С наступления ночи на моей тропе послышалось какое-то движение, и я сел к своему вентиляционному ходу. Шум мне был непонятен. Он происходил от двух мужчин, но меж собой они не говорили. Возможно, они переговаривались шепотом, но изгиб узкого вентиляционного тоннеля столь слабых звуков не пропускал.
   Там перемещалось что-то тяжелое, и один раз моя дверь издала глухой звук. В голове роились мысли об установке капкана для человека, что на мою голову уготовано свалиться бревну; на моей дорожке, по которой я некогда прошел, что-то определенно сооружалось. Но раз я этой тропой больше не пользовался, я чувствовал себя ловкачом и в полной безопасности. Я твердил себе, что сильно возбудился, просто переволновался; пусть они подождут неделю-другую со своей ловушкой, а я пока побуду в своем подземелье.
   Как я теперь понимаю, все то время я переживал неописуемый ужас, и сердце мое колотилось, будто я мчался, спасая жизнь. Только усилием воли я сдерживался, чтобы не начать говорить все это вслух. Я очень умен, повторял я себе снова и снова. Если кто-то попадется к ним в ловушку, их схватят и посадят за убийство. И тут ужас перехватил мое дыхание: на тропе стояла тишина, а из моего запасного выхода в боковую камеру сыпались комья земли.
   Я лег в промежутке между двумя камерами, наблюдая струйки сыпавшейся земли и слушая частые удары топора. На дно посыпались камни, и мне показалось, что в яму спрыгнул или провалился человек. Достал нож и стал ждать. Его жизнь в моих руках, сказал себе, могу выдвигать любые условия. Ни о каком убийстве не может быть и речи, все мои мысли были направлены на разговор. Он же разумный человек, говорил я себе, понимает, что к чему. Играет в шахматы.
   И вот все стихло, нигде ни звука. Он застрял или умер. Я заполз на кучу земли, лег на спину и просунул в дымоход палку до самого ее изгиба. Никакого тела, как я ожидал, палка не нащупала; она уперлась во что-то твердое. Я отполз подальше, опасаясь какой-нибудь ловушки или взрывного устройства, стал тыкать пилкой сильнее. Предмет казался массивным, с гладкой нижней поверхностью. Я зажег свечу и осмотрел его. Это был ствол спиленного дерева, вколоченного в мою скважину.
   Я переполз к двери и толкнул ее; дверь не поддавалась. Меня охватило чувство паники и одновременно — облегчения: теперь все кончено. Мне захотелось выскочить наружу, и пусть они стреляют. Быстрая, достойная смерть. Я взял топорик, которым долбил песчаник, и просунул его в щель между досками дверцы. С ее наружной стороны оказалась металлическая плита. За ней чувствовалась пустота, кроме самого центра. Они зажали дверцу деревянным брусом, другой конец которого упирался в противоположный склон расщелины.
   Что тогда со мной стало, сказать не берусь. Когда услышал голос Куив-Смита, я лежал на своем мешке, положив голову на руки и убеждая себя, что все всесторонне обдумываю. Я держал себя в руках, но в ушах гудело, а тело покрылось холодным потом. Мне кажется, когда человек переживает длительную и тяжелую истерию, он может свихнуться. Что-то должно сдать: если не разум, то организм. Куив-Смит говорил:
   — Вы слышите меня?
   Я собрался с духом и плеснул на голову пригоршню воды. Отмалчиваться не было смысла; должно быть, он слышал, как я колотил по железу, прощупывая блокировку дверцы. Все, что оставалось делать, — это отвечать и выигрывать время.
   — Да, вас слышу.
   — Вы тяжело ранены?
   Что он спрашивает, черт бы его побрал! После выяснилось: если бы я убедил их, что без должного лечения рана болит и я чувствую себя беспомощным, я бы много выиграл. Я же ответил ему все как было:
   — Ничего особенного. Вы попали во фляжку с виски, под которой была кожаная куртка.
   Он что-то пробормотал, мне неслышное. Говорил он, приблизив рот к вентиляционному отверстию. Стоило ему отклониться, голос пропадал.
   Я спросил, как он обнаружил меня. Он объяснил, что из сарая он прямо направился к моей расщелине на тот случай, если крыша обрушилась из-за меня, и тогда он мог бы проследить, как я возвращаюсь в свое тайное убежище.
   — Просто, — добавил он, — совсем просто, и я сильно опасался, что вы ожидали от меня именно таких действий.
   Далее я сказал ему, что никогда не намеревался убивать его и что если бы захотел, то мог сделать это десятки раз.
   — Я так и предполагал, — ответил он. — Но рассчитывал, что вы меня не тронете. Вам тогда было бы удобнее выдать меня полиции, а для этого нужно было показать мне, что вы ушли. В общем, вы так и поступили.
   В его жестком голосе сквозила усталость. Должно быть, все время, живя на ферме, он опасался за свою жизнь. Человек более смелый и умнее меня, но чуждый правилам... морали, я был готов написать это слово. Но Бог ты мой, да мне ли претендовать на это! Думаю, мне чужды жестокость и амбиции Куив-Смита, вот и вся разница между нами.
   — Не могли бы вы дать мне возможность умереть не в такой грязи? — спросил я.
   — Мой милый друг, я вовсе не хочу, чтобы вы умирали именно сейчас. Как я порадовался, что вам хватило ума не вырываться, когда я вас замуровывал. Ситуация оказалась для меня столь же неожиданной, как и для вас. Ничего не могу вам обещать, но ваша смерть абсолютно не требуется.
   — Остается одна альтернатива — зверинец.
   Это его рассмешило, показав, как он нервирован и плохо держит себя в руках. Боже, каким облегчением для него стало узнать, где я нахожусь!
   — Ничего подобного, — сказал он. — Боюсь, вам не выжить в неволе. Нет, если примут мои рекомендации, мне будет дан приказ вернуть вас в прежнее положение и к вашим друзьям.
   — А какие условия?
   — Пустяковые, но этим еще предстоит заняться. А сейчас, как у вас с едой, не голодаете?
   — Вполне сносно. Спасибо.
   — Ну, может быть, чего-то вкусного — я мог бы принести с фермы.
   Меня это чуть не взорвало. В голосе его звучала совершенно естественная нотка заботы; но вместе с тем на ней был тончайший налет иронии, говоривший, какое наслаждение он испытывает от всего этого. Не сомневаюсь, он принесет мне, что бы я ни попросил. Игра в кошки-мышки, так, между прочим, вполне ему по вкусу, с истинной добротой она не имела ничего общего.
   — Нет, не надо, — ответил я.
   — Хорошо. Только вам совсем ни к чему и дальше терпеть лишения.
   — Послушайте! Вам не добиться от меня больше того, чего добилась ваша полиция, а бесконечно вы тут оставаться не можете. Может, покончим с этим делом?
   — Я могу тут стоять месяцами, — сказал он спокойно. — Месяцами, поймите. Мы собираемся тут изучать поведение и диету барсука. Бревно, которым подперта ваша дверь, — это нам чтобы сидеть. Куст напротив вашей двери — место для кинокамеры, и скоро она там будет установлена. Боюсь, что все это пустая трата времени и сил, потому что здесь никто не ходит. Но если кто и придет, то увидит, что я или мой друг заняты безобидным изучением жизни барсука. Мы можем даже привести сюда симпатичного молодого человека с микрофоном, чтобы рассказывать детям, что этот барсук Берти держит у себя под хвостом.
   Я обозвал его круглым дураком и сказал, что всю округу будет мучить любопытство, и вся их проделка в двадцать четыре часа станет широко известна.
   — Сомневаюсь, — ответил он. — Никто на ферме не обращает ни малейшего внимания на мои невинные прогулки без определенной цели. Иногда я беру ружье, иногда не беру. Иногда хожу пешком, иногда езжу на машине. Как они узнают, что все время я провожу на этой глухой тропе? Вас они никогда не видели. Не увидят здесь и меня. Что касается моего помощника, ко мне он никакого отношения не имеет. Живет он в Чайдоке, а его хозяйка знает, что он работает ночным сторожем в Бридпорте. Он не так осторожен по пути сюда, как мне хотелось бы. Но нельзя требовать от платного агента нашей опытности, не так ли, мой друг?
   Это его «мой друг» меня взбесило. Мне совестно вспоминать, что в ярости начал колотить топориком в дверцу.
   — А это вам как? — спросил я.
   — Стук оказался на удивления слабым, — ответил он холодно.
   Верно, шум был слабым даже в моем закрытом пространстве. Он объяснил, что поверх железа наложен слой войлока и доска.
   — А теперь подумайте, — добавил он, — что случится, если кто-нибудь услышит ваш стук. Например, этот сварливый мужик, чья земля над вашей головой? Вынудите меня убрать вас обоих, разместив тела, как бывает в случае убийства и самоубийства.
   Он был в известной степени прав, в той степени, что не было особого смысла указывать, что без серьезного риска для себя самого ему до меня не добраться. Только у него был револьвер и все карты. Убив меня, он может рассчитывать на более или менее благоприятный исход; если его убью я, у меня впереди ничего, кроме убийства на совести, и впоследствии смерть или бесчестие от рук его службы. Психологически я был в его власти. Мой дух дрогнул.
   — Наш разговор мы на это кончаем, — сказал он. — Теперь наше правило — никаких разговоров в течение дня. Я буду на дежурстве с 10 утра до 8 часов вечера, и будем разговаривать пару последних часов. Остальное время дежурство несет мой помощник. Теперь позвольте внести в наши дела полную ясность. Я, конечно, не могу помешать вам вырваться поверх вашей двери. Но если вы сделаете это, будете застрелены, прежде чем сможете выстрелить сами, и снова замурованы в вашем уютном домике. Ваш задний ход прочно закрыт, и если мы услышим, что вы там что-то предпринимаете, мы перекроем вам воздух. Так что будьте осторожны, дорогой друг, и не падайте духом! Полное спокойствие — вот наш пароль. Вы будете на свободе совершенно определенно.
   Я часами просиживал, прижав ухо к вентиляционному каналу. Что-либо узнать надежды не было, но слух оставался единственным из моих органов чувств, дававшим контакт с моими пленителями. Пока я их слышал, у меня были иллюзии, что я не совсем беспомощен, что обдумываю план побега и для этого собираю нужные сведения.
   На рассвете доносилось ко мне щебетание птиц. Слышал треск веток, когда Куив-Смит укреплял или поправлял сухие ветки терна на мой дверце. Потом послышались тихие голоса, которые я истолковал как разговор Куив-Смита с напарником, заступившим на свое дежурство. В первый день они, конечно, свой график не соблюдали. Майор, очевидно, должен был телеграфировать свой отчет.
   Новый человек сидел совсем тихо и представлялся мне силуэтом на темной двери. Он как бы виделся мне издалека. Он рисовался мне темным и толстым в отличие от Куив-Смита, светлого и высокого. В этом я сильно ошибался.
   Все время, что, скорчившись, я проводил у воздуховода, в голове роились самые невероятные схемы побега, которые развивались, отбрасывались и под конец сконцентрировались на двух самых простых. Первая состояла в том, что, как предположил Куив-Смит, я проделываю диагональный проход поверх двери. Взял длинный прут и проткнул им красную землю. Как мне показалось, прут вышел поверх наложенной на дверцу плиты: но этот факт был бесполезным. По его словам, как только я высуну голову, меня застрелят, а по его тону можно было понять, что убивать меня не станут, а сделают беспомощным калекой. На конечном этапе моего пробивания без шума не обойтись, и караулящий будет заблаговременно предупрежден.
   Второй путь бегства, и значительно более вероятный, мог быть проложен через забитый выход. Они запечатали его не так плотно, как им казалось. Вколоченное ими бревно блокировало не весь тоннель, а только его вертикальный участок между поверхностью и петлей в песчанике, которая оставалась свободной. Все, что мне оставалось сделать, это прорыть выход в земле, и это можно было сделать так, что снаружи не будет слышно ни звука.
   Я пробрался в закупоренную внутреннюю камеру и начал работать ножом. С топориком там было не развернуться; я стоял на коленях на куче земли и навоза, тело заполняло все пространство раструба. Тихо и осторожно, выбирая землю и камни руками, подолгу преодолевая корни, которые в другое время я мог убрать одним рывком, я начал прорывать тоннель, параллельный вбитому бревну. Шум дыхания, удары и глотание воздуха, напоминавшие шум дизелей, что везли меня в Англию, но казались мне куда более громкими. Воздух был тяжелым, а тяги между вентиляционным проходом и камерой запасного выхода уже не было. Выдыхаемый углекислый газ скапливался между плечами и рабочей поверхностью. Силы постепенно таяли. Углубившись на фут в глину и мелкий песчаник, я был вынужден вернуться к вентиляции — отдышаться. В следующий заход я пробил шесть дюймов, в следующий — три, в следующий — опять три. Здесь моя геометрическая прогрессия прервалась, и, не успев доползти до вентиляции, я потерял сознание.
   Себе я твердил, что чувство полного изнеможения было чистой нерадивостью; но теперь стало очевидным, что организм мой не выдержит, сколько бы я его ни понукал, если я не подчинюсь закону, требующему вдыхания кислорода. Одному Богу известно, чем я дышал в той навозной куче! Будь у меня точные цифры работы и отдыха, химик, наверное, сможет вычислить его состав. Поскольку за тринадцать дней я выходил из своей берлоги всего на несколько часов, помимо двуокиси углерода здесь скопилось немало других газов.
   Сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя, неизвестно. В передней части моего логова воздуха было достаточно, поскольку я тут работал не слишком много и не столь интенсивно. Вентиляционный ход был фута четыре длиной и шел, изгибаясь, от склона лощины к боковой стенке пещеры. Его диаметр был достаточен, чтобы Асмодей мог входить и выходить наружу, но все же настолько мал, что меня удивляло, как он ухитрялся в него проскальзывать.
   В то время мне удавалось держать себя в руках довольно крепко. Я сосредоточенно вдыхал и выдыхал у вентиляционного прохода, стараясь ни о чем не думать и оставаться в таком положении, когда работа ума заторможена свалившей меня немощью, а голове позволено свободно витать среди всяких пустяков. Я чувствовал себя, если использовать греховные слова, капитаном своей души. Мне кажется, что только в те моменты, когда у человека нет ни малейшей потребности в этой его составляющей, он может чувствовать себя капитаном своей души.
   Я продолжал работать в своем старом дымоходе краткими периодами между долгими интервалами для проветривания легких. В забое не было достаточно места, чтобы размахнуться и глубоко вонзить инструмент, некуда было убирать осыпающуюся землю. Это было все равно, что рыть нору в песке: нечем дышать, некуда девать грунт. Я мог бы получить дополнительный приток воздуха, проделав отверстие в сторону лощины (хотя это почти не принесло бы мне облегчения во время работы во внутренней камере), но я боялся указать им прямой путь в мое логово. Единственным моим преимуществом было то, что они не знали, что я делаю.
   День прошел быстро. Время тащится, когда быстро бегут мысли, а процессы в моей голове шли заторможенно. Я лежал у вентиляции, когда наступил ночь, и Куив-Смит пожелал мне бодрого и доброго вечера.
   — Все прошло прекрасно! — сказал он. — Прекрасно! Мы извлечем вас оттуда за час. Вы будете свободны отправиться домой, свободны проживать в своем очаровательном имении, свободны делать все, что вам захочется. Я очень рад, мой милый друг. Вы знаете, я вас глубоко чту.
   Я ответил, что в его почтении сомневаюсь и что знаю его преданным своей партии.
   — Да, это так, — согласился он. — Но я восхищаюсь таким индивидуалистом, как вы. Я уважаю вас за то, что вам не нужны никакие законы, кроме ваших собственных. Вы готовы управлять или сносить гнет, но повиноваться вас не заставишь. Вы способны договориться со своей собственной совестью.
   — Нет, на это я не способен. Но понимаю, что вы имеете в виду.
   — Способны, и еще как! Человек вашего положения совершает то, что в последовавших процедурах вы охарактеризовали как привычку охотника! А потом спокойно толкаете шпика на рельс под током на Альдвиче!
   Я молчу. Куда он гнет, мне неясно. Он приписывает мне философию, которая мне противна: это пародия на правду.
   — Я совершенно вас не виню, тогда вы защищались, — продолжал майор. — Тот человек ничего не значил и мешал вам. Чего другого можно было тогда от вас ожидать? Я был бы глубоко разочарован, говорю это вполне серьезно, открыть в таком аристократе-анархисте, как вы, глупо-сентиментальные угрызения совести.
   — Это скорее ваша мораль, а не моя.
   — Мой дорогой друг! — возражал он. — Тут же большая разница! Мы с вами на то, чтобы воспитывать и карать массы. Если отдельное лицо мешает, конечно, мы уничтожаем его, но делается это ради всех — может, лучше сказать на благо государства? Вы — другой, вам государство ни к черту не нужно. Вы подчиняетесь собственным вкусам и своим законам.
   — Что ж, пожалуй верно, — согласился я. — Но я уважаю права другой личности.
   — Разумеется. Но не государства. Признайтесь, дружище, вы могли прекрасно обходиться безо всякого государства.
   — Да, черт вас побери, — ответил я сердито. Мне надоел этот псевдосократов перекрестный допрос. — Да, без этих бесстыдных политиков, правящих этой страной, без некомпетентных идиотов, желающих править, и без вашего проклятого лучезарного цезаря.
   — Ну, зачем так грубо, — засмеялся майор. — Кумир на эмоциональную толпу производит такой же эффект, как Вестминстерское аббатство и королевский эскорт, притом намного дешевле. Но я рад, что вы переросли эту довольно ребячью лояльность, так нам будет легче прийти к соглашению.
   Спросил его, о каком соглашении идет речь. Он на палке протолкнул в вентиляцию бумагу. Я палкой же достал ее.
   — Только подпишите ее, и вы свободны, — сказал он. — Только одно серьезное условие. Вы не должны покидать Англию. В своей стране мы предоставляем вам полную свободу. Но если попытаетесь выехать на континент, начнется все сначала, и пощады вам не будет. Я думаю, после того, что вы сделали, такое условие оправдано.
   Я сказал, что мне темно. Не хотелось зажигать свечу и переводить кислород. После некоторых колебаний он протолкнул мне фонарь. К тому времени майор знал, что он может заставить меня вернуть свою вещь.
   Предложенная к подписи бумага была пространной, но простой. Это было признание того, что... августа я пытался убить великого человека, что намерение было предпринято с ведома (они не посмели написать «с одобрения») британского правительства и что я был отпущен без наказания на условиях, что не буду покидать Англию. Документ был подписан шефом их полиции, свидетелями и лондонским нотариусом, заверяющим мою подпись. Судя по адресу нотариальной конторы, это было весьма солидное учреждение.
   Фонарь был очень хорошим, и следующие четверть часа я использовал его для наведения порядка в моем забое. Потом вместе с бумагой передал его обратно. Высказывать свое негодование было сейчас бесцельно.
   — Я не стал бы вас убеждать, — сказал майор, — если бы вы разделяли обычный буржуазный национализм. Человек вашего типа скорее станет мучеником. Но поскольку вы никому не верите кроме себя, то почему бы не подписать?
   Ответил ему, что мне небезразлично общественное мнение.
   — Общественное мнение? Ну хорошо, мы не станем обнародовать этот документ, пока не будет непосредственной угрозы войны и ваше правительство не станет выступать в своей обычной роли моралиста. И насколько мне известно, каким становится характер английской общественности в период кризиса, из вас скорее сделают национального героя.
   — Может быть, и сделают. Но подписывать ложь я не буду.
   — Ну, ну, давайте без гонора, — он уговаривал меня в своей напыщенно покровительственной манере. — Вы добропорядочный англичанин и прекрасно знаете, что правда всегда относительна. Искренность — вот что имеет значение.
   Я корил себя, что втянулся в этот спор, но что мне оставалось делать? Был рад хоть тому, что после столь долгого одиночества слышу культурную речь, пусть даже этого майора. В известном смысле наш разговор мало отличался от препирательства в клубе со скучным собеседником крайне правого или крайне левого толка. Ничего с ним не поделаешь, и приходится выслушивать. Знаешь, что он заблуждается, но ты толкуешь с позиции индивидуалиста, а тот выступает от имени мифических народных масс, и общей основы не находится. Что-либо доказать собеседнику совершенно невозможно.
   Я уж не говорю о своем физическом надрыве и своем ужасном положении в подземелье. Все это давало ему огромные преимущества в интеллектуальном плане, да они были у него в любом случае. Он сбивал меня с одной слабой позиции на еще более слабую. Его можно было принять за доброго доктора, обследующего психическое состояние преступника.
   — Я думаю, — выговорил он наконец, — если бы вы объяснили мне, почему вы решились на убийство, нам обоим все это значительно облегчило бы.
   — Давным-давно все объяснил вашим людям, — резко бросил ему в ответ. — Мне хотелось узнать, возможно ли это, и его смерть для мира не была бы большой потерей.
   — Значит, вы действительно намеревались стрелять, — он воспринял мои слова совершенно прямолинейно. — Понимаете, я действительно не мог вам помочь, пока вы не сказали этого.
   Я понял, что выдал себя ему и самому себе. Конечно, у меня было намерение стрелять.
   Их методы допроса доводят человека до идиотизма — девяносто процентов всех нас, — к какому бы кругу он ни принадлежал. Нетрудно вынудить человека признаться во лжи, которую он сам придумает; много труднее добиться от него правды. И когда своими приемами они вытягивают из человека правду, он становится таким податливым и деморализованным, что принимает любое толкование своего признания, какое ведущий допрос сочтет подходящим. Прием этот всегда аморален и эффективен, как в кабинете психоаналитика, так и в полицейской камере пыток. Они заставляют вникать в наши побуждения, и в ужасе перед их обнажением мы готовы признаться в любом безумии.
   Я прошел сквозь все это, конечно, ранее и в руках более жестких и менее умных следователей, чем Куив-Смит. Физические муки делали меня только упрямее. Мне было так важно доказать самому себе, что мой дух сильнее плоти, что вопроса, как сохранить рассудок и не поддаваться чувствам, даже не возникало у меня.
   — Да, — твердо сказал я, — я намеревался его застрелить.
   — Ну зачем? Политическое убийство ведь определенно ничего не решает?
   — В истории это решает очень многое.
   — Понятно. Значит, вопросы большой политики?
   — Если вам угодно.
   — Стало быть, вы это с кем-то обсуждали?
   — Нет. Я пошел один, полагаясь только на самого себя.
   — Ради блага своей страны?
   — Своей и других.
   — Тогда, даже если ваше правительство ничего не знало про вас, вы действовали как бы от его имени?
   — Я этого не утверждаю. — Я видел, куда он клонит.
   — Мой друг! — вздохнул майор. — Значит, так: вы говорите, что не подпишете ложь. Позвольте мне уточнить вашу мысль, и вы поймете: я не требую от вас этого. У вас есть друзья в Форин офисе, не так ли?
   — Да.
   — Порой вы неофициально сообщали им о своем возвращении из-за границы. Я не считаю вас агентом. Но когда вы приезжали с интересными впечатлениями, за ленчем вы могли бы поделиться ими с приятным для вас человеком.
   — Я делал это.
   — Тогда допустим, вы осуществили свое намерение, а мы замолчали факт убийства, вы сообщили бы своим друзьям, что он убит?
   — Полагаю, что сказал бы.
   — Как видите, вы считаете себя слугой своего государства, — сказал майор.
   — В этом деле нет.
   — Ах бедный, бедный! — терпеливо ворчал Куив-Смит. — Человеку с вашим знанием общества других стран просто не к лицу английская неприязнь к рассудительной беседе. Вы все же считаете себя слугой своего государства исключительно и только в данном деле, такой экстраординарной значимости. В обычной обстановке вы таковым себя не считаете. Вы таки признаете, что в данном деле вы действовали ради своего государства и что намеревались государство об этом поставить в известность.
   Я повторяю, что не мог сбежать от него, что меня держали в пространстве восемь футов длиной, четыре — высотой и три — шириной. То, что он был совершенно свободен, а я заживо погребен, заставляло чувствовать в сравнении с ним свою неполноценность. Именно так. Это очевидно. Но что это ему давало? Я знал: что значимо для меня — ему совершенно чуждо, что у него нет ни малейшего представления о шкале моих ценностей. Поэтому, при твердой вере в свои ценности, наши обстоятельства физического порядка для меня ничего не значили.
   Теперь я понимаю, что он хорошо очистил мою голову от всякого вздора. Вполне возможно, что именно это, как ничто другое, давало мне ощущение, что я у него на крючке.
   — Но я не действовал по указке государства, — настаивал я.
   — Я не просил вас ставить свое имя под этим. Может быть, скажем так: с ведома государства. Это не будет ложью. Даже нечего нам цепляться к этим словам. С ведома моих друзей — так не пойдет?
   — Это неправда.
   — Я не утверждаю, что вам платили. Вовсе нет, я думаю, вы предприняли это, как вы говорите, более или менее из спортивного интереса!
   — Я так и говорил.
   — Ах, да. Но спортивное убийство! Уж в такое вы и сами поверить не можете, это ясно.
   — Почему бы нет? — спросил я, взбешенный.
   — Потому что это невероятно. Мне хочется знать, отчего вы нас так ненавидите, что были готовы убить главу государства. Что вас побуждало?
   — Политические соображения.
   — Но вы сами говорите, что политика вас не интересует вовсе, и я верю вам безоговорочно. Наверное, мы говорим об одном и том же. Можем мы сказать, что ваши мотивы были патриотическими?