Наконец капустный владелец отправился домой пить свой жиденький чай, на землю опустились сумерки, и я поднялся. Выпил четверть фляжки виски и направился через дорогу на восток. Идти в потемках без дороги — мука из мук. Я ощупью пробирался вдоль канав и изгородей, приходилось обходить три стороны поля, прежде чем удавалось отыскать выход из него, а когда его находил, то он выводил меня в деревню или обратно на то же капустное поле.
   После часа или двух блуждания по этому лабиринту я пошел напрямик, перелезая через ограждения и вброд переходя канавы. Упрямо шел и шел, не разбирая дороги. Промок насквозь выше пояса, за мной тянулся след, как от бегемота; куда меня вел путь, я не знал, мне было все равно. Наконец я выбрался на тропу, или лучше назвать ее дорожкой (она имела какое-то покрытие и низкую изгородь). Большую часть времени я провел на ней, изображая кучу навоза, поскольку по дорожке время от времени кто-то проходил. В среднем встречался один прохожий на двести ярдов. Вечерний досуг в этой глухомани проводился в переходах из одного паба в другой и обратно. Если у кого не было денег на пиво, он ложился с девкой под плащ. Обычно я с пониманием относился к столь безыскусному претворению продления рода человеческого, но лежащие по обочинам пары подавали человеческий голос, когда я едва не наступал на них. В моих родных краях это совершалось интереснее и более по-язычески. Если шел дождь, то любовью мы занимались в церковном амбаре, где хранилась десятина, или на паперти, или под лестницей заднего хода деревенского женского собрания, и нам было безразлично, если кто-то видел нас при этом.
   Мне пришлось бы провести еще один день на капустных полях, если бы не удалось перебраться чрез железную дорогу, по которой я двигался в сторону Айеовил, тихо ступая по шпалам. По дороге домой прошли два железнодорожника, но стук их ботинок по гравию меня заблаговременно предупредил об их приближении. Я спрятался от них, а потом пропустил поезд, лежа внизу насыпи.
   На горизонте тьма стала гуще, и я понял, что подхожу городку маленьких домиков Айеовил. Было уже два часа ночи, и все проселки опустели. Я свернул на юг в сторону холмов. Когда поздний осенний рассвет превратил ночь в туманную мглу, я почувствовал под ногами траву и увидел отблеск мела или песчаника, где человек или животное скользили по склону.
   Я напился из оправленного в трубу родника, где поят скотину, и укрылся на небольшой вересковой пустоши с кустами можжевельника. Тут я спугнул старого самца-лисицу и напугался сам, когда немного погодя задумался над этим инцидентом. Льщу себе, что могу приблизиться к своей добыче, как цивилизованный охотник или — они это еще лучше делают — дикари; сказать по правде, я старался научиться этому, как только в шесть лет мне подарили первое духовое ружье с наказом, которому я всегда следовал и нарушил только единожды: никогда не направлять ружье на человека. И все же мне не стоило упрекать себя задним числом, что я на три ярда приблизился к лису, даже если бы я знал о его присутствии и намеренно стал бы его преследовать. Как это ни странно, меня несколько удручало, что я стал двигаться с инстинктивной осторожностью. Я уже стал выискивать в себе признаки деградации — мне болезненно хотелось уверенности, что я не утрачиваю человеческих свойств.
   Для ночевки я выбрал южный склон, где низкорослый вереск постепенно вытеснял траву, протягивая черные ростки под зеленым покровом. Солнце обещало мягкое тепло, и я разложил свое пальто и кожаную куртку сушиться. Быстро задремал, просыпаясь, когда птица садилась на можжевельник или кролик прыгал через дорожку, но тут же с легкостью снова погружался в дрему.
   Вскоре после полудня я проснулся окончательно. Перед глазами ничего не было такого, что бы подтверждало полную ясность сознания, и я заглянул за можжевельник. С подветренной стороны по гривке холма шли двое. Один был сержант из дорсетских констеблей, другой, судя по тому, что нес старомодное курковое ружье, — мелкий фермер. Они прошли мимо меня в десяти футах; полицейский так тяжело ступал, будто пытался нащупать под мягкой травой этого податливого и упругого грунта твердую мостовую, а фермер едва тащился на полусогнутых ногах, как ходят люди, не привыкши к ходьбе по ровной местности.
   Решил последовать за этой торжественно шествующей парой и послушать, о чем они толкуют. Говорили обо мне, поскольку фермер произнес слова, апропо ровно ничего не значащие: «Он все время был в Замерсете, так я думаю», — последнее и решающее заключение, имевшее смысл примерно такой: считаю, что он уехал в Южную Америку и там помер.
   До чего же хороши эти меловые холмы, чтобы в них прятаться. Несколько человек тут не могут пройти незамеченными, а один — вполне может. В долинах Южной Англии, которые с вершин холмов выглядят лесистой местностью, заборы и живые изгороди заставляют беглеца идти там, где ходят все, и рано или поздно он бывает вынужден, как это случилось со мной, ложиться пластом и молить землю спрятать его. А на голых, так они выглядят — голыми — меловых холмах полно доисторических штолен и траншей, заросших деревьями бугорков, зарослей можжевельника, а также выходов звериных нор, одиноких амбаров и чащ терна. А живые изгороди, где они есть, — это или миниатюрные лесочки, или в них множество проломов.
   Скрытно идти за собеседниками было нетрудно. Шли они не спеша, поминутно останавливались, чтобы перекинуться парой слов. Движение не прерывало весомую значимость их разговора. Наконец они остановились у ворот, облокотились на ограду и стали обозревать двенадцать акров, отливающих сталью кормовой свеклы, спускающихся к золотистым краям долины. Я подполз к ним по канаве, так что их разговор стал мне слышен.
   Сержант закончил длительное бормотание, в котором громко и враждебно звучало одно слово — «иностранцы».
   — Ух, эти негодяи! — сказал фермер.
   Сержант рассматривал вопрос с точки зрения закона, обращая свои размышления к фермеру и ко мне. Он был государственным служащим в мундире, а потому, наверное, был предрасположен к некоторой дипломатии.
   — Ну, я бы так не сказал. Нет, иностранцы все же, я скажу, но не знаю, стоило ли делать все так...
   Их разговор продолжался, но слышно ничего не было, потому что говорили без возбуждения, не повышая голоса. Фермер, похоже, не соглашался, что иностранцы вообще могли бы появиться в Дорсете. Утверждение, что они все-таки проникают, бросало на страну нехорошую тень.
   — Я говорю, тут был иностранец, спрашивал их, — сказал сержант. — Я знаю, сам инспектор говорил, он сказал... — звук его голоса отнесло в сторону.
   — Миссис Мэйдун говорит, это был настоящий агент, — усмехнулся фермер.
   Сержант тоже вежливо хохотнул, но потом показал задетое достоинство.
   — Она сказала мне, что не может его припомнить, вот что она говорит! И не спрашивайте меня, говорит, будто в грязную пивную быком ввалился, говорит.
   Снова засмеялись, смех перешел в хохот во все горло, когда стали вспоминать пышную миссис Мэйдун, щекоча друг друга в не столь восхитительно облаченные бока. Миссис Мэйдун была ненавязчиво услужливой вдовушкой, владевшей гостиницей в Биминстере, где я обедал. Доктора, говорила она, никогда не видели за пределами лондонской больницы такой печени, какая была у мистера Мэйдуна.
   Мои приятели зашагали по холмам дальше, а я остался в канаве переваривать обрывки новостей. Они меня встревожили, но не удивили. Понятное дело, мои враги добрались-таки до информации Скотланд-Ярда относительно моего местонахождения. Если не милый Святой Георгий, тогда один из их корреспондентов в Лондоне. Информация не была секретной.
   В гуще можжевельника я обрел свою форму. Полуденное солнце жгло по-летнему, и в своей охоте за теми двоими я слегка упарился. В сумерки я доел остаток своей провизии и снова напился у родника. К счастью, я не прикасался к ополовиненной фляжке виски. Ее эффекта — легкой, но достаточно наглядной самоуверенности — я опасался: сейчас, как никогда, мне нужно быть предельно осторожным, если я хочу без опасений вернуться в свое логово и спокойно там дожидаться наступления зимы.
   Я поднялся вверх и двинулся дорогой, идущей по вершинам холмов, на юг до самого Эггардонского холма. Там я заблудился. На небе ни звездочки, и, зная, что я на Эггардоне, не мог понять, с какой же стороны света я на него выхожу; дороги, старые и новые, грунтовые и покрытые щебнем, пересекались и извивались, будто линии на товарной станции. Наконец, нашел ров, выходящий из моего лагеря, и чтобы удостовериться в правильности определения своего местоположения, я обошел половину огромного котлована, пока далеко внизу не показались огни города, который должен быть Бридпортом.
   Пустота уходила в бесконечность, темнота простиралась вдаль, но была бесформенной. Юго-западный ветер завихрился над травяным покровом, тройная линия земляных бастионов нависла надо мной, и, словно морские волны, они бесшумно откатывались в ночной мрак. Как бы мне хотелось оказаться на восточных склонах Анд с безлюдным лесным континентом у моих ног! Вот где я почувствовал бы себя действительно одиноким, в полной безопасности за неприступными для человека кордонами.
   На Эггардоне я чувствовал себя как в большом городе. Мой лагерь был перенаселен. Я не слышал присутствия строителей, этих неведомых хозяев империи, наставивших свои казармы на меловых горах, но меня стали вдруг пугать спящие города и деревни, что лежали подо мной и, выжидая, строились в колонны вокруг безлюдного Эггардона. Серая кобыла с жеребенком, словно чудище, выскочила изо рва и поскакала прочь. Различимый неподалеку от меня куст терна представлялся чем-то средним между реальностью и видением; он был круглым и черным, как вход в тоннель. Я был виновен. Я убил без намерения убивать, и все вокруг меня ждали, не убью ли я еще кого.
   Я побрел в сторону долины, стараясь двигаться не спеша и глядя строго вперед. Если на Эггардоне есть хоть одно живое существо, я должен натолкнуться на него. Меня мучила мысль, что вся Южная Англия столпилась тут, на этой горе.
   Пока я пробирался и перебегал с одной тропы на другую и от фермы к ферме, из головы не выходила коляска. Мне нужно было убедиться, на месте она или нет. Если полиция ее нашла и вытащила из речки для обследования, мое ложное обиталище в брошенном доме уже не сбивало преследователей со следа, и поиски могут начаться там, где я нахожусь.
   Хотя коляску отделяло от большой дороги всего одно поле, спрятана она была хорошо; она покоилась в грязной и глубокой речке под большим кустом боярышника. Мне казалось, она останется незамеченной, пока какому-нибудь мужику не вздумается переходить в этом месте речку вброд или корова случайно не застрянет тут в кустах боярышника.
   По истоптанному скотиной берегу я зашел по колено в трясину и стал пробираться под кусты боярышника. Коляски на месте не было. Место ее здесь, я не сомневался, но коляска исчезла. Я успокаивал себя, а студеная вода пронзала тело кинжальной болью. Я побрел вниз по течению, подумав, что ее могла снести быстрая вода, хотя наверняка знал, как теперь припоминаю этот момент, что такое могло случиться только во время зимнего паводка.
   Наконец я увидел ее слабо белеющий в темноте корпус, она была прислонена к поросшему тростником берегу. Я был так рад увидеть ее, что не колебался, не прислушался к интуиции, взывавшей прислушаться к ней, и приписал ее сигналы волнению. Я уже не позволял воображению разгуляться так, как оно вело себя на Эггардоне.
   Я наклонился над коляской, когда услышал, как меня кто-то тихо окликнул по имени. Изумленный и пораженный, я выпрямился и какое-то мгновение не мог шелохнуться. Тонкий луч фонарика осветил мое лицо и с грохотом ударом в сердце сшиб с ног. Меня швырнуло на детскую коляску, своим правым боком я упал в грязь, а головой наполовину погрузился в воду. Момента падения я не помнил, только свет и сразу удар взрывной волны. Какое-то время я лежал без сознания, но ровно столько, сколько понадобилось сердцу, чтобы начать снова биться.
   Я оставался недвижим с открытыми глазами, стараясь собрать то, что составляет продолжение жизни. Будь я в состоянии, меня бы разобрал дикий смех: произошло нечто чудовищное — лучом света пробило сердце, а человек остался жив. Я слышал, как мой убийца низким, напряженным голосом издал боевой клич своей партии, будто вознося хвалу Господу за истребление неверных. Потом тихо подъехала машина, и кто-то вышел, стукнув дверцей. Я лежал тихо, прислушиваясь, пошел стрелявший приехавшему навстречу или нет. Он отошел, потому что минуту спустя послышались их голоса: они спускались к реке, чтобы подобрать мое тело. Я отполз по траве и тростнику дальше по берегу и помчался к дому. Мне не совестно, когда вспоминаю, что был неосторожен, страшно напуган, сбит с ног. Всякое мужество теряешь, когда в тебя стреляют из засады.
   Я прыгнул на свое дерево и — вниз в лощину, не обращая внимания на пронизывающую правую руку боль. Задвинул за собой дверь своего логова и стал собираться с мыслями. Когда совсем успокоился и совладал с нервами, зажег свечу и обследовал рану.
   Пуля от револьвера 45-го калибра, угодив в металлическую фляжку в нагрудном кармане, изменила направление, рассекла борт кожаной куртки и застряла (самое главное, слава Богу) в мякоти правого плеча. Она оказалась так близко от поверхности кожи, что я выдавил ее пальцами. Рассекшая грудь рана воспалилась, было такое ощущение, что меня сбил паровоз, но травма была несерьезной.
   Я понял, почему охотившийся за мной даже не подумал удостовериться, что сразил добычу наверняка. Он выстрелил по лучу фонарика, видел, что попал в меня, видел, как брызнуло виски и стало растекаться по груди пятном, которое в искусственном свете не отличить от кровавого. Осматривать меня ему не требовалось: моя шкура или печень ему были не нужны.
   Перебинтовал плечо, закурил трубку и стал думать о стрелявшем в меня человеке. Он воспользовался револьвером, потому что в густых кустах ружье неудобно и стрелять нужно было почти вплотную, но манера стрельбы говорила об опытном охотнике за крупной дичью. Он занимал меня. Он знал, что рано или поздно, я приду посмотреть свою коляску. А мягкий оклик меня по имени, заставивший повернуться к нему лицом, был просто превосходен.
   Они послали хорошо работающую миссию. В отличие от полиции он знал, кто я и что я за птица; значит, он был готов к тому, что я заметаю свои следы. Он принял во внимание факты: я сделал ошибку своей явкой в Лайм Реджис, и мой следующий трюк с «чертиком из коробочки» был просто знаком мучительного беспокойства. Поэтому у меня наверняка есть тайное укрытие неподалеку от Лайм Реджиса и почти наверняка в стороне Биминстера. Поиски коляски, на которые он мог потратить несколько недель, велись в правильном месте. То, что он обнаружил ее, был результат анализа, а не случая. Она должны быть неподалеку от дороги или тропы, спрятана под воду или в кустах.
   Будь я на его месте, я бы скорее выбрал воду. Мое бегство имело свой сценарий: я прятался, переходил с места на место и уходил от преследования по воде. Вода, как говорят испанцы, — моя querencia (слабость, пристрастие).
   Ну что ж, он промахнулся. Кажется, я где-то, а где — уже забыл, сказал, что Господь присматривает за одинокими волками. Но все же этот охотник (он заслуживает такого названия, потому что он ожидал меня две или три ночи и был готов ждать еще сколько надо) должен быть доволен. Он нашел район, где я прячусь, и может с долей уверенности сказать, где искать мою лежку. Мое паническое бегство по мокрому лугу имело направление на юг. Я не стал бы устраиваться в болотах; следовательно, единственное место для меня оставалось в пределах полукруга низких холмов или сразу за ними. Все, что ему было нужно, это пройти по следу, оставленному в густой траве раненым зверем. Охота по всей Англии переместилась в Дорсет, область Дорсета была сокращена до северо-восточного угла графства и далее — до четырех квадратных миль.
   Я знал, что эта судьба, месяцем раньше — годом позже — меня не минует; безмятежность моей жизни в лощине притупила мой страх. Меня занимали размышления о мотивах моих поступков, я радовался своей изобретательности, больше оглядывался назад и не смотрел вперед. А собственно, впереди у меня ничего и не просматривалось — ни деятельности, ни целей; просто уцепился и продолжал держаться за то, что есть, — вот за эту расщелину. Мне суждено было бежать и жить на этой земле, но рано или поздно не одна свора, так другая должна была загнать меня в землю, а другой такой глубокой и хорошо укрывающей земли больше нигде нет.
   Стало очевидным: если мне оставаться там, где я есть, надо решительно все перевернуть в моей тактике. Закрытая тропа в лощине должна стать открытой, заграждения из терновника надо убрать, и пока я в подполье, моя лощина должна быть полностью открыта для осмотра.
   Сразу приступил к работе. С северо-запада на холмы налетел ураган, принесший грозовые тучи и проливной дождь с резкими порывами ветра; казалось, все небо пришло в движение и опустилось на землю. Дождь мне был на руку: он смыл все мои следы и помешает двум в машине начать разыскивать меня, пока не улучшится погода.
   Восточная полоса изгороди, под которую уходила моя нора, была широка, как дом, и пройти ее было нельзя ни летом, ни зимой. Западная изгородь, служившая границей вспаханного поля, не могла поглотить такую площадь земли и служила лишь тонкой завесой. Я укрепил местами плетень, избавившись таким образом от палок моей платформы и кучи лишнего хвороста. Ветки остролиста и сучья терна, спрятав срубленные концы, я рассовал по восточной изгороди. Сильно утоптал землю над ямой своей свалки, а потоки воды, стекавшей по дну лощины, покрыли пол и ямку ровным слоем сухого папоротника и красного песка. Затем я закрылся в своей берлоге, предоставив дождю смыть мои следы. Мокрую одежду, в которой я работал, высушить уже было невозможно.
   Всех следов уничтожить не удалось. Крапива и папоротник были истоптаны, но вся лощина была наполнена осенними обломками, следы моих топтаний и перетаскиваний были не столь явны. Еще оставался, правда, некий слабый запах. Хуже всего было то, что на внутренней стороне ели были вырублены ступеньки, замаскировать которые было невозможно. Если у того человека, что был готов прийти за мной в укрытие, был наметанный глаз, а он был наблюдательным, моя лощина не могла не показаться ему подозрительной; но, надеялся я, свои подозрения он сочтет пустыми и подумает: неважно, жил я тут между изгородями или не жил, я ушел на пустоши и умер там от раны.
   Дверца была замаскирована безупречно; вокруг нее я насажал те же травы, что были прикреплены на ней, и никто не мог сказать, какие растения засохли в родной земле, а какие — в клее на дверце. Несколько длинных стеблей плюша свисали на дверцу с живой изгороди.
   Впредь моим выходом оставался один дымоход. Его диаметр на участке крепкого песчаника был достаточным, чтобы мне протиснуться; оставалось расширить последние десять футов земли и раздробленного корнями растений камня. Эту работу я выполнил в тот же день — работу кошмарную, при болях в руке, при этом я сокращал и сокращал минуты отдыха. Мне стали сниться корни, камни и вода, которые меня заваливали и заливали; я просыпался и снова брался за работу, полуголый, перепачканный землей, потерявший облик и разум человека. Думается, что временами я работал не просыпаясь. Тогда я впервые впал в полубредовый и вместе с тем обычный сон, потом это стало моим обычным состоянием.
   Когда после ночного сна я проверил свой тоннель, он показался мне довольно странным. Я не пытался перерубать корни толще большого пальца руки, а обходил их. В одном месте мне пришлось прокапывать тоннель в сторону от дымохода, а потом снова выводить его назад. И все это шло мне на пользу, хотя кривизна лаза требовала извиваться при выходе и входе, зато корни служили как бы ступенями лестницы, а углубления выемки — отстойником для воды. Выход из тоннеля был по-прежнему надежно спрятан под кустом ежевики. Одна была беда: нижняя камера оказалась заполнена мокрой землей, которую мне некуда было девать.
   Боже! Когда вспоминаю эти часы копания в кромешной темноте, я испытываю счастье, несмотря на всю эту грязную и будто совсем не продвигавшуюся работу. Мне нужно было что-то делать, хоть что-то. Когда работа даже снится, тебя не мучают кошмары. А вот когда кошмары снятся один за другим, человек теряет ощущение реальности, он не в состоянии различить свои представления и представления, какими живет остальной мир.
   Сегодня я посмотрел на себя в зеркало, ожидая увидеть на нем отпечаток переживаний, какие поразили меня, когда я впервые взглянул в зеркальце рыбака. Мне хотелось найти в лице утешение, хотелось надеяться, что мучения минувших дней его облагородили. Я увидел глаза, забитые грязью, с волос и бороды сыплется эта кроваво-красная земля, кожа поблекла и раздулась, как у раздавленного дождевого червя. Увидел маску зверя в своей берлоге, испуганного, настороженного.
   Но я не должен предвосхищать события. Чтобы сохранить здравомыслие, надо все расставить по своим местам. В этом цель моей исповеди: рассказать все по порядку, соблюдая смысл и точность событий, — восстановить характер того человека, с его дерзостью, с его ироничностью, с его изобретательностью. Описывая того человека, я становлюсь им.
   Стрелял в меня на речке Куив-Смит. Я уверен в этом по его последующему поведению и характеру, которые свойственны человеку (это я знаю, как старая, пережившая всех лиса знает особенности и повадки выслеживавшего ее охотника), терпеливо поджидавшему меня у коляски, окликнувшего меня по имени и заставившего повернуться.
   Два дня я поправлялся после ранения, легкого само по себе, но осложненного спешным и тяжким трудом. На третий день я вылез из дымохода и пополз от куста к кусту вдоль края изгороди восточного пастбища и добрался до заросшего плющом дуба внизу лощины. Дуб почти весь засох и служил райским местом для диких голубей. С вершины дерева долина Маршвуда раскрывалась передо мной как на карте, и просматривался двор фермы Паташона.
   Пат и Паташон — так я называл своих двух соседей. Я, как злой дух, незримо витал между ними, был подробно осведомлен об их жизни и характерах, но их истинных имен не знал. Пат, владелец стада коров, пасшихся на выгоне за восточной оградой, — высокий и тощий молодой человек, с изборожденным морщинами загорелым лицом, с привычкой что-то бормотать про себя и разумом, озлобленным скверным домашним сидром. Его маленькое стадо толком и прокормить его не могло; но у него была деятельная жена, державшая много отличной домашней птицы, которая, судя по всему, и служила главным источником дохода их фермы. С другой стороны, она и плодовита была, точно курица-несушка. У них было шестеро детей с запросами не по карману. Я сужу по тому, что, собирая ежевику, они одновременно сосали конфеты.
   Паташон, владевший западной изгородью и большой серой фермой, — коренастый, краснолицый старый негодяй, всегда ходивший или с ружьем, или с дубиной из ясеня. Его гладкая речь на дорсетском наречии нравится его работникам и, как думаю, часто звучит на разных местных собраниях. Земля Паташона проходит за краем моей лощины и вокруг всего холма, так что пастбище Пата — это анклав внутри владений Паташона. Теплыми вечерами он ходит вдоль своей изгороди в надежде подстрелить кролика или дикого голубя, но все его выстрелы были нацелены только на Асмодея. Старый браконьер был слишком быстр: все, что Паташону удавалось, это пулять туда, где кот должен быть, но где его никогда не было.
   Просидев на дереве все утро, ничего интересного не увидел, но во второй половине дня во двор Паташона приехали на машине два человека. Они оставили рюкзак и зачехленное ружье и направились, прыгая по стерне, как на стиральной доске, к полевой дороге, подходящей к нижнему концу моей тропы, откуда проселки расходились в разные стороны. Похоже, они ехали к ферме Пата; если им нужно было куда-то еще, то для этого были дороги получше. Проследить их путь дальше я не мог, потому что южный склон был в дневное время очень для меня опасным. Там шли частые, сильно заглубленные тропы, проходя которыми было невозможно разминуться с другим пешеходом.
   Через полчаса они снова были у Паташона. Один из них вылез из машины и вошел в дом. Другой на машине уехал. Значит, кто-то намеревался остаться тут. Это все мне не нравилось, и я остался следить со своего дерева.
   Вечером Паташон и его гость вышли из дома, оба с ружьями в руках, готовые к обходу владений фермера. Они двинулись к нижним зарослям на западном участке фермы, и час я их не видел. Паташон владел большими пустошами в той стороне, куда я никогда не хаживал. Послышалось несколько выстрелов.
   Выпорхнула тройка уток, полетела на север и исчезла в сумерках. Прилетел дикий голубь с намерением пристроиться на ночь на моем дубе, увидел меня, сделал вираж против ветра и виртуозно спикировал куда-то в сторону. Когда я снова заметил двух стрелков, они тихо пробирались вдоль ограды, и нас теперь разделяла лишь толща двух живых изгородей. Гостем Паташона был Куив-Смит.