В бессилии повернулся князь к дружине. И один дружинник, который Атанариха еще мальчишкой учил на мечах биться, тихо сказал своему князю:
   – Он не понимает тебя, Атанарих.
   – Пусть отвечает, – ярился Атанарих, – пусть говорит, чем купили его.
   Дружинник тронул князя за плечо.
   – Не изводись, Атанарих, не терзай себя понапрасну. Он тебя не понимает.
   Тогда спросил Атанарих у христианина этого, много ли у него золота.
   Оборванец с гордостью отвечал, что земных богатств не копит и сокровища ищет не на земле. Так понимать его надо было, что все имущество его – на нем и заключается в рваной рубахе.
   Устал Атанарих так, словно целый день с врагами сражался. И сказал:
   – Пусть убирается отсюда, ибо, в самом деле, не с такими же ничтожествами мне воевать.
   Ох и визжал этот оборванец! А как же венец мученический?.. Почему это другие удостоились, а его, оборванца, лишают? Несправедливо сие, вопил он, вырываясь из рук дружинников. Те, не слушая, вытащили его и вышвырнули вон, как приблудного щенка.
   Одно только понял Атанарих. Ромеи куда хитрее, чем он предполагал. И все нити сходились на одном имени.
   Играя на руку ромеям, пытался расколоть везеготов на враждующие племена этот каппадокиец – Ульфила.
* * *
   Ульфила в это время находился у самого Дуная, против ромейского города Новы. Мрачнее тучи был в те дни.
   Тяжелую ношу взвалил на него семь лет назад Евсевий, но тот хоть честно предупредил: не всякому по плечу. И согласия спросил.
   Куда тяжелее бремя, возложенное на него, Ульфилу, Атанарихом.
   Ибо не все христиане готские желали сгореть в огне или оставить новую веру ради прежних языческих заблуждений. Находились и такие, которым и жить хотелось, и веровать при этом по-своему. И таких было много. Вот они-то и стекались к Ульфиле, и все больше приходило их с севера, так что в конце концов набралось чуть ли не целое племя.
   А кормиться чем? Здешний лес столько народу не прокормит, полей в этих краях никто из пришлых не имел. Травой питались, охотой перебивались. И на него, Ульфилу, с надеждой смотрели – верили, что найдет им спасение на земле, как нашел на небе. А разве о земном хлебе для паствы должна болеть голова у епископа?
   Число беглецов все увеличивалось. Глядя на то, терзался душой Ульфила. Проклинал себя, что не может насытить всю эту толпу пятью хлебами. А многие, кажется, именно на это и рассчитывали.
   Но человек на то и поставлен на земле человеком, чтобы обходиться, по возможности, без всякого чуда. А если уж припрет (а Ульфилу именно приперло) – уметь состряпать чудо подручными средствами, так, чтобы и чуда-то никакого в случившемся заподозрено не было.
   На сей раз чудо приняло облик белобрысого верзилы по имени Силена. Мать его, фригиянка родом, была наложница готского воина. По каким соображениям парень подался в клирики – того никто не ведал; лет через пять после возвращения из Антиохии, и доныне памятной, Ульфила увидел его рядом с собой. И уходить Силена не собирался – прирос к епископу.
   Силена был спокойный, совсем еще молодой человек. Несмотря на то, что ростом превосходил своего епископа на голову, ухитрялся оставаться в его тени.
   Этот Силена не метался в сомнениях, не рвался пострадать. Слова «рвение» и «ревность» вообще к нему не подходили. Он просто знал, что Бог есть Бог, а в подробности не вдавался. Насколько Ульфила был волком (звероватость сквозила в облике епископа даже когда служил), настолько Силена был собакой – понятным, преданным и бесхитростным. Только против шерсти слишком долго гладить не надо да морить голодом, пожалуй, не стоит.
   И вот, когда Ульфила губы кусал и раздумывал, не пойти ли и впрямь войной на Атанариха – ибо дело явно клонилось к расколу единого племени на два – Силена подошел к нему и рядом на траву плюхнулся.
   Дунай катился перед их глазами, и на противоположном, крутом его берегу, высились стены города Новы. Как большинство здешних городов, выросли Новы из лагеря ромейского легиона.
   Сидели, молчали, на Дунай смотрели и на стены городские. Потом Силена сказал:
   – Есть охота.
   Ульфила пошарил в своем мешке, с которым не расставался (там записи хранил), добыл кусок хлеба и Силене отдал.
   Силена спросил:
   – А ты?
   – Я не хочу.
   Он действительно не чувствовал голода. Только тревогу. Не шли из мыслей люди, готовые назвать его вождем, если примет эту честь, либо трусом, если отвергнет.
   Ульфила готов был кричать в ласковое голубое небо: обманули, неправда, почему не предупредили!..
   И сказал Ульфила, больше самому себе, чем Силене:
   – С бабами да ребятишками против Атанариха нам не выстоять.
   Силена поперхнулся. Сполз к реке, долго пил дунайскую воду. После вернулся на прежнее место, вежливо поблагодарил Ульфилу за угощение, из библии попросил почитать – нравилось ему очень. Но епископ как не слышал. Все думал о своем Атанарихе.
   – Не вождь я, – сказал Ульфила, будто оправдываясь и в то же время сердясь. – Не умею воевать.
   – А кто тебя заставляет воевать-то? – удивился Силена.
   – А о чем я тут, по-твоему, думаю? – Ульфила поглядел на него своими желтоватыми глазами, ровно съесть прицеливался.
   Силена пожал плечами:
   – Я-то решил, что ты намечаешь место для переправы.
   Тут уже Ульфила удивился:
   – Для переправы?
   – Всем известно, что Атанарих никогда не ступит на ромейскую землю. Он сам первый кричал об этом. Его клятва охранит тебя и всех нас лучше любого вала…
   Переправиться на тот берег? К ромеям? С такой-то прорвой народа? Ульфиле подобное даже в голову не приходило.
   – Нас ромеи в порошок сотрут, – сказал он и хмуро поглядел на Новы.
   – А ты поговори с тамошним епископом, – предложил Силена. И ушел.
   Ульфила поглядел ему в широкую спину. Прост Силена, как три обола.
* * *
   Епископом города Новы был некто Урзакий, человек, знаменитый своей грубостью. Вести с ним переговоры Ульфила отправил Силену. Готский клирик был богатырь и производил впечатление внушительное. По недостатку хитроумия никогда не искал Силена сложностей там, где довольно было простых, хотя и не слишком изысканных слов.
   На римской таможне, как увидели лодку и в ней троих варваров (Силена спутников выбрал под стать себе), решили было, что те торговать едут. Обрадовались, руки потирать начали: предвкушалась знатная пожива. Ибо крали на таможнях ромейских изрядно.
   Однако Силена был гол как сокол и спутники его не лучше.
   Вошли, куда им показали, сразу загромоздили помещение. Зашумели. Один с размаху на хлипкий конторский табурет пристроился и безнадежно испортил мебель. После долго извинялся на своем родном языке и замучил этим ромеев.
   Таможенники так торопились от варваров отделаться, что даже денег за табурет требовать не стали, чего бы не упустили в ином случае. По опыту знали уже: если варвару нечем заплатить, то лучше о том и не намекать. В бедности своей все равно не признается, а причину не выкладывать денежки такую отыщет, что давай только Бог ноги.
   Силена спросил, где бы им епископа найти. Таможенники указали.
   Втроем пошли готы по городу, привычно отмечая ворота, казармы, высоту и крепость стен. Солдат в Новах было немного, легион стоит сейчас в Эске, выше по течению Дуная. А Новы – город сонный, живет рыбой, которую ловят в Дунае под пристальным оком таможни – за каждый хвост налог дерут.
   Резиденция Урзакия – небольшой дом в двух шагах от каменной базилики в западной части города. Господин епископ долго не хотел пускать господ посетителей; слышно было, как орет на слугу из глубины дома:
   – Скажи ты этим болванам, что епископ почивает!
   Слуга так и сказал: почивает-де епископ. Силена слугу от двери оттер, в дом вломился. Навстречу Урзакий выскочил в одной рубахе, от гнева красный. Столкнулись, точно два боевых слона. Казалось, так и убил бы один другого; но вот мгновение минуло – и оба хохочут.
   Через полчаса Урзакий уже угощал гостей. Варвары лопали, как псы, давясь, – наголодались на том берегу Дуная, ибо охота, пока лагерем вокруг Ульфилы стояли, кормила их недостаточно.
   Силена в простых и ясных словах описал Урзакию происходящее в Готии (ибо так ромеи с некоторых пор именовали Дакию).
   Урзакий хмурился. Ай да Силена. С хрупких плеч своего возлюбленного епископа Ульфилы на его, Урзакия, римскую бычью шею хочет ярмо переложить.
   И поди отшей его, этого Силену, когда он кругом прав. Не помочь единоверцам в страшной беде – это последней сволочью нужно быть.
   Сознался тут Урзакий: спал так поздно, потому что всю ночь письма разбирал. Никейцы, кажется, целью такой задались: веру Христову в глазах язычников в посмешище обратить. Попутно завел разговор о том, как сам-то Силена верует и каково учение ульфилино. Но Силена честно сказал, что в догматах не силен, а споры считает большим грехом и преступлением.
   Урзакий рукой махнул. Пусть Ульфила с народом своим переправляется на римский берег, пока Атанарих этот и вправду весь род христианский в Готии под корень не извел. Взялся Урзакий поговорить о том с городскими властями и помочь отрядить посольство к императору Констанцию.
   – К императору особый подход нужен, – так сказал Урзакий честнейшему Силене, который в «особых подходах» был откровенно не сведущ. – Так что я вам своего человека для того дам.
   Раньше против Нов был большой мост через Дунай. При Адриане его снесли, ибо варвары начали злоупотреблять удобством переправы и до костей обгрызли римские владения на много миль вокруг моста.
   Поэтому переправу устроили на лодках; помог и военный корабль дунайского Флавиева флота – шел вверх по реке, патрулировал, ну и для богоугодного дела спасения христиан от погибели сгодился.
   Ульфила в числе последних переправлялся. Урзакий весь извелся в ожидании: каков он из себя, этот пастырь, этот Волчонок, который столько дикого народу в кроткую веру Христову обратил? И какого он нрава? Неистов он или смирен? Или неистов в смирении своем?..
   Наконец, пристала и последняя лодка. Невысокий седеющий человек вышел на берег. Под плащом котомку прятал, от чего сперва показался Урзакию горбатым. Не успел опомниться, как сгреб его грубый Урзакий в объятия и пророкотал:
   – Добро пожаловать в Империю.
* * *
   Император Констанций принял беглецов чрезвычайно ласково. Еще бы. Все случившееся – неважно, хотел того Ульфила или не хотел – было весьма на руку ромеям. Часть везеготского племени откололась от народа своего. Воинственный Атанарих ярится в бессилии. А чем слабее вези, тем лучше, тем спокойнее дунайским провинциям Империи – государственного ума не требуется, чтобы это понять.
   Землю поселенцам христианским отвели не самую лучшую (незачем варваров баловать и римских граждан дразнить) – в горах Гема, между Новами и Августой Траяна.
   Так в тридцать семь лет сделался Ульфила патриархом – главой большой христианской общины.
   Эти ульфилины готы были не такие, как все прочие готы, – и остры, «блестящие», и вези, «мудрые», – потому называли их Gothi Minor, «меньшими готами».
   Много лет сидели на своей скудноватой земле, возделывая ее неустанно; скот разводили. Вина своего не имели; зато в изобилии пили молоко. Небогато жили, но в довольстве – не бедствовали. И войны в их села нечасто заглядывали, ибо взять у «меньших готов» было нечего.
   Главным же своим богатством – верой – делиться были готовы с любым, да только мало кто тогда по Империи рыскал за такой добычей.


Глава четвертая
Евномий из Кизика
360 год



   В то время наставником готов был некто Ульфила, коему готы верили настолько, что всякое слово его считали для себя непреложным законом. Склонив Ульфилу на свою сторону, сколько уговорами, столько и деньгам, ненавистный Евдоксий устроил так, что варвары действительно вошли в общение с императором (Констанцием). Убеждая готского учителя, Евдоксий настаивал, что вражда среди христиан возгорелась из-за честолюбия, а в догматах нет никакого различия. Посему готы, говоря, что Отец больше Сына, не соглашаются однако называть Сына «тварью», хотя и не разрывают общения с теми, кто называет Его так.
   Вслед за Евдоксием указывал варварам и сам Ульфила, что в верованиях разъединившихся христиан существенной разницы нет, что причина несогласий – честолюбие.
блаж. Феодорит




   Христианскую религию, которую отличает цельность и простота, он (Констанций) сочетал с бабьим суеверием. Погружаясь в толкования вместо простого принятия ее, он возбудил множество споров, а при дальнейшем расширении этих последних поддерживал их словопрениями. Целые ватаги епископов разъезжали туда и сюда, пользуясь государственной почтой, на так называемые синоды, стремясь наладить весь культ по своим решениям. Государственной почте он причинил этим страшный ущерб.
Аммиан Марцеллин. Римская история



   В Селевкии, метрополии провинции Исаврия, стояли крик и хлопанье дверей. Пререкались о том, како веровать надлежит. Люди подобрались сплошь яростные, снедаемые такими пламенными страстями, что скамьи под ними дымились и камни вокруг плавились.
   А император Констанций, хоть и не был еще окрещен, богословские разборки обожал, вечно влезал в церковные споры, а чуть что не по нему – бух кулаком: «Что я велю, то вам и канон».
   Представители гражданской и военной администрации в Селевкии, Леон и Лаврикий, поначалу растерялись. Констанций, страшно сожалея, что не может прибыть и лично поучаствовать, поручил им пригляд за святыми отцами. И чтоб не очень там бушевали.
   Собрались в базилике, засели. Леон с Лаврикием, как и было велено, там же угнездились – наблюдать.
   Будучи человеком военным, Лаврикий решительно не понимал, почему после незамысловатого утверждения «Отец не мог иметь Сына, ибо у Него нет жены» такой крик поднялся. Когда же в ответ на другое, столь же простое заявление целая толпа служителей Божьих поднялась со своих мест и с оскорбленным видом прошествовала к выходу, напоследок шваркнув тяжелой, обитой медными пластинами дверью, Лаврикий сообразил, наконец, что у отцов не все дома.
   На другой день (Ульфила в это время у себя в деревне вместе с остальными снопы вязал – торопились, пока дожди не зарядили) часть епископов заперлась в церкви и дотемна шушукалась; двери держали закрытыми, и о чем шушуканье шло, допытаться было невозможно. Про себя Лаврикий так решил: ежели они заговор стряпают, он их в барку посадит и ко дну всем скопом пустит. А Господь на небе сам разберется, кто там праведен был, а кто нет.
   К вечеру прискакали присланные от императора Констанция. Комит Леон обрадовался им, как родным. У них с Лаврикием уж головы трещали. Посланца звали Флавиан. Солдат, что Флавиана сопровождали, в казармы отправили – спать, а самого Флавиана, едва позволив тому умыться и надеть свежее, погонять принялись, чтобы шел и вразумил спорщиков.
   Флавиан пошел. Для того от императора и послан был. В запертую дверь рукоятью меча постучали, велели отворить и волю императорскую впустить.
   Подчинились.
   В базилике душно было, как в бане. Господа епископы все красные, распаренные. Осипшими голосами осведомились, какова же воля государева.
   – Завтра вам воля будет, – сказал им на то Флавиан. Все-таки патриций он был римский, а нос задирать – тому при дворе хорошо обучают. – Сейчас спать идите.
   Назавтра двери оставили широко раскрытыми. Собрали всех. Епископы уже приготовились крик поднять, уже и огненные взоры метали, прожигая друг друга насквозь…
   Начал комит Леон – Лаврикий отчаялся разобраться и сидел теперь потухший.
   Леон для начала рявкнул:
   – Тихо!
   И взвод легионеров в раскрытых дверях замаячил.
   – Государство римское гарантирует вам полную свободу высказываний, святые отцы, – более любезным тоном продолжал комит.
   – А солдаты зачем? – спросили его возбужденно.
   – Солдаты представляют здесь римский народ и нужны для того, чтобы вас до смертоубийства не допустить, – ответил комит со сдержанным злорадством. – Я отвечаю в этом городе за порядок среди гражданских лиц. Мне совершенно не нужны здесь трупы епископов.
   И уселся рядом с Лаврикием, демонстративно положив меч в ножнах себе на колени.
   Повисла похоронная тишина.
   – Ну так продолжайте, – уже наилюбезнейше обратился к епископам Леон. Он был доволен.
   Флавиан, прошумев плащом, встал. Гремя сапогами, вышел вперед. С хрустом развернул послание от Констанция и огласил долгожданную волю государеву. Повелел государь отцам церкви, чтобы веровали они следующим образом…
   Ну, о чем тут спорить было? Велено и все тут.
   Однако Леон с Лаврикием рано торжествовали. Отцы церкви оправились на удивление быстро. От чего-то там отказались, вроде как даже подчинились приказанному, но тут же, сыскав в прочитанном распоряжении множество прорех и щелок, начали эти прорехи расковыривать и расшатывать.
   «А Сына мы называем подобным Отцу».
   Впились.
   И опять посыпалось и понеслось: «Сын», «Отец», «сотворен», «не сотворен»…
   Наконец, встал один и обратился к Леону с нижайшей просьбой удалить из базилики «вон того и еще того», если комиту действительно дорого спокойствие города и он не желает здесь епископских трупов.
   Комиту спокойствие было дорого. Потому указанных с заседания попросили – сперва вежливо, после настойчиво.
   Настороженные сидели Леон и Лаврикий, неприятностей ждали. Флавиан же в зубах ковырял – только что из Арелата, с такого же сборища, навидался, наслушался.
   – Подобен Отцу? – ярился кто-то хриплым разбойничьим голосом. – Подобен? В каком это смысле? И до каких пределов?
   Тот, который просил Леона епископов удалить, ответил с вызовом, что «по воле, по хотению, но не по существу» – вот как подобен.
   Тотчас же опять поднялся всеобщий крик и гвалт. Орали все одновременно, Десятник, который с солдатами у входа маялся, всунул голову в дверной проем: не случилось ли чего? Комит ему рукой махнул.
   Десятник рукоятью меча начал в щит бить. Еле спорщиков замолчать заставили.
   – Хватит! – крикнул Леон, вскакивая. Его трясло. – Галдеть в кабак идите. В казарме и то приличнее себя ведут.
   Епископы замерли с раскрытыми ртами. Они же только начали…
   – Мы должны выработать формулу, – запальчиво начал один. И этот тоже осип, кричал не хуже прочих.
   Десятник высказался в том известном смысле, что «караул устал». И Леон с Лаврикием не без удовольствия разогнали собор. Разобиженные, уходили епископы из базилики. Очень уж городские власти их сегодня обидели.
   Через день до Леона донесли, что несколько отцов опять собрались вместе, что-то там постановили между собой и готовы вновь открыть баталию. Ну, богословские споры, «подобен», «не подобен» – это пожалуйста, только не у меня в городе. А вот административное самовольство, ими проявленное (и о таком донесли), – это уже много серьезнее. И как есть он, Леон, чиновник на государственной службе и покой Империи для него превыше всего, то и допустить, чтобы из вверенного ему города исходили беспорядки, он никак не может. Эти-то, которые после разгона опять сошлись, отлучили и низложили нескольких своих противников. В частности, предали анафеме епископа Евдоксия и самоуправно сместили его с Антиохийской кафедры, а вместо него избрали из своей среды какого-то Аниана.
   Леон ничего против Аниана не имел. И к этому Евдоксию особой приязни не питал – от хриплых каркающих воплей «сотворен, сотворен» до сих пор в ушах звенело. Но Антиохийская кафедра – вот что важно. Довольно с Империи и Александрийской, где что ни год, то драки в храмах, поджоги, битвы и расправы.
   И не мудрствуя лукаво, арестовал Леон этого Аниана, а прочим весьма настоятельно рекомендовал Селевкию Исаврийскую покинуть.
   Недовольное ворчание разъезжавшихся епископов преследовало комита аж до самого Рождества.
* * *
   В нескольких верстах от готской деревни, по той же речке, стояла другая, известная сборщикам налогов и администрации Августы Траяна (ближайшей ромейской колонии) как Бутеридава, а среди местных называемая чаще Македоновкой, потому что больше половины земель принадлежало здесь потомкам ветеранов Пятого Македонского легиона. Те получили ее много лет назад – кто от самого Траяна, кто от преемников его, и по завещанию оставили своим детям и внукам или же детям и внукам своих однополчан.
   Сейчас-то те римляне почти совершенно сделались местными жителями. Во всяком случае, мытари из Августы Траяна обирали их так же свирепо, как и мезов, и это, как ничто иное, роднило легионеров с соседями-варварами.
   С этой самой Македоновкой ульфилины вези состояли в весьма сложных и многообразных отношениях. Иногда брали оттуда жен. Вели торговлю, чаще меновую: вези – хорошие кузнецы, а глина для гончарного дела лучше была ниже по течению речки, как раз у Македоновки.
   Не обходилось, конечно, и без неприятностей; расхлебывать же их вези храбро предоставляли своему епископу (на то и миротворец). Ибо нередко случалось так, что виноватыми оказывались как раз готы, а они страсть как не любили признавать себя таковыми. Тем более, что Ульфилу и в соседской деревне весьма чтили.
   Постепенно местные христиане сделались его прихожанами. Правда, готский плохо понимали, но Ульфила после службы всегда оставался поговорить с ними на латыни.
   На этот раз повод для посещения Македоновки был, прямо скажем, отвратительный: к берегу против ромейской деревни прибило дохлую корову. Женщины пошли на реку и увидели ее, рогами в ветвях ивы запутавшуюся. Визгу было и криков; после мужчины посланца к готам отрядили – пусть объяснят, за каким хреном такую пакость сделали.
   Готы посланцу сказали, что виновного отыщут. Посланец уходить не хотел, требовал немедленного следствия и расправы. Виданое ли дело, чтобы дохлую корову по реке плавать пускали? Вдруг зараза?
   Насилу посланца выпроводили.
   Оставшись без посторонних, быстро выяснили, кто так неудачно порезвился: трое парней по пьяному делу. У одного корова сдохла, отец закапывать послал, а тот копать поленился и вместо того потеху устроил из коровьей смерти. Напился с друзьями и послал бедную тушу по реке.
   Ульфила виновных на расправу односельчан оставил, наказав членовредительства не чинить, а сам отправился в Македоновку с извинениями.
   Улаживал долго; македоновские возмущались, денег требовали за ущерб – шутка сказать, воду им испортили. Коровью тушу из воды выловили, на телегу погрузили – вот пусть епископ забирает к себе в деревню и там закапывает. А нашу землю поганить нечего.
   Ульфила и с этим согласился.
   Пока кротким словом разъяренных ромеев и мезов утихомиривал, пока обещал примерно наказать мерзавцев, два дюжих мужика под громкое гуденье мух тушу прилаживали к телеге.
   И тут до ульфилиных ушей донесся новый звук. Детские вопли перемежались свистом прутьев. Неподалеку кого-то пороли.
   Ульфила от обиженных ромеев кое-как избавился и пошел поглядеть, над кем расправу творят. Не одобрял епископ, чтобы детей били.
   Увидел почти тотчас, как один из македоновских охаживал розгой мальчишку лет десяти. Сидел у себя на дворе, пристроившись на чурбачок, а паренька поперек коленей разложил, голой попкой наверх, головой вниз, себе в босые ноги. Ребенок голосил и норовил укусить мучителя за ногу.
   Мать стояла тут же, со всех сторон облепленная малыми детьми: двое уцепились за юбку, третий сидел на руках. И все они, полуоткрыв рты, молча наблюдали.
   Епископ вмешался, руку карающую остановил, когда она в очередной раз занеслась с прутом. Воспользовавшись нежданной удачей, мальчик сбежал, сверкнув задницей.
   Крестьянин на Ульфилу кислым винным духом горестно дыхнул, но противиться не посмел. Не настолько был пьян, чтобы не понять, кто к нему на двор зашел. И потому лишь замычал невнятно, что знал бы только святой отец, за кого слово замолвить решил… Ведал бы Божий человек, к кому сострадание ощутил… И если достоин здесь кто сострадания, то уж никак не тот маленький негодник.
   Ульфила сердился.
   Вези не то чтоб совсем уж бессердечный народ, но, в общем-то, неласковый. А этот ромей явно хотел, чтобы его пожалели. Вошли в положение. Сопли с его рубленого носа вытерли (профиль у ромея – хоть монету чекань).
   – Мальчишка-то сущая дрянь, – с пьяной печалью говорил крестьянин и головой покачивал. – Сын это мой. В кого уродился только, в дядьев, что ли, беспутных… И почему это я не могу поучить его, если нужно?
   Епископ стоял над ним, слушал.
   Мать мальчика повернулась, в дом ушла. Дети за ней побежали.
   А крестьянин крикнул ей в спину, чтоб выпить принесла его святейшеству.
   – Вина мы купили, – пояснил он, поворачиваясь к Ульфиле.
   В тех местах, где вези осели, виноград не выращивали, и вино было большой редкостью. Так что крестьянин пытался оказать важному гостю почет и всевозможное уважение. И Ульфила это оценил, обижать человека не стал – вино принял, хотя обычно к хмельному не притрагивался.
   Женщина стояла, сложив руки на поясе, смотрела, как пьет епископ.
   – И мне еще дай, – велел ей муж, уступая епископу место.
   Подала и ему.
   Ульфила уселся на чурбачок, вторую чарку выпил. Солнце припекало изрядно, и хмель на непривычного к выпивке епископа начал оказывать пагубное действие.
   Со сдержанным восторгом смотрели из-за забора несколько сторонних наблюдателей, как Авдей блаженного и праведного мужа вином накачивает.