Фермер поднял камень и запустил им прямо в мое дерево, едва не угодив мне в ногу. Нет надобности говорить, что ни один голубь не вылетел.
— Тута их прорва была, — огорченно сказал Паташон, — видать, слетели.
— Наверное, так, — согласился майор Куив-Смит. — Побей меня гром! Что за человек тот парень, что не позволил немного пострелять!
Это объясняло, зачем они ездили к Пату. И Пат, можно не сомневаться, отказал ему в просьбе грубо и наотрез.
— Э-э, дрянной он, — сказал фермер. — Дрянь человек!
— А сам он не охотится?
— Не-е. Он из тех, кому все не так. Вы, майор, к нему и не ходите лучше, все равно в его кустах ничего нынче нет.
— Почему же?
Я увидел быстрый и подозрительный поворот головы, а вопрос прозвучал вызывающе.
— Дикий кот тут ходит. Его ни поймать, ни подстрелить!
— Видно, боится людей?
— Хорошо знает, не хуже нас с вами, что будет, если попадется, — согласился Паташон.
Они направились на ферму ужинать. Я заметил, что у майора тяжелое немецкое ружье с третьим нарезным стволом под обычными гладкими. Как винтовка оно не годится для стрельбы за 200 ярдов, для охотничьего ружья — слишком тяжелое. Но три ствола как нельзя лучше подходят для мнимого отстрела кроликов, когда охота идет на зверя покрупнее. Я так и не знаю ни настоящего имени Куив-Смита, ни его национальности. Солу он показался бывшим военным, но уверенности в этом у него тоже не было. Сейчас он — просто джентльмен ниоткуда, устроил себе небольшой отдых на глухой ферме с дешевой охотой на что попало, и ничего плохого в том не было. Высокий, светлый, сухощавый и хороший артист, он мог сойти за представителя любого из нескольких народов, если судить по его стрижке и усам. Для англичанина у него слишком высокие скулы, но такие же скулы и у меня. По носу англо-романского типа с небольшим отклонением, опять же как у меня, его можно отнести к выходцам из Сандберста на юге Англии, где кстати, находится лучшая в стране военная академия. Он мог быть с равным успехом венгром и шведом, такие лица и фигуры мне попадались даже среди светловолосых арабов. Наверное, он не чисто европейского происхождения: руки, ноги и кость у него слишком благородные.
План организовать охоту на трех четвертях площади моего местонахождения был задуман великолепно. Он мог смело и беспрепятственно бродить, где ему вздумается, стрелять во что попало. Если он убьет меня, шанс, что преступление будет когда-нибудь раскрыто, был бы один против тысячи. Через год или два Сол поймет, что меня нет в живых. Но где погиб? В любом месте между Польшей и Лайм Реджисом. И где искать мое тело? Может, на дне морском, а может, в яме с негашеной известью, если Куив-Смит и его безвестный друг на машине хорошо знают свое дело.
Я порадовался двум своим ничего не подозревающим защитникам: Асмодею, чье присутствие в лощине делает мое нахождение там маловероятным, и Пату, который не позволит никому из посторонних даже немного поохотиться на своей земле. Мне знаком этот желчный тип Джона Буля. Коль он запретит кому ступать на свою землю, то бросит самое спешно дело, чтобы охранять свой пограничный забор. Куив-Смиту никто не помешает обследовать живую ограду со стороны Пата, но сделать это он может только скрытно и скорее всего ночью.
Я вернулся в свою берлогу, в ней не стало просторнее против первых недель, зато прибавилось сырости. Я проклинал себя, что не сообразил сделать шире дымоход, когда расчищал свою лощину; тогда всю землю я выбросил бы наружу и дожди смыли бы ее. Внутренняя камера была непригодной для жилья, такой она и осталась.
Два отвратительных дня я не вылезал из спального мешка. Куив-Смит вызывал во мне зависть. Он проявлял незаурядную храбрость, в одиночку охотясь за беглецом, способным на отчаянный шаг. Дважды Асмодей стремительно влетал через вентиляционное отверстие и забивался в дальний угол логова, злой и взъерошенный, — верный признак чьего-то присутствия в расщелине. Я тихо лежу глубоко под землей. Меня охватило отчаяние и не покидает, но прибегать к насилию я не хочу.
На третий день неподвижное лежание и грязь стали просто непереносимы, и я решил выйти на разведку. Асмодей был вне дома, так что в непосредственной близости ни одной живой души не было. Куив-Смит, надеялся я, может вести поиск в другом месте или где-то на другой ферме, но тут же я сказал себе, что он чертовски терпелив. Я высунул свою запаршивевшую голову и плечи в середину куста ежевики и стал прислушиваться. Выход из-под куста был процессом сложным и длительным: для этого мне нужно пластом лечь на землю, раздвигать свисающие стебли руками в перчатках и толкать тело вперед, упираясь носками ботинок.
Уселся посреди своих зеленых укреплений, наслаждаясь чистым воздухом и наблюдая за пасущимися невдалеке овцами Пата. Особо интересного для наблюдения ничего не было. Сзади меня была моя лощина, в пятидесяти ярдах налево — поперечная ограда с глубокой тропой за ней, ведущей вверх на холм; в обеих могло находиться по взводу солдат, не видя меня, как я не видел бы их. Напротив протянулась еще одна ограда, отделявшая пастбище Пата от овец Паташона. Направо — верхний контур выгона и чистое небо.
Часов около пяти на выгоне появился Пат загонять коров домой, что раньше поручалось делать сыну, и некоторое время стоял с воинственным видом, оглядываясь вокруг и помахивая палкой. Когда солнце зашло, на кроличьем лугу, покрытом рыжей травой и камнями, вырисовалась фигура майора Куив-Смита, прятавшего свой полевой бинокль в футляр. У меня даже мысли не было, что он там сидит, но поскольку я исходил из того, что он есть повсюду, то он меня не видел. Самому видеть его я считал обязательным.
Он стал спускаться вниз на тропу, ведущую к ферме Паташона. Как только он оказался в мертвом пространстве, я выполз на угол, чтобы глянуть на него, когда он будет проходить подо мной. Купа можжевельника прикрывала меня со стороны выгона, когда я залег в углу изгороди.
Я ждал, а тот все не появлялся. Мне подумалось, что, должно быть, он так же не любит ходить по этим щелям-тропам, как и я сам: идущий там человек оказывается в полной зависимости от милости того, кто стоит сверху. Значит, он мог идти позади противоположной ограды, направляясь к ферме прямо через поле. Но это было нелогично, когда можно было без труда вернуться домой по долине, избегая всяких неожиданностей; и это мне показалось настолько странным, что меня озарила мысль: он просто перехитрил меня. Он проявил обдуманную предосторожность. Если бы я обитал в расщелине, которая казалась ему подозрительной, и хотел бы на него напасть, в чем он мог быть уверен, тогда я должен был караулить его именно в том углу, где я залег.
Я обернулся и посмотрел сквозь заросль можжевельника. Он тихо бежал вниз прямо на меня. Я оказался в ловушке в углу двух изгородей — отступать было некуда.
Меня он не видел. Он не знал, что я именно тут, мог только предполагать застать меня здесь. Я пошел на отчаянные блеф:
— Убирайся с моей земли! — закричал я — Вон отсель, говорю тебе, или подам на тя в суд!
Мой голос довольно удачно имитировал визгливые интонации Пата, но это было не совсем по-дорсетски. Однако я неплохо говорил на диалекте своего края, хорошо помня говор моей няни, а мы с ней жили неподалеку от Бристольского залива, где картавят, как на всем западе Англии. Куив-Смит же едва ли мог отличить наш диалект от других.
Майор сдержал свой бег. Вполне возможно, Пат стоял на тропе и смотрел на него сквозь изгородь, а майору излишняя ссора была ни к чему.
— Вертайся через ворота и пшел с моей земли! — продолжал я кричать.
— Виноват, прошу извинить меня! — сказал расстроенный Куив-Смит громко по-военному: оставался верен своей роли.
Он повернул назад и зашагал с видом обиженного достоинства. Я даже не стал ждать, когда он появится на гребне холма, потому что он вполне мог спуститься на тропу и продолжать наблюдение оттуда. Короткой перебежкой я проскочил двадцать ярдов прямого прясла ограды между можжевельником и моим участком ежевики, заполз под свой куст и спрыгнул в свою нору. Высунув голову, я простоял в ней до глубокой ночи, но больше его не слышал.
Я резонно мог полагать, что Куив-Смит обмана не откроет. Пат, конечно, будет груб в любом разговоре и станет отмалчиваться. Если майор, встретившись еще раз, принесет свои извинения, Пат их выслушает с ворчанием, а на прямой вопрос, требовал ли от майора в такой-то день и в такой-то час уйти со своей земли, позволит считать, что так все и было. Мое присутствие в расщелине осталось недоказанным. Подозрение же оставалось. По пути домой к ужину Куив-Смит наверняка клянет себя за то, что сразу не вышел к углу оград.
Итак, что ему было известно? Вероятно, он понял, что ранен я несерьезно; с речки ушел я своим ходом и скрыл следы, следов крови нигде не оставил. Куда я мог деться? Охотясь, он наверняка обшарил всю землю Паташона и двух-трех других фермеров. Нигде моих следов не было, кроме моей расщелины, и он знал, что там была моя штаб-квартира. Там ли я сейчас? Очевидно, нет, но могу туда вернуться; за расщелиной стоило продолжать следить, пока полиция или кто-то из людей не сообщит о моем появлении в другом месте.
Его дальнейшие шаги в общих чертах были предсказуемы. Если он начнет бродить вокруг пастбища Пата в дневное время, то рискует подвергнуться наскокам или даже судебному преследованию, а привлекать к себе внимание большим скандалом он ни за что не станет. Стало быть, днем он будет сидеть где-нибудь на горке или в самой лощине, или за изгородью Паташона. К ночи он станет действовать активнее или заляжет прямо на пастбище Пата.
Мне стало ясно, что такими методами вход в мое подземелье ему не найти, но при единственном условии: если я приведу его в порядок и не буду им пользоваться. Ни кустика, ни ветки не должно быть смещено со своего места, не сломано ни единой травинки, не должно упасть ни крошки земли с моей одежды.
Как ни тяжко, я примирился с необходимостью замереть в своем логове и терпеть. Под землей я оставался девять дней.
Я не позволял себе ни курить, ни готовить пищу; ее у меня было достаточно: много орехов и большая часть консервов, принесенных во время последнего выхода в Биминстер, оставались целы. Воды у меня было с избытком. Она собиралась в желобках песчаника, пробитых по стенам наподобие разделки обшивки, и стекала на пол. Чтобы она не подмыла дверцу, я проделал для нее два выхода в полдюйма диаметром, просверлив их надетым на палку консервным ножом. Днем я эти выходы затыкал, чтобы Куив-Смит не заметил странных ручейков.
В берлоге моей было очень тесно. Внутренняя камера заполнена месивом сырой земли, и я пользовался ею как уборной. Отрытое первым жилое пространство имело объем трех собачьих будок, и я там лежал на своем мешке или внутри мешка. Расширить логово я не мог. Шум работы был слышен в лощине.
Часть каждого дня я проводил стиснутый в расширенном дымоходе, высунув голову наружу. Это я скорее делал не ради свежего воздуха, а чтобы поменять позу. Прикрывавший меня круглый густой куст был настолько плотным и так затенен соседними кустами и живой изгородью, что свет дня я видел, только когда солнце было на востоке. В лишенной листвы середине куста была такая жидкая атмосфера, что она старалась дополнить себя падающей сверху пылью и всяким мусором, а также копотью моего очага, оседающей на нижней стороне листвы.
Как всегда, меня утешает Асмодей. Редко так бывает, чтобы животное столь долго получало и возвращало чуткое, тихое и неизменное внимание. Мы жили с ним в одном месте, наш образ жизни был одинаков, и мы ели одну пищу, исключая овсянку для него и полевых мышей — для меня. В те часы, когда он чистил свою шерстку, а я недвижно лежал в грязи, мне казалось, между нами происходил обмен мыслями. Я не мог «приказывать» ему, даже «пожелать», чтобы он осуществил некое действие, но от меня к нему и обратно передавались мысли об опасности и бессвязные думы о действиях. Эти думы я назвал бы сумасшествием, если бы не знал, что исходят они от него, а его думы, по нашим людским понятиям, безумны.
Наступает конец всякой предприимчивости. Всякой удаче приходит конец. Вся наша жизнь состоит из случаев, хороших и плохих. Я думаю о совместной жизни мужчин и женщин, что несколько напоминает мою жизнь с котом, делящих одну комнату, скромно ужинающих и ложащихся в постель, поскольку у них нет средств для иных интересных дел. Не будь у них надежды на лучшее и опасений худшего, их жизнь была бы нестерпимой. Вообще-то у них есть и того и другого понемногу, а иллюзии все это многократно увеличивают.
У меня же не было даже того, что могло бы породить иллюзию. Удача достигла состояния равновесия и замерла. Со мной приключилось одно невезение, когда заброшенный трейлер привлек внимание полиции, и выпала колоссальная удача, когда пуля Куив-Смита попала в металлическую фляжку. В большинстве остальных случаев определение хода событий я могу отнести на счет сознательного планирования, своих инстинктов и животной реакции под стрессом.
Теперь удача, выбор хода, мудрость и глупость — все кончились. Остановилось даже время, потому что у меня не было пространства. В этом, я думаю, заключена причина попытки найти убежище в исповеди. Этим я возвращаю ощущение времени, ощущение чередования фактов. Я напоминаю себе, что существовал во времени и, возможно, еще продолжу свое существование во времени внешнего мира. Пока я существую в своем собственном времени, как это бывает в кошмарном сне; с фанатичным терпением держу себя в нем насильно. Без Бога, без любви, без ненависти — и все же фанатик! Воплощение мифического представления иностранцев — английский джентльмен, благовоспитанный англичанин. Никого убивать я не буду; мне стыдно прятаться. Значит, терпение мое бесцельно.
Я пролежал в своей берлоге одиннадцать дней — целую неделю, которая и тянулась неделей, плюс еще два дня, чтобы доказать себе, что есть еще силы терпеть, и для большей надежности расчета. Одиннадцати дней, казалось, достаточно, чтобы убедить Куив-Смита, что я либо умер, прячась, либо ушел отсюда; мне нужно было удостовериться, что он ушел сам. На это указывало поведение Асмодея. Днем кот, полный достоинства, приходил и уходил, когда ему хотелось; его уши стояли, а шерсть на спине лежала гладко. Последние дня три я его вообще не видел. Деликатное поведение кота совершенно определенно говорило, что находиться в этой грязи он больше не желает. Выследить Куив-Смита днем, не влезая на дерево и не выходя на открытое место, чего я делать не мог, было невозможно; поэтому я решил поискать его с наступлением сумерек прямо на ферме. Потихоньку, помаленьку я вылез из-под куста ежевики и по-пластунски прокрался к верхней изгороди на выгоне Пата; сквозь изгородь и через луг за ней вышел примерно на то место, откуда сам майор вел наблюдение. Было темно и очень холодно, на землю ложился туман; медленно передвигаясь и не ступая на тропы, я чувствовал себя в безопасности. Идти по траве и дышать чистым воздухом было райским наслаждением. Большего удовольствия, чем эта холодная ноябрьская ночь, не доставил бы мне и яркий солнечный день.
Дул легкий ветер. Царила мертвая тишина, слышалось только падение капель с деревьев. Ферма Паташона была хорошо видна, от нее шел вкусный запах печного дыма. Я сошел в кювет дороги, ведущей к северным задворкам усадьбы через фруктовый сад, и двинулся к дому. Сюда выходила высокая стена одной из построек с покатой крышей. С конька крыши можно наблюдать весь двор и фасад дома.
Войти во двор я не посмел. Даже если собаки меня не увидели и не услышали, юго-западный ветер донес бы до них мой запах. Стена сложена из дикого камня, и забраться на нее было нетрудно. Препятствием стал просвет в два фута между стеной и краем покрытой шифером крыши. По краю крыши шел гнилой железный желоб, и без опоры на это ржавое железо взобраться на крышу было трудно. В конце концов мне удалось преодолеть препятствие, держась за прочную железную скобу крепления желоба.
Я лежу на шифере, моя голова поверх его гребня. Передо мной как на ладони столовая — мирный и наводящий тоску вид. Куив-Смит играет в шахматы с маленькой дочерью Паташона. Меня удивило, что он так беззаботно сидит у освещенного окна с поднятыми шторами, когда на дворе темная дорсетская ночь; но тут же я понял, что, как всегда, недооценил его. Этот хитрый дьявол знал, что он в безопасности, когда его голова почти касается головы ребенка над шахматной доской. Он учил ее правилам игры. При этом смеялся, качал головой и показывал, как двигать фигуры.
Увидеть его на прежнем месте было для меня горьким разочарованием.
Одиннадцать дней мне показались бесконечностью. Для него же это были всего одиннадцать дней; наверное, он проводил их даже в свое удовольствие. Я не просто расстроился, а пришел в ярость. Впервые за все время этой затянувшейся истории я вышел из себя. Я лежал на той крыше, держась за скользкий от мха конек, и с клокотавшей внутри бешеной яростью проклинал Куив-Смита, его страну, его партию и босса. Я костерил его, его друзей, Паташона, их слуг и служанок. Если бы мои мысли пронзили стены этого дома, то свершилось бы побоище, делающее честь самому Иегове, низвергнувшемуся из вечности и призванному анафемой тысячи разъяренных священников.
Тихая ослепляющая вспышка ярости, стряхнула с меня уныние. Я не переставал думать, что это сам навлек на себя, но что попади я в эту комнату, уж там я не церемонился бы со всеми. Я не припомню такого переживания с того момента, когда я наслаждался, именно наслаждался, тихим бешенством в семь лет.
К действительности меня вернул приступ озноба. От злости я вспотел, а пот остудил меня в ночном воздухе. Даже странно, что я заметил все это, потому что моя одежда была постоянно влажной, как у матроса во время плаванья. Потение, должно быть, имеет свое достоинство, оно успокаивает морально и физически.
Куив-Смит мог здесь находится неделями. А мне было невыносимо возвращаться в свое логово. Пришло решение снова уйти на открытое место. Я не обдумывал это решение. Просто хотел бежать, несмотря на отчаянность этого шага. При моем нынешнем виде оказаться среди людей и куда-то передвигаться было бы в тысячу раз труднее, чем в начале моего бегства.
Тогда меня считали мертвым, и никто меня не разыскивал; теперь же полиция погонится за мной, как только пройдет слух о моем появлении. Но в берлогу я не вернусь. Буду скитаться по меловым холмам, прятаться в сараях и можжевельнике, кормиться, если не будет ничего другого, сырым мясом овец. Стану держать Куив-Смита под наблюдением, пока он не уберется в Лондон или куда еще, куда только могут позвать его несомненные способности делать этот гнусный мир еще более паршивым.
Я следил за происходящим в комнате, пока девочка не отправилась спать. Тогда майор присоединился к Паташону перед камином, а жена Паташона вошла с двумя огромными чайными кружками сидра, и все трое взялись за газеты. Ничего нового произойти уже не могло.
Я стал осторожно спускаться по крыше, распределив свой вес на спину и ягодицы, левой рукой держась за конек крыши, а правой проверяя прочность шифера. Все внимание, помоги мне боже, было сосредоточено на том, чтобы не стукнула о желоб сорвавшаяся плитка шифера! За несколько футов до края крыши кровля подо мной прогнулась. Шифер осел. Было впечатление, что я плыву в тяжелой массе, принимающей форму моего тела; внезапно шифер хрустнул и грохнулся на пол сарая. Мгновения я еще держался за верх кровли, но она тоже не удержалась, и большой участок шиферной крыши со мной вместе рухнул на груду металлических корыт для корма скотины. Гром был как от упавшей домны.
После выяснилось, что у меня открылась рана в плече, еще добавилось много ссадин и синяков, но в тот момент я был просто в шоке. Я поднялся с кучи железа и бросился к открытой двери сарая. Куив-Смит уже распахнул окно столовой, и его длинные ноги стояли на внешней стороне подоконника. Моей единственной мыслью было, что он не должен знать, что я еще нахожусь в этих местах. Собаки подняли лай и рвались с цепей. Паташон с фонарем в руках застыл в распахнутых дверях дома.
Я отступил в глубь сарая и юркнул в груду корыт. Они стояли рядами, между ними было место просунуть тело, а сверху все было засыпано осколками шифера и камней с крыши. Тут же в сарай вошли Куив-Смит и фермер.
— Вот дьявол! — орал Паташон, осматривая разрушение, — это тот оборванец-убийца лазит за моим сыром. Через сарай и прямо в сыроварню! Я знаю, это он ворует. Через сарай — в сыроварню!
Не думаю, что у него украли хотя бы кусок сыра, но фермеры всегда кого-то подозревают в краже — у них столько всего, на что можно позариться. Куив-Смит услужливо высказался в мою пользу.
— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!
Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.
— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.
— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.
— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.
— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.
— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.
Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.
Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.
Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот человеком, что восстал и уже было отринул прочь все лицемерие и конформизм власти высшего общества. Скотское существование превратило меня в зверя, не умеющего понять причину стресса, неспособного отделить опасность от ее истинного источника. Я могу спугнуть лисицу, бесшумно передвигаться и чутко спать, но цена за все это — утрата свойственной человеку разумной ловкости.
Испуг мой был велик. Я был поранен и потрясен. Без раздумий я поспешил в Покойное место, не туда, где было бы всего безопаснее в сложившейся ситуации, а именно в Покойное место вообще. А это были моя берлога, темень, уход от преследования. Мне и в голову не пришло, как нет такой мысли, скажем, у лисы, что земля может означать смерть. В паническом страхе, когда в меня стрелял Куив-Смит, я вел себя так же, но тогда это было объяснимо. Я не знал, что за дьявол стал против меня, и стремление к покою вообще было естественным, как всякое другое. Стремление к покойному убежищу сейчас было чисто рефлекторным.
Я избрал, конечно, самый чудной и хитроумный путь; только от животного можно было ожидать столь бессмысленного поведения. Я уходил по воде, потом — по истоптанному овцами лугу. Притаившись, долго прислушивался, нет ли за мной погони. Погони не было — это я знал точно и окончательно; на холме над своей расщелиной я был один. Лишь тогда последний отрезок пути я проделал с особой осторожностью и влез в свое логово с чутким вниманием к каждому сухому листику и каждой травинке.
Весь следующий день я оставался в норе, поздравляя себя с благополучным исходом. Вонь и грязь были наиотвратительнейшими, но я сносил их с мазохизмом святого мученика. Я убеждал себя, что дня через три-четыре я отворю свою дверцу, почищу и проветрю берлогу, вернется Асмодей, и мы спокойно дождемся дня, когда мне станет безопасно толкаться в портовых городах, и я смогу уехать из этой страны навсегда. Мои руки пришли в порядок, несколько утратив прежнюю форму пальцев. Левый глаз оставался необычного вида, но и правый выглядел таким нездоровым, мутным и заплывшим, что разница между ними была незаметна. Мне всего и требуется — это побриться и постричься, после чего отправлюсь куда глаза глядят, как преступник, отмечающий двухдневным разгулом свое освобождение из тюрьмы.
— Тута их прорва была, — огорченно сказал Паташон, — видать, слетели.
— Наверное, так, — согласился майор Куив-Смит. — Побей меня гром! Что за человек тот парень, что не позволил немного пострелять!
Это объясняло, зачем они ездили к Пату. И Пат, можно не сомневаться, отказал ему в просьбе грубо и наотрез.
— Э-э, дрянной он, — сказал фермер. — Дрянь человек!
— А сам он не охотится?
— Не-е. Он из тех, кому все не так. Вы, майор, к нему и не ходите лучше, все равно в его кустах ничего нынче нет.
— Почему же?
Я увидел быстрый и подозрительный поворот головы, а вопрос прозвучал вызывающе.
— Дикий кот тут ходит. Его ни поймать, ни подстрелить!
— Видно, боится людей?
— Хорошо знает, не хуже нас с вами, что будет, если попадется, — согласился Паташон.
Они направились на ферму ужинать. Я заметил, что у майора тяжелое немецкое ружье с третьим нарезным стволом под обычными гладкими. Как винтовка оно не годится для стрельбы за 200 ярдов, для охотничьего ружья — слишком тяжелое. Но три ствола как нельзя лучше подходят для мнимого отстрела кроликов, когда охота идет на зверя покрупнее. Я так и не знаю ни настоящего имени Куив-Смита, ни его национальности. Солу он показался бывшим военным, но уверенности в этом у него тоже не было. Сейчас он — просто джентльмен ниоткуда, устроил себе небольшой отдых на глухой ферме с дешевой охотой на что попало, и ничего плохого в том не было. Высокий, светлый, сухощавый и хороший артист, он мог сойти за представителя любого из нескольких народов, если судить по его стрижке и усам. Для англичанина у него слишком высокие скулы, но такие же скулы и у меня. По носу англо-романского типа с небольшим отклонением, опять же как у меня, его можно отнести к выходцам из Сандберста на юге Англии, где кстати, находится лучшая в стране военная академия. Он мог быть с равным успехом венгром и шведом, такие лица и фигуры мне попадались даже среди светловолосых арабов. Наверное, он не чисто европейского происхождения: руки, ноги и кость у него слишком благородные.
План организовать охоту на трех четвертях площади моего местонахождения был задуман великолепно. Он мог смело и беспрепятственно бродить, где ему вздумается, стрелять во что попало. Если он убьет меня, шанс, что преступление будет когда-нибудь раскрыто, был бы один против тысячи. Через год или два Сол поймет, что меня нет в живых. Но где погиб? В любом месте между Польшей и Лайм Реджисом. И где искать мое тело? Может, на дне морском, а может, в яме с негашеной известью, если Куив-Смит и его безвестный друг на машине хорошо знают свое дело.
Я порадовался двум своим ничего не подозревающим защитникам: Асмодею, чье присутствие в лощине делает мое нахождение там маловероятным, и Пату, который не позволит никому из посторонних даже немного поохотиться на своей земле. Мне знаком этот желчный тип Джона Буля. Коль он запретит кому ступать на свою землю, то бросит самое спешно дело, чтобы охранять свой пограничный забор. Куив-Смиту никто не помешает обследовать живую ограду со стороны Пата, но сделать это он может только скрытно и скорее всего ночью.
Я вернулся в свою берлогу, в ней не стало просторнее против первых недель, зато прибавилось сырости. Я проклинал себя, что не сообразил сделать шире дымоход, когда расчищал свою лощину; тогда всю землю я выбросил бы наружу и дожди смыли бы ее. Внутренняя камера была непригодной для жилья, такой она и осталась.
Два отвратительных дня я не вылезал из спального мешка. Куив-Смит вызывал во мне зависть. Он проявлял незаурядную храбрость, в одиночку охотясь за беглецом, способным на отчаянный шаг. Дважды Асмодей стремительно влетал через вентиляционное отверстие и забивался в дальний угол логова, злой и взъерошенный, — верный признак чьего-то присутствия в расщелине. Я тихо лежу глубоко под землей. Меня охватило отчаяние и не покидает, но прибегать к насилию я не хочу.
На третий день неподвижное лежание и грязь стали просто непереносимы, и я решил выйти на разведку. Асмодей был вне дома, так что в непосредственной близости ни одной живой души не было. Куив-Смит, надеялся я, может вести поиск в другом месте или где-то на другой ферме, но тут же я сказал себе, что он чертовски терпелив. Я высунул свою запаршивевшую голову и плечи в середину куста ежевики и стал прислушиваться. Выход из-под куста был процессом сложным и длительным: для этого мне нужно пластом лечь на землю, раздвигать свисающие стебли руками в перчатках и толкать тело вперед, упираясь носками ботинок.
Уселся посреди своих зеленых укреплений, наслаждаясь чистым воздухом и наблюдая за пасущимися невдалеке овцами Пата. Особо интересного для наблюдения ничего не было. Сзади меня была моя лощина, в пятидесяти ярдах налево — поперечная ограда с глубокой тропой за ней, ведущей вверх на холм; в обеих могло находиться по взводу солдат, не видя меня, как я не видел бы их. Напротив протянулась еще одна ограда, отделявшая пастбище Пата от овец Паташона. Направо — верхний контур выгона и чистое небо.
Часов около пяти на выгоне появился Пат загонять коров домой, что раньше поручалось делать сыну, и некоторое время стоял с воинственным видом, оглядываясь вокруг и помахивая палкой. Когда солнце зашло, на кроличьем лугу, покрытом рыжей травой и камнями, вырисовалась фигура майора Куив-Смита, прятавшего свой полевой бинокль в футляр. У меня даже мысли не было, что он там сидит, но поскольку я исходил из того, что он есть повсюду, то он меня не видел. Самому видеть его я считал обязательным.
Он стал спускаться вниз на тропу, ведущую к ферме Паташона. Как только он оказался в мертвом пространстве, я выполз на угол, чтобы глянуть на него, когда он будет проходить подо мной. Купа можжевельника прикрывала меня со стороны выгона, когда я залег в углу изгороди.
Я ждал, а тот все не появлялся. Мне подумалось, что, должно быть, он так же не любит ходить по этим щелям-тропам, как и я сам: идущий там человек оказывается в полной зависимости от милости того, кто стоит сверху. Значит, он мог идти позади противоположной ограды, направляясь к ферме прямо через поле. Но это было нелогично, когда можно было без труда вернуться домой по долине, избегая всяких неожиданностей; и это мне показалось настолько странным, что меня озарила мысль: он просто перехитрил меня. Он проявил обдуманную предосторожность. Если бы я обитал в расщелине, которая казалась ему подозрительной, и хотел бы на него напасть, в чем он мог быть уверен, тогда я должен был караулить его именно в том углу, где я залег.
Я обернулся и посмотрел сквозь заросль можжевельника. Он тихо бежал вниз прямо на меня. Я оказался в ловушке в углу двух изгородей — отступать было некуда.
Меня он не видел. Он не знал, что я именно тут, мог только предполагать застать меня здесь. Я пошел на отчаянные блеф:
— Убирайся с моей земли! — закричал я — Вон отсель, говорю тебе, или подам на тя в суд!
Мой голос довольно удачно имитировал визгливые интонации Пата, но это было не совсем по-дорсетски. Однако я неплохо говорил на диалекте своего края, хорошо помня говор моей няни, а мы с ней жили неподалеку от Бристольского залива, где картавят, как на всем западе Англии. Куив-Смит же едва ли мог отличить наш диалект от других.
Майор сдержал свой бег. Вполне возможно, Пат стоял на тропе и смотрел на него сквозь изгородь, а майору излишняя ссора была ни к чему.
— Вертайся через ворота и пшел с моей земли! — продолжал я кричать.
— Виноват, прошу извинить меня! — сказал расстроенный Куив-Смит громко по-военному: оставался верен своей роли.
Он повернул назад и зашагал с видом обиженного достоинства. Я даже не стал ждать, когда он появится на гребне холма, потому что он вполне мог спуститься на тропу и продолжать наблюдение оттуда. Короткой перебежкой я проскочил двадцать ярдов прямого прясла ограды между можжевельником и моим участком ежевики, заполз под свой куст и спрыгнул в свою нору. Высунув голову, я простоял в ней до глубокой ночи, но больше его не слышал.
Я резонно мог полагать, что Куив-Смит обмана не откроет. Пат, конечно, будет груб в любом разговоре и станет отмалчиваться. Если майор, встретившись еще раз, принесет свои извинения, Пат их выслушает с ворчанием, а на прямой вопрос, требовал ли от майора в такой-то день и в такой-то час уйти со своей земли, позволит считать, что так все и было. Мое присутствие в расщелине осталось недоказанным. Подозрение же оставалось. По пути домой к ужину Куив-Смит наверняка клянет себя за то, что сразу не вышел к углу оград.
Итак, что ему было известно? Вероятно, он понял, что ранен я несерьезно; с речки ушел я своим ходом и скрыл следы, следов крови нигде не оставил. Куда я мог деться? Охотясь, он наверняка обшарил всю землю Паташона и двух-трех других фермеров. Нигде моих следов не было, кроме моей расщелины, и он знал, что там была моя штаб-квартира. Там ли я сейчас? Очевидно, нет, но могу туда вернуться; за расщелиной стоило продолжать следить, пока полиция или кто-то из людей не сообщит о моем появлении в другом месте.
Его дальнейшие шаги в общих чертах были предсказуемы. Если он начнет бродить вокруг пастбища Пата в дневное время, то рискует подвергнуться наскокам или даже судебному преследованию, а привлекать к себе внимание большим скандалом он ни за что не станет. Стало быть, днем он будет сидеть где-нибудь на горке или в самой лощине, или за изгородью Паташона. К ночи он станет действовать активнее или заляжет прямо на пастбище Пата.
Мне стало ясно, что такими методами вход в мое подземелье ему не найти, но при единственном условии: если я приведу его в порядок и не буду им пользоваться. Ни кустика, ни ветки не должно быть смещено со своего места, не сломано ни единой травинки, не должно упасть ни крошки земли с моей одежды.
Как ни тяжко, я примирился с необходимостью замереть в своем логове и терпеть. Под землей я оставался девять дней.
Я не позволял себе ни курить, ни готовить пищу; ее у меня было достаточно: много орехов и большая часть консервов, принесенных во время последнего выхода в Биминстер, оставались целы. Воды у меня было с избытком. Она собиралась в желобках песчаника, пробитых по стенам наподобие разделки обшивки, и стекала на пол. Чтобы она не подмыла дверцу, я проделал для нее два выхода в полдюйма диаметром, просверлив их надетым на палку консервным ножом. Днем я эти выходы затыкал, чтобы Куив-Смит не заметил странных ручейков.
В берлоге моей было очень тесно. Внутренняя камера заполнена месивом сырой земли, и я пользовался ею как уборной. Отрытое первым жилое пространство имело объем трех собачьих будок, и я там лежал на своем мешке или внутри мешка. Расширить логово я не мог. Шум работы был слышен в лощине.
Часть каждого дня я проводил стиснутый в расширенном дымоходе, высунув голову наружу. Это я скорее делал не ради свежего воздуха, а чтобы поменять позу. Прикрывавший меня круглый густой куст был настолько плотным и так затенен соседними кустами и живой изгородью, что свет дня я видел, только когда солнце было на востоке. В лишенной листвы середине куста была такая жидкая атмосфера, что она старалась дополнить себя падающей сверху пылью и всяким мусором, а также копотью моего очага, оседающей на нижней стороне листвы.
Как всегда, меня утешает Асмодей. Редко так бывает, чтобы животное столь долго получало и возвращало чуткое, тихое и неизменное внимание. Мы жили с ним в одном месте, наш образ жизни был одинаков, и мы ели одну пищу, исключая овсянку для него и полевых мышей — для меня. В те часы, когда он чистил свою шерстку, а я недвижно лежал в грязи, мне казалось, между нами происходил обмен мыслями. Я не мог «приказывать» ему, даже «пожелать», чтобы он осуществил некое действие, но от меня к нему и обратно передавались мысли об опасности и бессвязные думы о действиях. Эти думы я назвал бы сумасшествием, если бы не знал, что исходят они от него, а его думы, по нашим людским понятиям, безумны.
Наступает конец всякой предприимчивости. Всякой удаче приходит конец. Вся наша жизнь состоит из случаев, хороших и плохих. Я думаю о совместной жизни мужчин и женщин, что несколько напоминает мою жизнь с котом, делящих одну комнату, скромно ужинающих и ложащихся в постель, поскольку у них нет средств для иных интересных дел. Не будь у них надежды на лучшее и опасений худшего, их жизнь была бы нестерпимой. Вообще-то у них есть и того и другого понемногу, а иллюзии все это многократно увеличивают.
У меня же не было даже того, что могло бы породить иллюзию. Удача достигла состояния равновесия и замерла. Со мной приключилось одно невезение, когда заброшенный трейлер привлек внимание полиции, и выпала колоссальная удача, когда пуля Куив-Смита попала в металлическую фляжку. В большинстве остальных случаев определение хода событий я могу отнести на счет сознательного планирования, своих инстинктов и животной реакции под стрессом.
Теперь удача, выбор хода, мудрость и глупость — все кончились. Остановилось даже время, потому что у меня не было пространства. В этом, я думаю, заключена причина попытки найти убежище в исповеди. Этим я возвращаю ощущение времени, ощущение чередования фактов. Я напоминаю себе, что существовал во времени и, возможно, еще продолжу свое существование во времени внешнего мира. Пока я существую в своем собственном времени, как это бывает в кошмарном сне; с фанатичным терпением держу себя в нем насильно. Без Бога, без любви, без ненависти — и все же фанатик! Воплощение мифического представления иностранцев — английский джентльмен, благовоспитанный англичанин. Никого убивать я не буду; мне стыдно прятаться. Значит, терпение мое бесцельно.
* * *
Моему дневнику нашлось применение, и потому я довожу его до конца. Боже милостивый! Хорошо, когда пишешь с целью приятно и поворчать, что приходится тратить на него время, вместо того, чтобы плакаться себе в жилетку! Конечно, задача не из легких, и бесстрастным здесь не останешься. Но закончить его я хочу и обязан, оставаясь честным.Я пролежал в своей берлоге одиннадцать дней — целую неделю, которая и тянулась неделей, плюс еще два дня, чтобы доказать себе, что есть еще силы терпеть, и для большей надежности расчета. Одиннадцати дней, казалось, достаточно, чтобы убедить Куив-Смита, что я либо умер, прячась, либо ушел отсюда; мне нужно было удостовериться, что он ушел сам. На это указывало поведение Асмодея. Днем кот, полный достоинства, приходил и уходил, когда ему хотелось; его уши стояли, а шерсть на спине лежала гладко. Последние дня три я его вообще не видел. Деликатное поведение кота совершенно определенно говорило, что находиться в этой грязи он больше не желает. Выследить Куив-Смита днем, не влезая на дерево и не выходя на открытое место, чего я делать не мог, было невозможно; поэтому я решил поискать его с наступлением сумерек прямо на ферме. Потихоньку, помаленьку я вылез из-под куста ежевики и по-пластунски прокрался к верхней изгороди на выгоне Пата; сквозь изгородь и через луг за ней вышел примерно на то место, откуда сам майор вел наблюдение. Было темно и очень холодно, на землю ложился туман; медленно передвигаясь и не ступая на тропы, я чувствовал себя в безопасности. Идти по траве и дышать чистым воздухом было райским наслаждением. Большего удовольствия, чем эта холодная ноябрьская ночь, не доставил бы мне и яркий солнечный день.
Дул легкий ветер. Царила мертвая тишина, слышалось только падение капель с деревьев. Ферма Паташона была хорошо видна, от нее шел вкусный запах печного дыма. Я сошел в кювет дороги, ведущей к северным задворкам усадьбы через фруктовый сад, и двинулся к дому. Сюда выходила высокая стена одной из построек с покатой крышей. С конька крыши можно наблюдать весь двор и фасад дома.
Войти во двор я не посмел. Даже если собаки меня не увидели и не услышали, юго-западный ветер донес бы до них мой запах. Стена сложена из дикого камня, и забраться на нее было нетрудно. Препятствием стал просвет в два фута между стеной и краем покрытой шифером крыши. По краю крыши шел гнилой железный желоб, и без опоры на это ржавое железо взобраться на крышу было трудно. В конце концов мне удалось преодолеть препятствие, держась за прочную железную скобу крепления желоба.
Я лежу на шифере, моя голова поверх его гребня. Передо мной как на ладони столовая — мирный и наводящий тоску вид. Куив-Смит играет в шахматы с маленькой дочерью Паташона. Меня удивило, что он так беззаботно сидит у освещенного окна с поднятыми шторами, когда на дворе темная дорсетская ночь; но тут же я понял, что, как всегда, недооценил его. Этот хитрый дьявол знал, что он в безопасности, когда его голова почти касается головы ребенка над шахматной доской. Он учил ее правилам игры. При этом смеялся, качал головой и показывал, как двигать фигуры.
Увидеть его на прежнем месте было для меня горьким разочарованием.
Одиннадцать дней мне показались бесконечностью. Для него же это были всего одиннадцать дней; наверное, он проводил их даже в свое удовольствие. Я не просто расстроился, а пришел в ярость. Впервые за все время этой затянувшейся истории я вышел из себя. Я лежал на той крыше, держась за скользкий от мха конек, и с клокотавшей внутри бешеной яростью проклинал Куив-Смита, его страну, его партию и босса. Я костерил его, его друзей, Паташона, их слуг и служанок. Если бы мои мысли пронзили стены этого дома, то свершилось бы побоище, делающее честь самому Иегове, низвергнувшемуся из вечности и призванному анафемой тысячи разъяренных священников.
Тихая ослепляющая вспышка ярости, стряхнула с меня уныние. Я не переставал думать, что это сам навлек на себя, но что попади я в эту комнату, уж там я не церемонился бы со всеми. Я не припомню такого переживания с того момента, когда я наслаждался, именно наслаждался, тихим бешенством в семь лет.
К действительности меня вернул приступ озноба. От злости я вспотел, а пот остудил меня в ночном воздухе. Даже странно, что я заметил все это, потому что моя одежда была постоянно влажной, как у матроса во время плаванья. Потение, должно быть, имеет свое достоинство, оно успокаивает морально и физически.
Куив-Смит мог здесь находится неделями. А мне было невыносимо возвращаться в свое логово. Пришло решение снова уйти на открытое место. Я не обдумывал это решение. Просто хотел бежать, несмотря на отчаянность этого шага. При моем нынешнем виде оказаться среди людей и куда-то передвигаться было бы в тысячу раз труднее, чем в начале моего бегства.
Тогда меня считали мертвым, и никто меня не разыскивал; теперь же полиция погонится за мной, как только пройдет слух о моем появлении. Но в берлогу я не вернусь. Буду скитаться по меловым холмам, прятаться в сараях и можжевельнике, кормиться, если не будет ничего другого, сырым мясом овец. Стану держать Куив-Смита под наблюдением, пока он не уберется в Лондон или куда еще, куда только могут позвать его несомненные способности делать этот гнусный мир еще более паршивым.
Я следил за происходящим в комнате, пока девочка не отправилась спать. Тогда майор присоединился к Паташону перед камином, а жена Паташона вошла с двумя огромными чайными кружками сидра, и все трое взялись за газеты. Ничего нового произойти уже не могло.
Я стал осторожно спускаться по крыше, распределив свой вес на спину и ягодицы, левой рукой держась за конек крыши, а правой проверяя прочность шифера. Все внимание, помоги мне боже, было сосредоточено на том, чтобы не стукнула о желоб сорвавшаяся плитка шифера! За несколько футов до края крыши кровля подо мной прогнулась. Шифер осел. Было впечатление, что я плыву в тяжелой массе, принимающей форму моего тела; внезапно шифер хрустнул и грохнулся на пол сарая. Мгновения я еще держался за верх кровли, но она тоже не удержалась, и большой участок шиферной крыши со мной вместе рухнул на груду металлических корыт для корма скотины. Гром был как от упавшей домны.
После выяснилось, что у меня открылась рана в плече, еще добавилось много ссадин и синяков, но в тот момент я был просто в шоке. Я поднялся с кучи железа и бросился к открытой двери сарая. Куив-Смит уже распахнул окно столовой, и его длинные ноги стояли на внешней стороне подоконника. Моей единственной мыслью было, что он не должен знать, что я еще нахожусь в этих местах. Собаки подняли лай и рвались с цепей. Паташон с фонарем в руках застыл в распахнутых дверях дома.
Я отступил в глубь сарая и юркнул в груду корыт. Они стояли рядами, между ними было место просунуть тело, а сверху все было засыпано осколками шифера и камней с крыши. Тут же в сарай вошли Куив-Смит и фермер.
— Вот дьявол! — орал Паташон, осматривая разрушение, — это тот оборванец-убийца лазит за моим сыром. Через сарай и прямо в сыроварню! Я знаю, это он ворует. Через сарай — в сыроварню!
Не думаю, что у него украли хотя бы кусок сыра, но фермеры всегда кого-то подозревают в краже — у них столько всего, на что можно позариться. Куив-Смит услужливо высказался в мою пользу.
— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!
Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.
— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.
— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.
— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.
— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.
— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.
Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.
Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.
Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот человеком, что восстал и уже было отринул прочь все лицемерие и конформизм власти высшего общества. Скотское существование превратило меня в зверя, не умеющего понять причину стресса, неспособного отделить опасность от ее истинного источника. Я могу спугнуть лисицу, бесшумно передвигаться и чутко спать, но цена за все это — утрата свойственной человеку разумной ловкости.
Испуг мой был велик. Я был поранен и потрясен. Без раздумий я поспешил в Покойное место, не туда, где было бы всего безопаснее в сложившейся ситуации, а именно в Покойное место вообще. А это были моя берлога, темень, уход от преследования. Мне и в голову не пришло, как нет такой мысли, скажем, у лисы, что земля может означать смерть. В паническом страхе, когда в меня стрелял Куив-Смит, я вел себя так же, но тогда это было объяснимо. Я не знал, что за дьявол стал против меня, и стремление к покою вообще было естественным, как всякое другое. Стремление к покойному убежищу сейчас было чисто рефлекторным.
Я избрал, конечно, самый чудной и хитроумный путь; только от животного можно было ожидать столь бессмысленного поведения. Я уходил по воде, потом — по истоптанному овцами лугу. Притаившись, долго прислушивался, нет ли за мной погони. Погони не было — это я знал точно и окончательно; на холме над своей расщелиной я был один. Лишь тогда последний отрезок пути я проделал с особой осторожностью и влез в свое логово с чутким вниманием к каждому сухому листику и каждой травинке.
Весь следующий день я оставался в норе, поздравляя себя с благополучным исходом. Вонь и грязь были наиотвратительнейшими, но я сносил их с мазохизмом святого мученика. Я убеждал себя, что дня через три-четыре я отворю свою дверцу, почищу и проветрю берлогу, вернется Асмодей, и мы спокойно дождемся дня, когда мне станет безопасно толкаться в портовых городах, и я смогу уехать из этой страны навсегда. Мои руки пришли в порядок, несколько утратив прежнюю форму пальцев. Левый глаз оставался необычного вида, но и правый выглядел таким нездоровым, мутным и заплывшим, что разница между ними была незаметна. Мне всего и требуется — это побриться и постричься, после чего отправлюсь куда глаза глядят, как преступник, отмечающий двухдневным разгулом свое освобождение из тюрьмы.