Страница:
Сонеты рождались порознь и совершенствовались в письмах. А жизнь авторов, теперь, увы, не скрепленная единством места, шла разными руслами. Харон работал счетоводом, преподавал в школе, вел автотракторный кружок и даже ставил спектакли в самодеятельности. Спектакли имели успех и на областных смотрах, правда, постановщика туда не выпускали. Харона спасали работа и легкомыслие. У Юры была только работа. И тоненькая ниточка писем не выдержала. О том, как он погиб, вы прочтете. Харон узнал об этом с большим опозданием — письма из ссылки в ссылку ходили не быстро.
Тот сценарий, который я сочинил много лет спустя, должен был заканчиваться так: когда один из двух героев-авторов погибал, Гийом дю Вентре снимал усы и эспаньолку и садился на место погибшего друга — сказка кончалась, романтический антураж терял свою прелесть, возвращалась проза — лагерь, быт, конец стихов.
В жизни все обстояло иначе: дю Вентре и его сонеты именно в те годы торили свои первые робкие дороги к читателю. Через мою маму, через Григория Львовича Рошаля и Веру Павловну Строеву — известных кинорежиссеров — единственных друзей, с кем Харон поддерживал переписку (мама его умерла еще до войны), через мать и друзей Юры Вейнерта эти стихи — воистину пути поэзии, как пути Господни, неисповедимы — попадали в новые руки, в новые места. Ну, например, на Воркуту, в лагпункт «Кирпичный завод», там их читали женщины, собравшись после работы «на общих». Там их впервые услышала и будущая жена Якова Евгеньевича — Стелла Корытная, в просторечии Света. Когда спустя несколько лет они познакомятся у нас с мамой в доме, Якову не придется тратить своих мужских чар, окажется, что Гийом дю Вентре уже проложил тропинку к ее сердцу.
Харон вернулся в 54-м. Жил он у нас, и главное, чем был первое время занят,— перепечатывал на машинке, доделывал, шлифовал сто сонетов Гийома дю Вентре. Эго был его долг перед памятью Юры. Поразительно все-таки сосуществовали в нем легкомыслие и основательность. Он не разогнулся, пока не собрал в томик форматом в пол машинописного листа все сто сонетов. И не скрепил их только появившимися тогда блокнотными пружинками, для чего собственноручно и многократно проколол верх и низ левого обреза каждой им перепечатанной страницы. Это было второе издание сонетов дю Вентре и первое полное собрание его сочинений. И только потом пошел получать бумаги по реабилитации.
На этом, собственно, следовало бы кончить предисловие. Но мне бы не хотелось, чтобы у читателя создалось представление, что, собрав в книжку сонеты дю Вентре, Харон закончил главное дело своей и Юриной жизни «и духовно навеки почил». Нет и еще раз нет. Для Вентре был в их жизни малым эпизодом, важным, многое в ней проявившим, но эпизодом — и ничем иным.
А впереди у Харона было еще 18 лет свободы, с женитьбой и рождением сына, с поездками в Италию и Германию, с заседаниями конгрессов и кафедр, а главное — 18 лет кино — любимой работы, оторвать от которой его мог только полученный в лагере туберкулез. И как лагерю мы обязаны появлением на свет Гийома дю Вентре, так первому серьезному приступу чахотки — комментарием к Гийому, который мы все заставляли его писать, несмотря на его стоическое сопротивление. И все-таки не наши подталкивания и понукания, а физическая невозможность более рационально употребить время болезни подвигнула Харона на эго дело.
Но ни сонеты, ни появившийся, наконец, в 65 году комментарий, который мы, при полном безразличии к этому самого Харона, в первые годы после его написания усиленно популяризировали среди друзей и знакомых, издателя найти уже не смогли — время застоя задраивало люки один за другим. Быть реабилитированным было можно, но говорить об этом следовало' только в анкетах.
Даже сейчас мне трудно поверить, насколько мало это значило для самого Якова Евгеньевича. Стоило врачам ослабить хватку или просто бдительность, он летел на свою любимую Потылиху и там в павильоне, в аппаратной, в ателье озвучания или перезаписи преспокойно забывал о валяющейся в столе рукописи. Там, на студии, в полную меру проявлялся далеко не легкий его характер. Посудите сами, каково работать с человеком, который пусть не навязывает этого вам, но тем не менее непреклонно подходит к будущей картине с мерками высших шедевров звуковой киноклассики. И этими мерками меряет не столько даже замысел, сколько каждую воплощающую его деталь, будь то звучание шестой скрипки в оркестре или скрип тележного колеса. Эта его абсолютная неспособность к самой невинной халтуре иногда порождала шедевры, но значительно чаще — в нашем поточном производстве — приносила конфликты. Среди шедевров есть и «Дневные звезды» Игоря Таланкина, фильм, где снимался эпизод убийства царевича Димитрия в Угличе,— так что в начале предисловия я ни на йоту не отступил от истины, сказав, что Харон при этом присутствовал. Есть даже фотография, где он стоит над трупом царевича и держит в руках не то пузырь, не то какой-то иной сосуд с кинокровью.
Причем поразительно то, что шедевра он ожидал (и готов был ради него разбиться в лепешку) не только от работ мосфильмовских «полковников» и «генералов», но и от своих студентов — выпускников ВГИКа. И глядя на Харона, никто не сумел бы определить ранг режиссера, с которым он работает. У него были пристрастия, но рангов он не признавал. Многие на «Мосфильме» и во ВГИКе по сей день вспоминают его с любовью и печалью, но никто из тех, с кем он работал, никогда не читал сонетов и практически никогда не слышал от него о лагере, хотя был Харон и словоохотлив, и речеобилен. Он не любил это время, и, как бы ни показались вам веселыми отдельные сонеты и залихватскими комментарии,— это горький опыт и горький рассказ.
А все-таки:
Пока из рук не выбито оружье,
Пока дышать и мыслить суждено,
Я не разбавлю влагой равнодушья
Моих сонетов терпкое вино…
И дальше:
В дни пыток и костров, в глухие годы
Мой гневный стих был совестью народа,
Был петушиным криком на заре.
Плачу векам ценой мятежной жизни
За счастье — быть певцом своей Отчизны,
За право — быть Гийомом дю Вентре.
Простите мне последнюю, крохотную проволочку. Осталась еще история золотых часов, тех самых, подаренных мне в 47-м. У кого Харон их купил, кто гравировал на них мои инициалы и почему именно такой подарок решил он сделать восьмилетнему, никогда не виденному им мальчишке — об этом в семейной истории за давностью лет сведений не сохранилось. Таскать их в школу, в свой второй класс мне не приходило в голову. И часы были переданы во временное владение моей тетушке, которая носила их в сумочке на работу до того самого дня, пока не была арестована, осуждена на 20 лет и отправлена в лагерь, в Воркуту, ну да, вы верно догадались, на лагпункт «Кирпичный завод», где женщины, собравшись после работы «на общих», иногда читали сонеты дю Вентре. Так что часы, отобранные у нее при аресте, вернулись в черную бесконечность, именуемую судьбой или Гулагом, тем самым подчеркнув еще раз, что только духовное вечно или, если хотите, что не горят только рукописи — остальное преходяще.
А теперь, уважаемый читатель, переверните эту страницу. Вы услышите, как зазвучит медь оркестра, ведь вы совершаете таинство первооткрытия: именно с этого, долгожданного и торжественного, события и начнется третья биография Гийома дю Вентре.
А. Симонов
1
Над городом лохматый хвост кометы
Несчастия предсказывает нам.
На черном бархате небес луна
Качается кровавою монетой.
Вчера толпе о преставленье света
На паперти Нотр-Дам вещал монах;
Есть слух, что в мире бродит Сатана,
В камзол придворного переодетый.
В тревоге Лувр. Король — бледнее тени.
В Париже потеряли к жизни вкус.
И мне, маркиза, не до развлечений!
Покинув свет, тоскую и молюсь:
Тоскую — о возлюбленной моей,
Молюсь — скорей бы увидаться с ней!
2
Что нужно дворянину? — Добрый конь,
Рапира, золота звенящий слиток,
А главное — бургонского избыток,
И — он готов хоть в воду, хоть в огонь!
«Ты пьян. Вентре?» — Подумаешь, позор!
Своих грехов и мыслей длинный свиток
В бургонское бросаю, как в костер,—
Кипи и пенься, солнечный напиток!
Когда Господь бургонского вкусил,
Он в рай собрал всех пьяниц и кутил.
А трезвенников — в ад, на исправленье!
Я в рай хочу! пусть скажут обо мне:
«Второй Кларенс [6],— он смерть нашел в вине»
Еще вина! В одном вине спасенье!
3
Псалом затянет патер большеротый —
Католики, кряхтя, бредут в костел.
Костлявый пастор проповедь повел —
И в храм ползут уныло гугеноты.
Пол-Франции на исповедь идет,
Пол-Франции толпится у обедни,
А нам смешны божественные бредни:
Я не католик, ты — не гугенот.
Карл Валуа предпочитает мессу?
Пусть нюхает кадил вонючий дым!
А нам начхать — Женева или Рим [7]:
Ведь мы с тобою влюблены в принцессу…
Святошам выбрать бога нелегко,
У нас с Наваррским бог один — Марго! [8]
4
5
6
Моих посланий терпеливый лепет —
Каскад страстей, любви смиренный вздох —
Вас не повергли в долгожданный трепет:
Сонеты, рифмы — об стену горох!
Одними многоточьями моими
Я вымостил Вам новый Млечный Путь
(Куда уж тут с простыми запятыми!),
Но Вас они не тронули ничуть.
А эти — как их? — знаки восклицанья? —
Вам, черствая, смешны мои страданья?
Что гибель Трои мне? Что Вам Вентре?..
В последний раз молю Вас, дочь утеса,—
Взгляните: я согнулся в знак вопроса!
…Один ответ: холодное тире.
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
Чтоб в рай попасть мне — множество помех:
Лень, гордость, ненависть, чревоугодье,
Любовь к тебе и — самый тяжкий грех —
Неутолимая любовь к Свободе.
Ленив я. Каюсь: здесь моя вина.
Горд. Где найти смиренье дворянину?
Как обойтись французу без вина,
Когда он пил на собственных крестинах?
Любить врагов? Об этом умолчу!
С рожденья не умел. И не жалею.
В любви к тебе признаться? Не хочу:
Тебе признайся — будешь мучить злее.
Отречься от Свободы? Ну уж нет:
Пусть лучше в пекле жарится поэт!
17
18
Мне недоступен ход светил небесных —
Я тайны звездочетов не постиг.
И в черной магии я ни бельмеса,
И даже белых не читаю книг.
Гадать на пальцах — не в моей натуре.
И если вдруг подскажет гороскоп,
Что на Земле произойдет потоп,
Когда к Тельцу приблизится Меркурий,—
Не стану гоготать, как римский гусь,
Ни сна, ни аппетита не лишусь,
Не откажусь и от спиртных напитков:
Зачем считать созвездья в небесах?
На что мне тексты обветшалых свитков?
Свою судьбу прочту — в твоих глазах.
19
20
ГЛАВА 1
Тот сценарий, который я сочинил много лет спустя, должен был заканчиваться так: когда один из двух героев-авторов погибал, Гийом дю Вентре снимал усы и эспаньолку и садился на место погибшего друга — сказка кончалась, романтический антураж терял свою прелесть, возвращалась проза — лагерь, быт, конец стихов.
В жизни все обстояло иначе: дю Вентре и его сонеты именно в те годы торили свои первые робкие дороги к читателю. Через мою маму, через Григория Львовича Рошаля и Веру Павловну Строеву — известных кинорежиссеров — единственных друзей, с кем Харон поддерживал переписку (мама его умерла еще до войны), через мать и друзей Юры Вейнерта эти стихи — воистину пути поэзии, как пути Господни, неисповедимы — попадали в новые руки, в новые места. Ну, например, на Воркуту, в лагпункт «Кирпичный завод», там их читали женщины, собравшись после работы «на общих». Там их впервые услышала и будущая жена Якова Евгеньевича — Стелла Корытная, в просторечии Света. Когда спустя несколько лет они познакомятся у нас с мамой в доме, Якову не придется тратить своих мужских чар, окажется, что Гийом дю Вентре уже проложил тропинку к ее сердцу.
Харон вернулся в 54-м. Жил он у нас, и главное, чем был первое время занят,— перепечатывал на машинке, доделывал, шлифовал сто сонетов Гийома дю Вентре. Эго был его долг перед памятью Юры. Поразительно все-таки сосуществовали в нем легкомыслие и основательность. Он не разогнулся, пока не собрал в томик форматом в пол машинописного листа все сто сонетов. И не скрепил их только появившимися тогда блокнотными пружинками, для чего собственноручно и многократно проколол верх и низ левого обреза каждой им перепечатанной страницы. Это было второе издание сонетов дю Вентре и первое полное собрание его сочинений. И только потом пошел получать бумаги по реабилитации.
На этом, собственно, следовало бы кончить предисловие. Но мне бы не хотелось, чтобы у читателя создалось представление, что, собрав в книжку сонеты дю Вентре, Харон закончил главное дело своей и Юриной жизни «и духовно навеки почил». Нет и еще раз нет. Для Вентре был в их жизни малым эпизодом, важным, многое в ней проявившим, но эпизодом — и ничем иным.
А впереди у Харона было еще 18 лет свободы, с женитьбой и рождением сына, с поездками в Италию и Германию, с заседаниями конгрессов и кафедр, а главное — 18 лет кино — любимой работы, оторвать от которой его мог только полученный в лагере туберкулез. И как лагерю мы обязаны появлением на свет Гийома дю Вентре, так первому серьезному приступу чахотки — комментарием к Гийому, который мы все заставляли его писать, несмотря на его стоическое сопротивление. И все-таки не наши подталкивания и понукания, а физическая невозможность более рационально употребить время болезни подвигнула Харона на эго дело.
Но ни сонеты, ни появившийся, наконец, в 65 году комментарий, который мы, при полном безразличии к этому самого Харона, в первые годы после его написания усиленно популяризировали среди друзей и знакомых, издателя найти уже не смогли — время застоя задраивало люки один за другим. Быть реабилитированным было можно, но говорить об этом следовало' только в анкетах.
Даже сейчас мне трудно поверить, насколько мало это значило для самого Якова Евгеньевича. Стоило врачам ослабить хватку или просто бдительность, он летел на свою любимую Потылиху и там в павильоне, в аппаратной, в ателье озвучания или перезаписи преспокойно забывал о валяющейся в столе рукописи. Там, на студии, в полную меру проявлялся далеко не легкий его характер. Посудите сами, каково работать с человеком, который пусть не навязывает этого вам, но тем не менее непреклонно подходит к будущей картине с мерками высших шедевров звуковой киноклассики. И этими мерками меряет не столько даже замысел, сколько каждую воплощающую его деталь, будь то звучание шестой скрипки в оркестре или скрип тележного колеса. Эта его абсолютная неспособность к самой невинной халтуре иногда порождала шедевры, но значительно чаще — в нашем поточном производстве — приносила конфликты. Среди шедевров есть и «Дневные звезды» Игоря Таланкина, фильм, где снимался эпизод убийства царевича Димитрия в Угличе,— так что в начале предисловия я ни на йоту не отступил от истины, сказав, что Харон при этом присутствовал. Есть даже фотография, где он стоит над трупом царевича и держит в руках не то пузырь, не то какой-то иной сосуд с кинокровью.
Причем поразительно то, что шедевра он ожидал (и готов был ради него разбиться в лепешку) не только от работ мосфильмовских «полковников» и «генералов», но и от своих студентов — выпускников ВГИКа. И глядя на Харона, никто не сумел бы определить ранг режиссера, с которым он работает. У него были пристрастия, но рангов он не признавал. Многие на «Мосфильме» и во ВГИКе по сей день вспоминают его с любовью и печалью, но никто из тех, с кем он работал, никогда не читал сонетов и практически никогда не слышал от него о лагере, хотя был Харон и словоохотлив, и речеобилен. Он не любил это время, и, как бы ни показались вам веселыми отдельные сонеты и залихватскими комментарии,— это горький опыт и горький рассказ.
А все-таки:
Пока из рук не выбито оружье,
Пока дышать и мыслить суждено,
Я не разбавлю влагой равнодушья
Моих сонетов терпкое вино…
И дальше:
В дни пыток и костров, в глухие годы
Мой гневный стих был совестью народа,
Был петушиным криком на заре.
Плачу векам ценой мятежной жизни
За счастье — быть певцом своей Отчизны,
За право — быть Гийомом дю Вентре.
Простите мне последнюю, крохотную проволочку. Осталась еще история золотых часов, тех самых, подаренных мне в 47-м. У кого Харон их купил, кто гравировал на них мои инициалы и почему именно такой подарок решил он сделать восьмилетнему, никогда не виденному им мальчишке — об этом в семейной истории за давностью лет сведений не сохранилось. Таскать их в школу, в свой второй класс мне не приходило в голову. И часы были переданы во временное владение моей тетушке, которая носила их в сумочке на работу до того самого дня, пока не была арестована, осуждена на 20 лет и отправлена в лагерь, в Воркуту, ну да, вы верно догадались, на лагпункт «Кирпичный завод», где женщины, собравшись после работы «на общих», иногда читали сонеты дю Вентре. Так что часы, отобранные у нее при аресте, вернулись в черную бесконечность, именуемую судьбой или Гулагом, тем самым подчеркнув еще раз, что только духовное вечно или, если хотите, что не горят только рукописи — остальное преходяще.
А теперь, уважаемый читатель, переверните эту страницу. Вы услышите, как зазвучит медь оркестра, ведь вы совершаете таинство первооткрытия: именно с этого, долгожданного и торжественного, события и начнется третья биография Гийома дю Вентре.
А. Симонов
1
ПРЕДЗНАМЕНОВАНИЯ
Маркизе Л.
Над городом лохматый хвост кометы
Несчастия предсказывает нам.
На черном бархате небес луна
Качается кровавою монетой.
Вчера толпе о преставленье света
На паперти Нотр-Дам вещал монах;
Есть слух, что в мире бродит Сатана,
В камзол придворного переодетый.
В тревоге Лувр. Король — бледнее тени.
В Париже потеряли к жизни вкус.
И мне, маркиза, не до развлечений!
Покинув свет, тоскую и молюсь:
Тоскую — о возлюбленной моей,
Молюсь — скорей бы увидаться с ней!
2
БУРГОНСКОЕ
Агриппе д'Обинье
Что нужно дворянину? — Добрый конь,
Рапира, золота звенящий слиток,
А главное — бургонского избыток,
И — он готов хоть в воду, хоть в огонь!
«Ты пьян. Вентре?» — Подумаешь, позор!
Своих грехов и мыслей длинный свиток
В бургонское бросаю, как в костер,—
Кипи и пенься, солнечный напиток!
Когда Господь бургонского вкусил,
Он в рай собрал всех пьяниц и кутил.
А трезвенников — в ад, на исправленье!
Я в рай хочу! пусть скажут обо мне:
«Второй Кларенс [6],— он смерть нашел в вине»
Еще вина! В одном вине спасенье!
3
НАШЕ КРЕДО
Генриху Наваррскому
Псалом затянет патер большеротый —
Католики, кряхтя, бредут в костел.
Костлявый пастор проповедь повел —
И в храм ползут уныло гугеноты.
Пол-Франции на исповедь идет,
Пол-Франции толпится у обедни,
А нам смешны божественные бредни:
Я не католик, ты — не гугенот.
Карл Валуа предпочитает мессу?
Пусть нюхает кадил вонючий дым!
А нам начхать — Женева или Рим [7]:
Ведь мы с тобою влюблены в принцессу…
Святошам выбрать бога нелегко,
У нас с Наваррским бог один — Марго! [8]
4
МОИ УЧИТЕЛЯ
Меня учил бродячий менестрель,
Учили девичьи глаза и губы,
И соловьев серебряная трель,
И шелест листьев ясеня и дуба.
Я мальчиком по берегу бродил,
Внимая волн загадочному шуму,
И море в рифму облекало думу,
И ветер сочинять стихи учил.
Меня учили горы и леса;
С ветвей свисая, мох вплетался в строки.
Моих стихов набрасывала кроки
Гасконских утр прозрачная краса.
Меня учил… Но суть совсем не в этом:
Как может быть гасконец не поэтом?!
Учили девичьи глаза и губы,
И соловьев серебряная трель,
И шелест листьев ясеня и дуба.
Я мальчиком по берегу бродил,
Внимая волн загадочному шуму,
И море в рифму облекало думу,
И ветер сочинять стихи учил.
Меня учили горы и леса;
С ветвей свисая, мох вплетался в строки.
Моих стихов набрасывала кроки
Гасконских утр прозрачная краса.
Меня учил… Но суть совсем не в этом:
Как может быть гасконец не поэтом?!
5
ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ
«Аз есмь Господь…» — Слыхал. Но сомневаюсь.
«Не сотвори кумира…» — А металл?
«Не поминай мя всуе…» — Грешен, каюсь:
В тригоспода нередко загибал.
«Чти день субботний…» — Что за фарисейство!
Мне для безделья всякий день хорош.
«Чти мать с отцом…» — Чту.—
«Не прелюбодействуй…»
От этих слов меня бросает в дрожь!
«Не убивай…» — И критиков прощать?!
«Не укради…» — А где же рифмы брать?
«Не помышляй свидетельствовать ложно…»,
«Не пожелай жены, осла чужих…»
(О, Господи, как тесен этот стих!)
Ну, а жену осла-соседа — можно?
«Не сотвори кумира…» — А металл?
«Не поминай мя всуе…» — Грешен, каюсь:
В тригоспода нередко загибал.
«Чти день субботний…» — Что за фарисейство!
Мне для безделья всякий день хорош.
«Чти мать с отцом…» — Чту.—
«Не прелюбодействуй…»
От этих слов меня бросает в дрожь!
«Не убивай…» — И критиков прощать?!
«Не укради…» — А где же рифмы брать?
«Не помышляй свидетельствовать ложно…»,
«Не пожелай жены, осла чужих…»
(О, Господи, как тесен этот стих!)
Ну, а жену осла-соседа — можно?
6
ЗАЧЕМ ЕЩЕ ПИСАТЬ?
Маркизе Л.
Моих посланий терпеливый лепет —
Каскад страстей, любви смиренный вздох —
Вас не повергли в долгожданный трепет:
Сонеты, рифмы — об стену горох!
Одними многоточьями моими
Я вымостил Вам новый Млечный Путь
(Куда уж тут с простыми запятыми!),
Но Вас они не тронули ничуть.
А эти — как их? — знаки восклицанья? —
Вам, черствая, смешны мои страданья?
Что гибель Трои мне? Что Вам Вентре?..
В последний раз молю Вас, дочь утеса,—
Взгляните: я согнулся в знак вопроса!
…Один ответ: холодное тире.
7
КАРТЕЛЬ
[9]
Вы оскорбили, сударь мой, меня,
Назвав Гийома дю Вентре — писакой.
Пускай его сонеты — пачкотня,
Но я за честь его полезу в драку!
Конечно, выходка осла смешна.
Но этот — дворянин, он шпагу носит!
Пусть все ослы за Вас прощенья просят,—
Вас не спасет Ослиный Сатана!
Моя картель — не клякса на бумаге:
Пустить Вам кварту [10]крови квартой шпаги
Поклялся тот, кто Вами оскорблен.
Почтительно Вас жду. Да, между прочим:
Поскольку спор наш к рифмам приурочен,
Оружье — перья, место — Пти Мэзон [11].
Назвав Гийома дю Вентре — писакой.
Пускай его сонеты — пачкотня,
Но я за честь его полезу в драку!
Конечно, выходка осла смешна.
Но этот — дворянин, он шпагу носит!
Пусть все ослы за Вас прощенья просят,—
Вас не спасет Ослиный Сатана!
Моя картель — не клякса на бумаге:
Пустить Вам кварту [10]крови квартой шпаги
Поклялся тот, кто Вами оскорблен.
Почтительно Вас жду. Да, между прочим:
Поскольку спор наш к рифмам приурочен,
Оружье — перья, место — Пти Мэзон [11].
8
ВЕРНЫЕ ПРИМЕТЫ
Когда борзых Ваш ловчий кличет рогом,
А заяц вдруг перебежит дорогу —
Диана Вас обманет: в этот день
Уйдет бесследно от собак олень!
Когда, спешащего на рандеву,
Обгонит поп (во сне иль наяву) —
Одумайтесь! Вернитесь, Бога ради:
Ревнивый муж с кинжалом ждет в засаде!
Перед несчастьем или неудачей
Луна — как кровь, и в полночь филин плачет.
Внимайте тайным голосам примет.
Вот давеча: осел кричал до хрипа —
И — верно! — в этот самый час Агриппа. [12]
В ужасных муках сочинил сонет.
А заяц вдруг перебежит дорогу —
Диана Вас обманет: в этот день
Уйдет бесследно от собак олень!
Когда, спешащего на рандеву,
Обгонит поп (во сне иль наяву) —
Одумайтесь! Вернитесь, Бога ради:
Ревнивый муж с кинжалом ждет в засаде!
Перед несчастьем или неудачей
Луна — как кровь, и в полночь филин плачет.
Внимайте тайным голосам примет.
Вот давеча: осел кричал до хрипа —
И — верно! — в этот самый час Агриппа. [12]
В ужасных муках сочинил сонет.
9
ГЕНРИХ СЧАСТЛИВЫЙ
Три Генриха
[13]бредут Булонским лесом,
Охотой и жарой утомлены.
Три Генриха болтают про принцессу,
В которую все трое влюблены.
Божится первый: «Хороши бретонки,
В нормандок сотни раз я был влюблен, —
Но не найти во Франции девчонки
Прекраснее малютки Марготон!»
Второй орет: «А взгляд ее лукавый!
А голос! Звонкий, как лесной ручей!
За то, чтобы Марго была моей,
Отдал бы я свою Наварру, право!»
А третий? Третий промолчал в ответ…
Об этом я и написал сонет.
Охотой и жарой утомлены.
Три Генриха болтают про принцессу,
В которую все трое влюблены.
Божится первый: «Хороши бретонки,
В нормандок сотни раз я был влюблен, —
Но не найти во Франции девчонки
Прекраснее малютки Марготон!»
Второй орет: «А взгляд ее лукавый!
А голос! Звонкий, как лесной ручей!
За то, чтобы Марго была моей,
Отдал бы я свою Наварру, право!»
А третий? Третий промолчал в ответ…
Об этом я и написал сонет.
10
МОЙ ДУХОВНИК
«Вы вязнете в грехах, мой сын, поныне, —
И день и ночь твердит мой духовник.—
Все — суета, один Господь велик,
И глас Его — родник в мирской пустыне.
Земная жизнь — обман, греховный миг!
Загробную расплату забывая,
Проводят дни и мальчик, и старик,—
А между тем нас гибель ожидает!
Тщету гордыни, пьянство и разврат
Постом, мой сын, в себе искореняйте.
Скорбите о грехах, молитесь, кайтесь,
Дабы не ввергнуться в кромешный ад!»
И вот — скорблю: как королевский шут,
Грехи… в бургонском утопить спешу!
И день и ночь твердит мой духовник.—
Все — суета, один Господь велик,
И глас Его — родник в мирской пустыне.
Земная жизнь — обман, греховный миг!
Загробную расплату забывая,
Проводят дни и мальчик, и старик,—
А между тем нас гибель ожидает!
Тщету гордыни, пьянство и разврат
Постом, мой сын, в себе искореняйте.
Скорбите о грехах, молитесь, кайтесь,
Дабы не ввергнуться в кромешный ад!»
И вот — скорблю: как королевский шут,
Грехи… в бургонском утопить спешу!
11
ВЕСЕЛЫЙ БЕРНАРДИНЕЦ
Господь наш воду обратил вином
Не для того, чтоб пересохла глотка!
Когда-то Ной… Пойдем со мной, красотка!
Но почему все ходит ходуном?
Молитесь, дети. Господу… Te Deum! [14]
Сгинь, ведьма! Ты не девка, ты — суккуб!
Брат Франсуа, ты вечно пьян и глуп.
Пей, да спасет тебя Святая дева!
Пойдем, Сюзон! Твой страх, моя овечка,—
Ни Богу кочерга, ни черту свечка:
Твои грехи я отпустил давно…
Жениться не велят христову брату? —
Не надо! Хватит нам мирян женатых!
…А дьявол — в уксус превратил вино…
Не для того, чтоб пересохла глотка!
Когда-то Ной… Пойдем со мной, красотка!
Но почему все ходит ходуном?
Молитесь, дети. Господу… Te Deum! [14]
Сгинь, ведьма! Ты не девка, ты — суккуб!
Брат Франсуа, ты вечно пьян и глуп.
Пей, да спасет тебя Святая дева!
Пойдем, Сюзон! Твой страх, моя овечка,—
Ни Богу кочерга, ни черту свечка:
Твои грехи я отпустил давно…
Жениться не велят христову брату? —
Не надо! Хватит нам мирян женатых!
…А дьявол — в уксус превратил вино…
12
СУМЕРКИ
Прощальные лучи кладет закат
На розовеющие черепицы;
Еще блестит сквозь сумерки река,
А в переулках полутьма клубится.
Лазурь небес лиловый шелк сменил,
И угасают блики в стеклах алых,
На балюстрады Нотр-Дам взгляни,
На каменное кружево порталов:
Там пробудились мудрые химеры!
В оскале хитром обнажив клыки,
Они глядят на город в дымке серой,
От любопытства свесив языки…
И впрямь, занятно поколенье наше:
Король — смешон, шут королевский — страшен…
На розовеющие черепицы;
Еще блестит сквозь сумерки река,
А в переулках полутьма клубится.
Лазурь небес лиловый шелк сменил,
И угасают блики в стеклах алых,
На балюстрады Нотр-Дам взгляни,
На каменное кружево порталов:
Там пробудились мудрые химеры!
В оскале хитром обнажив клыки,
Они глядят на город в дымке серой,
От любопытства свесив языки…
И впрямь, занятно поколенье наше:
Король — смешон, шут королевский — страшен…
13
МОЙ ЗАИМОДАВЕЦ,
ИЛИ КЛЕВЕТА НЕБЛАГОДАРНОГО
В библейских рощах Тигра и Евфрата,
Где возвышался золотой телец
(Богатства символ, чванства и разврата),
Меж прочих жил отъявленный подлец.
Когда Господь, разгневанный вселенной,
Обрушил гнев небес на Вавилон,
Бежать успел один лишь старый слон,
И на спине его — подлец отменный.
С тех пор в Париже, не страшась тюрьмы,
Подлец паук раскинул паутину.
Меня он выжал досуха, скотина,—
Он кровь сосет! Но… он дает взаймы.
Поэты Франции! Доколь терпеть пиавку?!
На штурм! На Мост Менял! В седьмую лавку!
Где возвышался золотой телец
(Богатства символ, чванства и разврата),
Меж прочих жил отъявленный подлец.
Когда Господь, разгневанный вселенной,
Обрушил гнев небес на Вавилон,
Бежать успел один лишь старый слон,
И на спине его — подлец отменный.
С тех пор в Париже, не страшась тюрьмы,
Подлец паук раскинул паутину.
Меня он выжал досуха, скотина,—
Он кровь сосет! Но… он дает взаймы.
Поэты Франции! Доколь терпеть пиавку?!
На штурм! На Мост Менял! В седьмую лавку!
14
BENEDICTUS
[15]
Благодарю тебя, Создатель мой,
За то, что под задорным галльским солнцем
(Под самой легкомысленной звездой!)
Родился я поэтом и гасконцем!
За страсть к Свободе, за судьбы стремнины,
За герб дворянский, за плевки врагов,
За поцелуи женские, за вина,
И за мое неверие в богов,
За мой язык французский, злой и сочный,
За рифм неиссякающий источник,—
Твои дары пошли поэту впрок!
Мне на земле не скучно, слава Богу,—
Неплохо ты снабдил меня в дорогу!
Одно забыл: наполнить кошелек.
За то, что под задорным галльским солнцем
(Под самой легкомысленной звездой!)
Родился я поэтом и гасконцем!
За страсть к Свободе, за судьбы стремнины,
За герб дворянский, за плевки врагов,
За поцелуи женские, за вина,
И за мое неверие в богов,
За мой язык французский, злой и сочный,
За рифм неиссякающий источник,—
Твои дары пошли поэту впрок!
Мне на земле не скучно, слава Богу,—
Неплохо ты снабдил меня в дорогу!
Одно забыл: наполнить кошелек.
15
ПОСЛЕДНЕЕ ЖЕЛАНИЕ
Мне хочется лежать в моей Гаскони
В могиле скромной, в глубине лесов,
И слушать, как столетний ясень стонет,
И слышать шелест трав и свист щеглов…
Нет,— в даль глядеть с высокого обрыва
На горизонт, изогнутый дугой,
Чтоб предо мной о скалы в час прилива
Дробился бы безудержный прибой…
Нет, нет! На всем скаку, с мечом прадедов
В слепой отваге на врага лететь!
Услышать, падая: «Сакр Дьё! Победа!»,
Под лязг мечей и копий умереть!
Ну, а пока я жив — с Жерменой нежной
Лежать бы я хотел. Но — безнадежно!
В могиле скромной, в глубине лесов,
И слушать, как столетний ясень стонет,
И слышать шелест трав и свист щеглов…
Нет,— в даль глядеть с высокого обрыва
На горизонт, изогнутый дугой,
Чтоб предо мной о скалы в час прилива
Дробился бы безудержный прибой…
Нет, нет! На всем скаку, с мечом прадедов
В слепой отваге на врага лететь!
Услышать, падая: «Сакр Дьё! Победа!»,
Под лязг мечей и копий умереть!
Ну, а пока я жив — с Жерменой нежной
Лежать бы я хотел. Но — безнадежно!
16
MEA CULPA!
[16]
Маркизе Л.
Чтоб в рай попасть мне — множество помех:
Лень, гордость, ненависть, чревоугодье,
Любовь к тебе и — самый тяжкий грех —
Неутолимая любовь к Свободе.
Ленив я. Каюсь: здесь моя вина.
Горд. Где найти смиренье дворянину?
Как обойтись французу без вина,
Когда он пил на собственных крестинах?
Любить врагов? Об этом умолчу!
С рожденья не умел. И не жалею.
В любви к тебе признаться? Не хочу:
Тебе признайся — будешь мучить злее.
Отречься от Свободы? Ну уж нет:
Пусть лучше в пекле жарится поэт!
17
ЛАВРЫ
Когда актер, слюной со сцены брызжа
И петуха пуская на верхах,
Вентре читает — смех берет и страх:
Как я талант свой глупый ненавижу!
Когда восторженно мне шепчут вслед
Забытые поклонниками дамы:
«Взгляни, ma chere,— Вентре! Ну да, тот самый…
Красавец, правда? но, увы, поэт!»
Или король потреплет по плечу:
«Любовник Муз!» — что делать мне? Молчу
Со стиснутыми в бешенстве зубами.
«Стихи, стихам, стихами, для стихов…»
Побрал бы черт всех этих знатоков!
Меня давно тошнит от них… стихами.
И петуха пуская на верхах,
Вентре читает — смех берет и страх:
Как я талант свой глупый ненавижу!
Когда восторженно мне шепчут вслед
Забытые поклонниками дамы:
«Взгляни, ma chere,— Вентре! Ну да, тот самый…
Красавец, правда? но, увы, поэт!»
Или король потреплет по плечу:
«Любовник Муз!» — что делать мне? Молчу
Со стиснутыми в бешенстве зубами.
«Стихи, стихам, стихами, для стихов…»
Побрал бы черт всех этих знатоков!
Меня давно тошнит от них… стихами.
18
МОЙ ГОРОСКОП
Маркизе Л.
Мне недоступен ход светил небесных —
Я тайны звездочетов не постиг.
И в черной магии я ни бельмеса,
И даже белых не читаю книг.
Гадать на пальцах — не в моей натуре.
И если вдруг подскажет гороскоп,
Что на Земле произойдет потоп,
Когда к Тельцу приблизится Меркурий,—
Не стану гоготать, как римский гусь,
Ни сна, ни аппетита не лишусь,
Не откажусь и от спиртных напитков:
Зачем считать созвездья в небесах?
На что мне тексты обветшалых свитков?
Свою судьбу прочту — в твоих глазах.
19
СИНЯЯ СТРАНА
Когда-нибудь, все брошу и уеду —
По свету Синюю страну искать,
Где нету ни солдат, ни людоедов,
Где никого не надо убивать.
Там не найдешь евангелий и библий,
И ни придворных нет, ни королей.
Попы там от безденежья погибли,
Зато Вентре в почете и Рабле.
Там в реках не вода течет, а вина;
На ветках — жареные каплуны
Висят, как яблоки… Париж покину,
Но не найду нигде такой страны!
А если б и нашел… вздыхаю с грустью:
Французов и ослов туда не пустят!
По свету Синюю страну искать,
Где нету ни солдат, ни людоедов,
Где никого не надо убивать.
Там не найдешь евангелий и библий,
И ни придворных нет, ни королей.
Попы там от безденежья погибли,
Зато Вентре в почете и Рабле.
Там в реках не вода течет, а вина;
На ветках — жареные каплуны
Висят, как яблоки… Париж покину,
Но не найду нигде такой страны!
А если б и нашел… вздыхаю с грустью:
Французов и ослов туда не пустят!
20
НАКАНУНЕ
Над Францией — предгрозовая тишь…
Что будет? Голод, мор, война, холера?
Над бездною качается Париж —
Так на волнах качается галера:
Уключин скрип, усталых весел всплеск,
И монотонно-горестное пенье
Галерников, прикованных к сиденьям,
И моря нестерпимо знойный блеск…
Надежды нет: с плавучею тюрьмой
Рабы навек повенчаны Судьбой
И с ней погибнут — нет пути иного!
…Вот так и я погибну, мой Париж:
Утонешь ли в крови или сгоришь —
Я телом и душой к тебе прикован!
Что будет? Голод, мор, война, холера?
Над бездною качается Париж —
Так на волнах качается галера:
Уключин скрип, усталых весел всплеск,
И монотонно-горестное пенье
Галерников, прикованных к сиденьям,
И моря нестерпимо знойный блеск…
Надежды нет: с плавучею тюрьмой
Рабы навек повенчаны Судьбой
И с ней погибнут — нет пути иного!
…Вот так и я погибну, мой Париж:
Утонешь ли в крови или сгоришь —
Я телом и душой к тебе прикован!
ГЛАВА 1
– Сми-иррр-на-а! А-атставить разговорчики! Шичас буду называть хвамилие, кажный должен отвечать: имя-отсва, год рожденья, кем сужден, статья и срок, понял? Абрамов!
– Сергей Иванович. Тысяча девятьсот второй…
– Ну?
– Остального, виноват, не знаю.
– Телехенция, мать вашу… Три простые вещи у мозге держать не могете! Повторяю вопрос: кем сужден, статья, срок. Понял? Давай.
– Ты шо — нерусский? Не помнишь, хто те срок дал?
– Я не был ни на каком суде. Мне неизвестно, судили ли меня заочно, а если судили, то кто именно. И срок мне неизвестен. Уверяю вас, не стал бы я…
– А-атставить разговорчики! Ув етапе у тя паморки отшибло. Слухай сюды и запоминай — сгодится, ще не раз спросють: Тройка, ка-ер, десять лет. Повтори.
– Тройка… Ка-эр… Де… десять… Десять?!
– Борисов!
– Иван Сергеевич, тысяча восемьсот девяносто пятый.
– Ну, давай дальше.
– Дальше не знаю.
– Должен знать: Тройка, ка-ер, десять лет.
– Какая тройка?
– Быкновенная. Ты шо — з луны свалился? Васильев!
– Николай Петрович, девятьсот девятый, ничего другого мне не докладывали.
– Ну, дык я те доложу: Тройка, ка-ер, червонец. Васин!
– Игнатий Фролыч, девяносто второй, э-э… Тройка?
– Ну!
– …Ка-эр?
– Ну?
– .Десять лет!
– Не-е, восемь. Хватит с тебя. Волков!
– (Пулеметом:) Ван-Ваныч, десятый, тройка, ка-эр? десять!
– О! А то — «не знаю, не знаю»! У нас енти номера не проходють. Востриков!
Теперь ответы сыплются горохом, с нарастанием какого-то веселья и радостного облегчения: наконец-то хоть что-то становится известным,— а как это много для человека, больше всего истомленного долгой, ох, какой долгой безвестностью!.. Ответы угадываются безошибочно — и в этом сказывается безошибочность произведенной сортировки: в этапе мы ехали еще вперемешку с «бытовиками» — и лишь изредка проводящий перекличку («поверку») поправляет: восемь. Восемь или десять — велика ли разница? Разве вечность бывает большей или меньшей?
«Тройка» — это мы слышали еще в Бутырках, это понятно. Не совсем понятно другое: «Ка-эр». Интересно, как оно пишется: «К.Р.» или, может, «К/р»? «Контрреволюционер»? — непохоже: слишком уж торжественно… «Капитальный ремонт»?.. «Крутой режим»?.. Так до сих пор я этого и не выяснил; по-моему, этого никто точно не знает. Хотя все знают, что, например, «КРД» означало контрреволюционную деятельность, «КРТД» соответственно еще и троцкистскую, а уж значение каждого из чуть ли не двух десятков пунктов статьи пятьдесят восьмой знали назубок, так сказать, «с пеленок» — с первых же недель за решеткой. Позже, уже на этапе, мы познакомились с другими любопытными звукосочетаниями — например, с изящным обозначением женщин и девочек, ехавших в параллельных с нами эшелонах,— «ЧСИР»: член семьи изменника родины. Это было понятно — не только в лингвистическом, но и в более широком смысле, поскольку было известно, что сын за отца не отвечает. Насчет дочери или жены никаких подобных установок не было, поэтому никто на сей счет претензий не выражал. А наше «Ка-эр» так и не привилось в быту — ни у нас, ни у тех, кто нас охранял,— так что те и другие пользовались общепонятным и более удобным уменьшительным: контрики. Контрик, оставь сорок — яснее ясного: уважаемый, соблаговолите уступить мне 40 процентов от вашей благоухающей самокрутки…
Если б попытаться выразить мое отношение к событиям тридцать седьмого — вернее, к той грани, которая коснулась лично меня,— то картина получилась бы несолидной и даже кощунственной. Но у каждого человека есть ведь только его собственное мировосприятие, иначе жить было бs невозможно. Выслушав чей-либо ответ, представляющийся наименее удовлетворяющим заданному вопросу, можно, разумеется, воскликнуть: «Ты что — идиот?». Это будет, пожалуй, нормальной реакцией. Но столь же нормально и естественно, что, скажем, Швейк тотчас обрадуется вашей догадливости: «Так точно, идиот, ваше благородие!» А что ж ему, в споры вступать?
В добром бородатом анекдоте рассказывается, что по перрону вдоль поезда, готового отправиться, бежит взволнованный детина и истошно орет: «Рабинович!.. Рабинович!..» В окне одного из купе появляется молодой человек: должно быть, ему любопытно взглянуть, что там случилось. К нему подбегает детина: «Вы Рабинович?» — «А что?» — «А вот что!» — говорит детина, отвешивая пассажиру увесистую затрещину. А поезд тем временем уже тронулся и набирает скорость. Молодой человек падает на скамью и заливается счастливым хохотом: «Ох, не могу!.. Ха-ха, вот дурак-то!.. Ха-ха-ха: никакой ведь я не Рабинович, я — Иванов! Ха-ха!..»
Не знаю, всем ли этот анекдот кажется смешным. У меня он вызывает сочувственную улыбку, и только: как близко, как понятно мне поведение молодого пассажира! Как похоже это на мои собственные ощущения тридцать седьмого и долгих последующих лет! Та же, по сути, неистребимая жажда познания (если угодно, называйте ее идиотским любопытством или любым симптомом духовной неполноценности, я-то знаю, что это — любовь ко всему живому, ко всякой жизни!), то же радостное недоумение при встрече с непонятным, неизвестным, необычным, не укладывающимся в элементарные нормы и трафареты, наконец, та же готовность к любым издержкам: подумаешь, дали по морде — зато как интересно посмотреть на живого рогоносца или иного беднягу, рвущегося сокрушить неизвестного ему врага!.. И уж совершенно железная уверенность: я-то не Рабинович, хоть тресни, хоть сжигай меня живьем на костре!
– Сергей Иванович. Тысяча девятьсот второй…
– Ну?
– Остального, виноват, не знаю.
– Телехенция, мать вашу… Три простые вещи у мозге держать не могете! Повторяю вопрос: кем сужден, статья, срок. Понял? Давай.
– Ты шо — нерусский? Не помнишь, хто те срок дал?
– Я не был ни на каком суде. Мне неизвестно, судили ли меня заочно, а если судили, то кто именно. И срок мне неизвестен. Уверяю вас, не стал бы я…
– А-атставить разговорчики! Ув етапе у тя паморки отшибло. Слухай сюды и запоминай — сгодится, ще не раз спросють: Тройка, ка-ер, десять лет. Повтори.
– Тройка… Ка-эр… Де… десять… Десять?!
– Борисов!
– Иван Сергеевич, тысяча восемьсот девяносто пятый.
– Ну, давай дальше.
– Дальше не знаю.
– Должен знать: Тройка, ка-ер, десять лет.
– Какая тройка?
– Быкновенная. Ты шо — з луны свалился? Васильев!
– Николай Петрович, девятьсот девятый, ничего другого мне не докладывали.
– Ну, дык я те доложу: Тройка, ка-ер, червонец. Васин!
– Игнатий Фролыч, девяносто второй, э-э… Тройка?
– Ну!
– …Ка-эр?
– Ну?
– .Десять лет!
– Не-е, восемь. Хватит с тебя. Волков!
– (Пулеметом:) Ван-Ваныч, десятый, тройка, ка-эр? десять!
– О! А то — «не знаю, не знаю»! У нас енти номера не проходють. Востриков!
Теперь ответы сыплются горохом, с нарастанием какого-то веселья и радостного облегчения: наконец-то хоть что-то становится известным,— а как это много для человека, больше всего истомленного долгой, ох, какой долгой безвестностью!.. Ответы угадываются безошибочно — и в этом сказывается безошибочность произведенной сортировки: в этапе мы ехали еще вперемешку с «бытовиками» — и лишь изредка проводящий перекличку («поверку») поправляет: восемь. Восемь или десять — велика ли разница? Разве вечность бывает большей или меньшей?
«Тройка» — это мы слышали еще в Бутырках, это понятно. Не совсем понятно другое: «Ка-эр». Интересно, как оно пишется: «К.Р.» или, может, «К/р»? «Контрреволюционер»? — непохоже: слишком уж торжественно… «Капитальный ремонт»?.. «Крутой режим»?.. Так до сих пор я этого и не выяснил; по-моему, этого никто точно не знает. Хотя все знают, что, например, «КРД» означало контрреволюционную деятельность, «КРТД» соответственно еще и троцкистскую, а уж значение каждого из чуть ли не двух десятков пунктов статьи пятьдесят восьмой знали назубок, так сказать, «с пеленок» — с первых же недель за решеткой. Позже, уже на этапе, мы познакомились с другими любопытными звукосочетаниями — например, с изящным обозначением женщин и девочек, ехавших в параллельных с нами эшелонах,— «ЧСИР»: член семьи изменника родины. Это было понятно — не только в лингвистическом, но и в более широком смысле, поскольку было известно, что сын за отца не отвечает. Насчет дочери или жены никаких подобных установок не было, поэтому никто на сей счет претензий не выражал. А наше «Ка-эр» так и не привилось в быту — ни у нас, ни у тех, кто нас охранял,— так что те и другие пользовались общепонятным и более удобным уменьшительным: контрики. Контрик, оставь сорок — яснее ясного: уважаемый, соблаговолите уступить мне 40 процентов от вашей благоухающей самокрутки…
Если б попытаться выразить мое отношение к событиям тридцать седьмого — вернее, к той грани, которая коснулась лично меня,— то картина получилась бы несолидной и даже кощунственной. Но у каждого человека есть ведь только его собственное мировосприятие, иначе жить было бs невозможно. Выслушав чей-либо ответ, представляющийся наименее удовлетворяющим заданному вопросу, можно, разумеется, воскликнуть: «Ты что — идиот?». Это будет, пожалуй, нормальной реакцией. Но столь же нормально и естественно, что, скажем, Швейк тотчас обрадуется вашей догадливости: «Так точно, идиот, ваше благородие!» А что ж ему, в споры вступать?
В добром бородатом анекдоте рассказывается, что по перрону вдоль поезда, готового отправиться, бежит взволнованный детина и истошно орет: «Рабинович!.. Рабинович!..» В окне одного из купе появляется молодой человек: должно быть, ему любопытно взглянуть, что там случилось. К нему подбегает детина: «Вы Рабинович?» — «А что?» — «А вот что!» — говорит детина, отвешивая пассажиру увесистую затрещину. А поезд тем временем уже тронулся и набирает скорость. Молодой человек падает на скамью и заливается счастливым хохотом: «Ох, не могу!.. Ха-ха, вот дурак-то!.. Ха-ха-ха: никакой ведь я не Рабинович, я — Иванов! Ха-ха!..»
Не знаю, всем ли этот анекдот кажется смешным. У меня он вызывает сочувственную улыбку, и только: как близко, как понятно мне поведение молодого пассажира! Как похоже это на мои собственные ощущения тридцать седьмого и долгих последующих лет! Та же, по сути, неистребимая жажда познания (если угодно, называйте ее идиотским любопытством или любым симптомом духовной неполноценности, я-то знаю, что это — любовь ко всему живому, ко всякой жизни!), то же радостное недоумение при встрече с непонятным, неизвестным, необычным, не укладывающимся в элементарные нормы и трафареты, наконец, та же готовность к любым издержкам: подумаешь, дали по морде — зато как интересно посмотреть на живого рогоносца или иного беднягу, рвущегося сокрушить неизвестного ему врага!.. И уж совершенно железная уверенность: я-то не Рабинович, хоть тресни, хоть сжигай меня живьем на костре!