пределы его простираются. Не только мирные «меньшие готы» его продолжение, но и грозные вези Фритигерна.
   И потому поднес к лицу своему ладонь Феодосий, сын Феодосия, пальцы растопырил – и так, сквозь пальцы, на заблуждения этого Ульфилы глядеть стал. Хотел в единый кулак стянуть все силы, какие только могут послужить к пользе великой державы, отданной под его управление. Готы же самой сильной силой были из всех, что нынче под рукой его ходили.
   И то сказать: под рукой ходили! Как волка ни корми, а он все шерсть на загривке дыбит.
   Едва только увидел Феодосий Ульфилу, так сразу понял: этот из его рук есть не будет. Недаром епископа Волчонком всю жизнь зовут, иного имени не дали.
   Старым показался он Феодосию, ветхим.
   И бесстрашным, ибо жизнь его была уже прожита.
   С императором, как с равным, говорил Ульфила. Государю иного не оставалось, как с дерзостью его смириться. Да и тот готский клирик, верзила с лошадиным лицом, наготове разъяснять: в своем праве епископ делать все, что ему заблагорассудится. Понятное дело, во дворце не позволили бы этому Фритиле даже размахнуться, как следует, а все же внушителен был он и, хочешь не хочешь, почтение к себе вызывал. И к епископу своему – тоже. Ибо такая любовь, какой Ульфила среди своих вези окружен был, даром не дается.