Джеффри Хаусхолд
Одинокий волк

* * *
   БЕНУ, знающему, как это бывает.
   "Для повадки одинокого волка характерны ярко выраженный индивидуализм, отстраненность от своих близких сородичей, особое коварство и свирепость. Эти звери — одиночки, страдающие хроническими недугами или тоской вдовца, встречаются как среди плотоядных хищников, так и животных-вегетарианцев, и, как правило, бывают самцами..."
   Винить их я не могу. Чтобы застрелить кабана или медведя, оптический прицел в конце концов не нужен; заметив, что я наблюдаю за террасой с расстояния 550 ярдов, они, естественно, должны были принять решение не раздумывая. И вели они себя, надо признаться, осмотрительно. На анархиста или фанатика я вовсе не похож, и по мне не видно, что я увлекаюсь политикой; я мог бы, скажем, баллотироваться от какого-нибудь сельского округа на юге Англии, но это трудно назвать политикой. У меня британский паспорт, и если бы я шел к Его дому, а не наблюдал за Ним, когда меня задержали, у меня могло быть приглашение на ленч. В разгар дня рассерженным людям трудно сразу во всем разобраться.
   Они, возможно, спрашивали себя, а не направлен ли я, так сказать, с официальным заданием; но, думаю, эту версию они отбросили.
   Ни одно из правительств, тем более наше, не поощряет политических убийств. А может, я «свободный художник»? Это уж совсем маловероятно; всякому видно, что я не из породы ангелов-мстителей. Зачем же обвинять меня в преступном намерении? А я именно это и утверждал: я просто охотник, который не может удержаться от соблазна выследить и подкрасться к столь недоступному трофею.
   После двух или трех часов допроса мне стало ясно, что они обалдели от меня. Мне не поверили, но, с другой стороны, стали понимать, что скучающего богатого англичанина, вдосталь наохотившегося на обычную дичь, вполне может потянуть на извращенное развлечение — охоту на самого крупного зверя на земле. Но даже если я говорил правду, и охота была чисто условной, это ничего не меняло. Оставлять меня в живых было нельзя.
   К тому времени, естественно, меня изуродовали, и основательно. Ногти мои отрастают, но левый глаз довольно-таки бесполезен. Я был не тот случай, когда отпускают с извинениями. Им надо бы устроить мне пышные похороны под залпы дробовиков и звуки охотничьих рогов в присутствии чопорно одетых важных персон с установкой гранитного обелиска в память коллеги-охотника. Там это хорошо делается.
   По сути дела, сработали они плохо. Подвели меня к обрыву, ноги и туловище перевалили через край, а руки оставили сверху, и я повис, цепляясь за край обрыва. Такая была хитрость. Это объясняло бы, и довольно убедительно, состояние моих пальцев, когда бы меня кто нашел. Конечно, я уцепился, но сколько мог продержаться — сказать не могу. Не понимаю, почему мне не хотелось умереть; видел, что ни малейшей надежды выжить нет, и чем скорее конец, тем меньше мучений. Но мне не хотелось. Всегда на что-то надеешься (если цепляние за жизнь можно назвать надеждой). У меня нет тонкого животного инстинкта, придающего силу, какая гонит кролика, когда у него на пятках горностай. Как я это понимаю, кролик ни на что не надеется. В голове кролика нет представления о будущем. Но кролик бежит. Так и я висел без надежды, пока не упал.
   Умер я или еще жив — мне было неясно. Я всегда верил, что после физической смерти сознание еще сохраняется (сколь долго, на этот счет у меня своего мнения нет), мне казалось, что скорее всего я уже мертв. Я так долго летел к чертям вниз, что остаться в живых никак не мог. А потом еще наступил момент нестерпимой боли. Я чувствовал, что кожа на бедрах, на спине, на заднем месте сбрита, содрана, вырвана с мясом, соскоблена вся — вся и по-всякому. Очевидно, я утратил много телесной материи, это было просто неизбежно.
   А вот потом я стал мечтать о смерти: было омерзительно от мысли, что я остался жив, от состояния грязи, в которую превратился. Вокруг брызги чего-то красного, а я среди всего этого сохраняю абсурдное сознание. Появилась собака, она лизала кровь, и мне почудилось, что собака — это я. Потом пришло на ум, что это мягкое продолжение моего тела может действительно быть собакой; все, во что я упал, должно отдавать кровью.
   Я рухнул в болотце, небольшое, но глубокое. Итак, кажется, я жив — пока, потому что и сейчас еще не решаюсь хоть с малой долей определенности считать себя тогдашнего живым: ни видеть, ни чувствовать, что со мной сделали, я был не в состоянии. В глазах темно, ничего не вижу и не слышу. Ухватившись за травяную кочку, я выволок себя, творение грязи, грязью перевязанный и спрятанный в ней же. Над болотом круто нависал каменистый склон. Падая, я, очевидно, скользил по нему. Боли я больше не чувствовал и смог убедить себя, что от падения пострадал немногим серьезнее того, каким меня свесили со скалы; так что решил убраться, пока не пришли за моим телом.
   У меня, хотя тогда я этого и не знал, времени для этого было вполне достаточно; никто и не собирался искать мое тело, пока оно не окоченеет и они не приведут своих свидетелей осмотреть труп, как он есть. Неудачливый охотник сорвался с опасно крутой скалы, и вся история выглядела бы просто как несчастный случай.
   У подножья скалы рос редкий лес. Помню только, что тень местами была густой, а местами светлой. Картина в памяти осталась такой мутной, что вспоминается не то чащоба, не то тени облаков, не то темные провалы морских волн. Полагаю, я прошел с милю и впал в забытье, когда уже стало совсем темно. Ночью сознание несколько раз возвращалось ко мне, задерживать эти мгновения я не старался. Окончательно я вернулся в этот негостеприимный мир, когда уже совсем рассвело.
   Попытался встать на ноги, но, конечно, не смог. Мышцы оказались скованными толстой коркой засохшей грязи. Там, где она отваливалась, открывалось кровотечение. Нет, уж лучше ее не трогать.
   Я знал, что где-то поблизости есть вода. Речки этой никогда не видел; своей уверенностью обязан, должно быть, подсознательной памяти карты этой местности. Двинулся туда. Передвигался на животе, ногами служили локти, а за мной тянулся след, как от раненого крокодила, — смесь ила и крови. Окунаться в речку я не собирался, смывать грязь не хотел ни за что на свете: мои потроха держались только коркой этой грязи, но мне надо было доползти до воды.
   Это был инстинкт преследуемого животного, а может, вовсе и не инстинкт. Не уверен, что у обычного горожанина ход мысли был бы такой же. Если только он сильно физически не пострадает. И пострадать нужно так, чтобы оказаться на грани угасания мысли, когда уже не думаешь, что надо делать, а просто делаешь.
   Дополз до уреза воды и напился, потом откатился на мелкое место, глубиной всего дюйма два, где следы моих корчей будут смыты. Мой след может привести туда, где я отлеживался ночь, а от моей лежки — к воде. А куда я делся от реки, им нужно будет гадать.
   Я хорошо знал, куда надо двигаться, решением этим я обязан своим практичным предкам. Олень, к примеру, побежал бы вниз или вверх по течению, потом отвернул бы от реки в каком-то месте, которое охотник определит по виду или по запаху. Обезьяна поступит совсем иначе: она запутает свой след и скроется в третьем измерении.
   Повертевшись на мелководье, я пополз обратно, все дальше и дальше назад по чертову змеиному следу, оставленному собственным телом. Он был умят, как проселочная дорога, и хорошо заметен: мое лицо было всего в шести дюймах над землей. Вспоминая все это сейчас, я удивляюсь, как они, идя по моему следу к реке, не заметили отдельных травинок, примятых в обратную сторону, не поняли, что я вернулся назад тем же путем. Да какой леший мог подумать об этом? Впрочем, кто знает, какой след оставляет ползущий на брюхе человек: а следуя по чудовищному оттиску, и вглядываться в него никто не станет.
   Путь от реки привел меня в рощицу лиственниц, где земля была мягкая и свободная от растительности. Я юркнул за ствол дерева, на которое решил забраться. Нижний сук был всего в двух футах от земли; выше еще один сук и еще, сладко пахнущие, темно-закопченные сучья располагались так близко друг от друга, как лестничные ступеньки. Мускулы рук действовали, а о состоянии кожи ладоней я уже не думал.
   Пока не поднялся несколько выше уровня человеческого взгляда, ногами на ветки старался не наступать: с ботинок на них могли остаться комки грязи, не заметить которые было бы трудно. Первый десяток футов я преодолел одним духом, понимая, что чем дольше буду задерживаться на каждом суку, тем меньше сил останется добраться до следующего. Эти полминуты руки просто заставляли работать друг друга: их словно поршни толкали, бог его знает, откуда взявшиеся два мощных цилиндра. Порой друзья упрекают меня за кичливость способностью изнурять свою плоть. Они правы. Но даже я не предполагал, какую муку оказался способен стерпеть при этом карабканье вверх.
   Остальное уже было легче. Теперь свой вес я мог перенести на ноги и перед новым шагом вверх спокойно переводить дух. Ноги держали меня надежно: они не сгибались. Свалиться я не мог, потому что был заклинен между ветвями благословенного дерева. Когда влез в основание сужающейся вершины, где сучья были гуще, тоньше и зеленее, я оказался зажатым. Это было кстати, и я снова впал в забытье. Снизошло ощущение блаженства, почти греховного.
   Когда очнулся, дерево покачивалось от легкого ветра и благоухало миром. Ощущение безопасности было чудным, о том, что ждет меня впереди, даже не помышлял; бездумно приник к стволу, как ползучее растение. Ничего не болело, ни пить, ни есть не хотелось, и мне ничто не угрожало. Текло время, и ни один его миг не причинял мне боли. Я жил каждым этим моментом. Попытайся я заглянуть вперед, меня охватило бы отчаяние; а в момент отдыха на смену отчаянию к преследуемому млекопитающему приходит надежда.
   Должно быть, вскоре пополудни я услышал, что меня ищут. Я наблюдал, как они спускались с горы к северу от моего дерева. Солнце светило им в глаза, и они не могли засечь меня среди веток мягкой хвои лиственницы — я раздвинул их, чтоб лучше видеть. По моим ощущениям, кровь из ног не текла; случись ей капать на нижние ветви, это бы сразу выдало меня. Если внимательно приглядываться, то можно было увидеть небольшие пятна крови с моих рук, но на темных сучьях в гуще кроны заметить их тоже было не просто.
   Трое полицейских в форме тяжело топали по склону горы; здоровые и флегматичные парни наслаждались теплой погодой и, перешучиваясь, следовали за мужчиной в штатском, рыскавшим вдоль моего следа, словно собака, которую они вывели погулять. Я узнал его. Это был детектив из того Дома, что первым допрашивал меня. Дабы вытрясти из меня признание, он повел допрос таким изуверским способом, что вмешались его коллеги. Они не возражали против его метода, но здраво рассудили, что, может, придется иметь дело с моим трупом, и будет нехорошо, если он окажется сверх меры изуродован.
   Когда группа приблизились, мне стали слышны обрывки разговора. Полицейские вели поиск со сдержанной тревогой. Они были совершенно не в курсе дела, не знали, мужчину или женщину они ищут и произошел ли несчастный случай или это было самоубийство. Я расслышал, как их уведомили, будто прошлой ночью слышали крик или кто-то упал; затем, ненавязчиво ведомые охранником, они нашли мой рюкзак, обратили внимание на ненормальное состояние болотца. Конечно, всю эту ситуацию я восстановил уже потом. Тогда у меня были только отрывочные впечатления. Слушая их разговор, я сросся со своим деревом — этим бесценным благом природы. Смысл их слов дошел до меня значительно позже.
   Увидев мой змеиный след, ведущий к лиственницам, охранник оживился и принялся командовать. Похоже, он решил, что искать меня надо под этими деревьями. Своим спутникам он крикнул, чтобы те окружили рощицу с другой стороны, дабы я не убежал, а сам стал ползать под низко росшими ветвями. Предполагая, что ко мне скоро Должна прийти помощь, он едва не всю операцию сосредоточил на внешней стороне; он хотел отыскать меня сам и в одиночку. Окажись я жив, меня нужно было потихоньку прикончить.
   Шпик пробежал под моим деревом и вышел на открытое место. Послышалось, как он выругался: выяснилось, что в роще я не задержался.
   Потом, когда они пошли вверх и вниз по реке и перекрикивались, голоса их стали затихать. Это меня не удивило. Я, естественно, подумал утром о реке как о пути ухода.
   Больше я их не видел. Несколько часов спустя с реки доносились всплески воды и какое-то движение. Должно быть, в поисках моего тела они шарили по дну водоема. Действие проходило на мелкой горной речушке, быстрое течение вполне могло унести тело далеко, если оно не застрянет среди камней или не угодит в водоворот.
   Вечером послышался лай собак, тут уж я испугался всерьез. Меня охватила дрожь, вернулась боль по всему телу, все ныло, жгло и пронзало, все страдало; все мои члены и органы сумбурно нарушали пульсацию сердца, оно то останавливалось, то бешено колотилось, то сбивалось с ритма. Хвала целебному дереву — оно вернуло меня к жизни. Собаки могли учуять меня на дереве, не помешай им хозяин, не давший им задержаться подо мной. Не тратя времени, он пустил их по видимому следу и гонял вверх и вниз по течению речки.
   Когда стемнело, я спустился с дерева. Мне удалось держаться вертикально; с помощью двух палок я смог медленно передвигаться, волоча негнущиеся ноги. Но я еще мог и думать. Последние сутки все происходившее в моей голове мышлением назвать было нельзя. Я подчинился своему телу. В том, как скрываться и чем исцеляться, оно разбиралось намного лучше меня.
   Свои действия мне надо представить понятными. Это признание (как иначе еще назвать эти заметки?) я пишу, чтобы не вдаваться в пустые размышления о прошлом, а излагать все так, как все происходило. Собой я недоволен, и в этой тетради я пытаюсь карандашом расчленить себя и во всем разобраться. Воссоздаю самого себя, каким я был тогда, и сопоставляю с собой сегодняшним. На тот случай, если написанное мной случайно или преднамеренно станет достоянием общественности, я нигде себя называть не буду. Имя мое и без того хорошо известно. В газетных аншлагах и светской хронике дешевых газетенок меня уже предостаточно и всесторонне обсосали.
   Началась моя охотничья эпопея довольно-таки невинно. Как у большинства англичан, у меня нет привычки вникать в побудительные мотивы. Мне не нравится расчетливое планирование будь то мои действия или кого другого, и я не верю в него. Помню, когда я укладывал оптический прицел, спрашивал себя: на кой черт он мне нужен? И в то же время подумал, что может все-таки пригодиться.
   Это правда, я действительно раздумывал, просто из всем свойственного любопытства, над тем, как охраняют государственное светило и как его охрану можно обойти. Две недели я провел в Польше на охоте, потом еще раз пересек ее границу. Бесцельно переезжал с места на место, и когда обнаружилось, что каждый мой ночлег понемногу приближает меня к Его дому, мной овладела мысль попробовать подкрасться к этому зверю. Потом раз или два спрашивал себя: почему я не оставил ружье дома? Ответ, думаю, такой: не в крикет же я собираюсь играть.
   Полицейская охрана строится на предположении, что убийца — это полусумасшедший идиот с неловким карманным оружием — бомбой, револьвером или ножом. Кому не ясно, что действительно хороший охотник, умеющий выйти на крупную дичь и убить зверя, от политического, да вообще от убийства человека уклонился бы. Для этого нужно быть сильно обиженным, чего нет, а если обида существует, то едва ли ружье будет для него подходящим средством сатисфакции. Я лично никакой обиды не испытываю. И не назовешь обидой крушение личных планов и частной банальной жизни одного человека из-за европейских потрясений. Не могу себя представить визжащим от любви итальянским тенором, закалывающим стилетом соперника-баритона.
   Должен заметить, что ружье, купленное на Бонд-стрит[1], нельзя считать оружием, которое должно насторожить телохранителей, потому что потенциальный убийца самостоятельно научиться пользоваться им не сумеет. Тайная полиция, знающая всю подноготную всех политических противников, никогда не позволит человеку этого круга получить в руки хорошее ружье, ходить с ним и даже стать классным стрелком. Так что убийце приходится пользоваться примитивным, простым оружием, которое легко спрятать.
   И вот, далее, возьмем меня с ружьем, с разрешением на него и с законным основанием на пользование им. Попробуем задаться вопросом, чисто теоретически: возможна ли классная охота такого профессионала, да еще за таким трофеем? Дальше этого риторического вопроса я не шел. Ничего конкретного не планировал. Моя неизменная привычка — предоставить событиям идти своим ходом.
   Свой багаж я отправил домой почтой, и последнюю сотню миль или около того прошел пешком, имея при себе только рюкзак, ружье с прицелом, карты и бинокль. Шел я ночью. Дни я отлеживался в лесных зарослях или на вересковых пустошах. Никогда мне не было так хорошо. Тот, кому приходилось красться за зверем пару миль, поймет невероятно захватывающее волнение вести эту слежку на протяжении сотни миль, невидимкой проходить сквозь толпы разного люда, сторожевые посты, молодых самцов, неожиданно появляющихся в горах. Одним выстрелом я убиваю двух зайцев; бужу в себе дух авантюриста... Хотя... не знаю, почему помянул двух зайцев. Заяц у меня один — азарт выслеживания зверя.
   На место я прибыл на рассвете и весь день посвятил рекогносцировке. День выдался напряженным: лес вокруг Его дома тщательно охранялся и патрулировался. Обходя этот дом, я большую часть маршрута проделал крадучись, от дерева к дереву, из канавы в канаву, но в безопасности я себя чувствовал, только распластавшись и замерев на земле. Ружье и бинокль часто приходилось прятать, иначе меня наверняка могли задержать и допросить. Но всего этого удалось избежать. Должно быть, я был невидим. Наблюдая за тенью деревьев, я научился пользоваться ею: она скрадывала и маскировала мою фигуру; но все же были моменты, когда даже носорог не мог меня не заметить.
   Здешняя охрана боевые свойства ружья учла совершенно определенно. Все точки, откуда просматривались терраса и открытые лужайки сада, были перекрыты; укрытого места для выстрела даже с самой дальней дистанции нигде не найти. Открытых пространств, а их постоянно пересекали патрули, было множество. Я выбрал из них самое узкое — аллейку футов пятидесяти шириной, идущую через лес и упирающуюся в невысокий обрыв. С травянистого склона холма над обрывом отлично видна терраса и дверь на нее. Расстояние, по моим расчетам, — 550 ярдов.
   Ночь я провел на тахте из соснового лапника, хорошо спрятанной под материнским деревом, прикончил свои припасы еды и выспался без помех. Незадолго до рассвета я спустился несколько футов ниже по обрыву и присел под его навесом на какой-то жердочке, а нависающий край закрывал меня сверху. Чахлый куст бузины, зацепившийся своими узловатыми корнями за каменистый склон, служил достаточным прикрытием от глаз, смотрящих издалека и снизу. В таком стесненном положении ружье было бесполезно, зато отсюда я мог совершенно четко видеть великого человека, пожелай он выйти поиграть с собакой, понюхать розы или жестикулировать, разговаривая с садовником.
   В конце аллейки как раз над моей головой проходила тропинка, ведшая вдоль опушки леса. Я засек время, когда на ней раздавались шаги, и выяснил, что кто-то пересекал аллейку через каждые четырнадцать минут. Когда все это мне стало ясно, я вышел из укрытия и пошел за человеком. Надо было узнать его маршрут.
   Это был молодой охранник прекрасного телосложения, сама преданность выражалась всей его фигурой, но у меня сложилось впечатление, что он, типичный городской житель, едва ли хоть раз выезжал на природу. Он мог бы меня не заметить, окажись я у него прямо под ногами. Он чувствовал, что не один, потому что поминутно оглядывался, рассматривал кусты, складки земли, и, конечно же, свое беспокойство объяснял нервозностью или разыгравшимся воображением. Он мне понравился, но вел я себя с ним безо всякого почтения; это был крепкий юноша с таким полным, открытым лицом и хорошими инстинктами, какие бывают у мальчика, которого стоит учить. Сияние его глаз, когда он завалил своего первого тигра, было бы хорошим вознаграждением за месяц усилий по избавлению его от наивных представлений.
   Идя за ним следом, я прошагал весь маршрут дозора и вычислил, сколько минут в определенном отрезке времени я мог занимать позицию в траве на склоне холма, и наметил путь своего отхода. Когда, наконец, великий человек вышел на террасу, мой юный друг уже прошел. В моем распоряжении было десять минут. Я сразу же спустился к обрыву.
   Удобно расположился и навел перекрестье прицела на вырез его пиджака. Он стоял лицом ко мне и заводил ручные часы. Он так бы и не узнал, что это так ударило его (то есть, если бы я был готов произвести выстрел). В этот момент я почувствовал щекой движение воздуха. До этого я был спокоен как камень. Я должен был учесть ветер. Не сомневаюсь, приверженцы великого человека усмотрели в этом руку Всевышнего. Я пожалуй с ними соглашусь: Провидение определенно проявляет особую заботу об одиноких и величественных самцах. Всякий, кто брал на мушку особенно прекрасную голову, хорошо знает это. Всевышний всегда был настоящим мужчиной.
   Раздался крик. Потом я почувствовал, что лечу кувырком от сильнейшего удара по затылку, а мой юный друг навел на меня револьвер. Он швырнул в меня камнем, затем прыгнул на меня сам: мгновенное, инстинктивное действие, осуществленное куда быстрее возни с кобурой. Мы уставились друг на друга. Помнится, я бессвязно ему выговаривал, что объявился он на семь минут раньше. Он смотрел на меня как на черта во плоти, с ужасом, с испугом — не из страха предо мной, а от нежданного проявления порочности этого мира. — Я вернулся назад, — сказал он. — Я все знал.
   Все правильно. Мне не следовало бы выступать таким самодовольным дураком, играть на нервах и чинить помехи исполнению его обязанностей, следуя за ним по пятам. Он меня не слышал и не замечал, но оказался достаточно бдительным, чтобы поменять темп передвижения.
   Вместе со старшим офицером он сопроводил меня сначала в Его дом, потом туда, о чем я уже написал. Допрашивали меня профессионалы. Задержавший меня вышел из комнаты допроса после того, так он, наверное, подумал, как позорно уронил мужское достоинство: его со страшной силой вырвало. Что касается меня, то я был арестован. Собственно, арестом это я бы не назвал, поскольку меня беспрестанно били. Мое тело чувствительно, а его послания моим мозгам поступали непрерывно и без пауз. Но и тренировка сказывалась.
   Я прошел довольно основательную для предвоенного времени спартанскую закалку, принятую в высшем обществе Англии (или среднем классе, как теперь стало модным называть аристократию, оставляя высшее общество для одних ангелов), которая в повседневных обстоятельствах обычной жизни никакой ценности не имеет, однако бывает полезна в относительно редких случаях, требующих от человека особой выносливости. Был я также на праздновании Рио Джавари, где прошел церемонию посвящения; это был единственный способ уговорить амазонских индейцев научить меня умению легким напряжением мышц останавливать кровотечение. И, по моему мнению, это было скорее неприятной возней, нежели подтверждением возмужания. Церемония длилась всего один день и ночь, тогда как в племени англичан она продолжается все десять лет школьного обучения. У нас терзают не столько тело мальчика, сколько его душу, и все пытки в конечном счете направлены на ломку духа человека. Я был подготовлен вынести все это, не поставив себя в глупое положение. Вот все, что могу сказать о своем аресте.
   Думается, что признание для меня было значительно легче, чем для настоящего убийцы: мне нечего и некого было выдавать — ни организации, ни мотивов. Рассказом чего-нибудь интересного для них спасти я себя не мог. Я не имел права на безотчетную выдумку, дабы не подвергать опасности случайных людей. Поэтому я механически повторял правду безо всякой надежды, что мне поверят.
   Наконец кто-то узнал мое имя, и вся история профессионального охотника-следопыта приобрела некоторую вероятность; но, считать это правдой или нет, необходимость прикончить меня по-тихому для них стала еще более настоятельной. Сделать это было совсем не трудно. Я признал, что пять ночей провел под открытым небом и что никто не знает о моем местонахождении. Они рассовали все мои бумаги и пожитки обратно по карманам, отвезли за пять миль на север и инсценировали несчастный случай.
   Когда я спустился со своей благословенной лиственницы и выяснил, что ноги меня держат, я начал — подумать только! — соображать, что делать дальше. Меня считают либо утонувшим в реке, либо беспомощно лежащим в какой-нибудь норе на берегу, где в конце концов мой труп и будет обнаружен. Полицию и власти окрестных селений предупредят, что разыскивается полуживой незнакомец, но по другим районам мое описание скорее всего рассылать не станут. Руководство охраной Его дома официальных сведений о моем существовании не имело, а своими неофициальными сведениями постарается делиться как можно меньше. Укради я ручные часы вместо охоты на главу государства — мое фото было бы в каждом полицейском участке.
   Если бы я мог ходить, иметь новые брюки и миновать, не привлекая к себе внимания, опасную зону, возможность уехать из этой страны совсем сбрасывать со счета, пожалуй, не стоило бы. У меня был паспорт, карты и деньги. На местном языке я говорил так, что подловить меня мог бы только хорошо образованный человек, способный уловить некоторые неправильности речи. Дорогой старина Святой Георгий, как я по-дружески называл здешнего посла в Лондоне, утверждает, что я говорю на диалекте, но для него не столько важен акцент, сколько безупречная грамматика. Таков один из предрассудков, свойственных международному ведомству. Хорошо подготовленному дипломату, например, полагается писать по-французски, как Богу, а говорить он может, как косноязычный гомик из Женевы.