Раздались грохот и топот, после чего все стихло. Через некоторое время мой бак открылся, и я понял, что мы стоим в грязной луже Уондсуорта. Через люк пришла еще одна записка вместе с массивными темными очками, завернутыми в коричневую бумагу.
   "Не выходите через ворота. Там стоит караульный, мне его вид не понравился. Под палубой правого борта есть шлюпка. Как будет спущена на воду, я постучу, и вы быстро спускайтесь. Гребите напротив к трибунам у восточной стенки Хёрлингхэма. Шлюпку я отгоню потом. Желаю удачи.
   Р. Вейнер (первый помощник)"
   Он постучал по люку через час или около того, я высунул голову и плечи, просто став на ноги — иначе там и не выпрямиться. В каюте мистера Вейнера горел свет и слышался громкий разговор; он позаботился, чтобы меня никто не видел, и развлекал ночного вахтенного. Я спрыгнул в шлюпку и тихо погреб к другому берегу через красные полосы отраженных на воде городских огней к черной полосе воды под деревьями. Свидетелем моего прибытия была только одна молодая парочка, обязательная в любом темном месте большого города. Было бы лучше устроить для них, скажем, Парк недолгих увлечений, куда доступ распутным святошам и престарелым чиновникам был бы строго заказан. Но подобную сегрегацию способно осуществить только нецивилизованное общество. Всякий грамотный знахарь просто наложил бы на парк табу для всех, не достигших брачного возраста.
   Было около десяти часов. Я вышел на Кингс-роуд, нашел там гриль-бар, где попросил выложить все мясо, какое у них было, — подать мне на стол. Ожидая еду, решил позвонить в свой клуб. Я всегда останавливаюсь там, когда бываю в Лондоне, и безо всяких сомнений решил проделать то же и в этот раз, пока за мной не закрылась дверь телефонной будки. Тут я понял, что звонить в клуб я не могу.
   Чем я это тогда объяснял себе, сейчас уже не помню. Наверное думал, что слишком поздно, у них нет свободных мест, что не хотел бы проходить вестибюль в такой одежде и в таком виде.
   Поужинав, я сел на автобус, поехал на Кромвель-роуд и вошел в один из тех отелей, что заведены для женщин в несколько расстроенных обстоятельствах. У портье не было против моего поселения особых возражений; к счастью, у меня, нашлась пара бумажек по фунту, а у них — номер с ванной; поскольку их обычная клиентура особой роскоши позволить себе не может, этот номер мне с готовностью предоставили. Я назвался вымышленным именем и поведал дурацкую историю, будто только что приехал из-за границы, а мой багаж украли. Пока переваривал свой ужин, просмотрел кипу утренних и вечерних газет, затем поднялся в свой номер.
   Хвала Всевышнему, горячая вода была! Я принял ванну, роскошнее которой не помню за всю жизнь. Большую часть моей жизни горячая ванна была для меня недосягаемой; и, нежась в тепле, я дивился, почему люди по собственной воле лишают себя такого дешевого и столь благостного наслаждения. В ванне я отдохнул и пришел в себя лучше всякого сна; к тому же я так выспался на корабле, что мои мысли и ванна, пока я лежал в ней, были по характеру утренними, хотя на дворе была уже ночь.
   Здесь я понял, почему не стал звонить в клуб. Это был первый раз, когда я осознал, что у меня есть еще один враг, который рыщет по моему следу, — моя собственная несправедливая и мучительная совесть. Судить себя как потенциального убийцу было бы абсолютно несправедливо. Я настаиваю, что всегда совершенно уверен в своей способности удержаться от соблазна нажать на спусковой крючок, когда цель уже на мушке.
   Теперь-то у меня есть все основания осуждать себя: я убил человека, хотя и в порядке самообороны. Но тогда никаких причин для этого не было. Говоря о совести, могу ошибаться; моя проблема, видимо, состояла в видении социальных последствий того, что я совершил. Сама эта охота делала для меня невозможным войти в свой клуб. Как, например, я мог разговаривать со Святым Георгием после всех доставленных ему неприятностей? И как я мог поведать своим товарищам всю непристойность быть под наблюдением и даже подвергаться допросам? Нет, я преступил не законы совести (которая, я продолжаю утверждать, терзать меня не имеет права), вне закона меня ставят голые факты.
   В ванной было предостаточно зеркал, и я как следует обследовал свое тело. Мои ноги и спина являли собой нечто отвратительное (несколько безобразных шрамов мне суждено носить всею жизнь), но раны затянулись, и никакой доктор тут уже помочь ничем не мог. Мои пальцы по-прежнему выглядели как после защемления дверьми железнодорожного вагона и заточенными потом перочинным ножом, но я мог ими действовать и выполнять все, кроме тяжелой и очень тонкой работы. Только глаз требовал внимания. Мне не хотелось, чтобы кто-то ковырялся в нем, — ради стационарного лечения или какой-то операции лишать себя свободы передвижения я никак не мог; мне нужно было получить заключение врача и какую-нибудь мазь с наилучшим эффектом действия.
   Утром я обменял всю свою иностранную валюту и купил новенький приличный костюм. Потом нашел список окулистов и объездил на такси всю Харлей-стрит в поисках врача, готового меня немедленно осмотреть. Он оказался назойливо любопытным. Я сказал, что повредил глаз в начале долгого путешествия там, где получить немедленную медицинскую помощь было невозможно. Когда врач полностью открыл мне веко, он вскипел негодованием на мою халатность, безрассудство и идиотство, сказал, что глаз воспален и сильно поврежден. Я вежливо с ним согласился, а глаз и рот закрыл; после этого он перестал морализировать и занялся своим прямым делом. Доктор честно признал, что помочь мне не в силах, что мне повезет, если я буду что-то видеть, кроме света и тьмы, а в целом посоветовал глаз извлечь и заменить его ради исправления внешности стеклянным. Он ошибался. Мой глаз некрасив, но его работа с каждым днем улучшается.
   Доктор и слышать не хотел про темные очки безо всякой повязки, так что пришлось просить повязку сделать на всю голову. Тут он мне пошел навстречу, видимо, решив, что в случае отказа я могу что-нибудь натворить; я же хотел выглядеть так, будто у меня повреждена вся голова, а не только один глаз. Он сказал, что мое лицо ему знакомо, и я позволил ему решить, что мы могли встретиться с ним в Вене.
   Следующим делом было посещение своих поверенных на Линкольнз-инн филдз[5]. Мой компаньон, ведущий все мои имущественные дела, — человек моих лет, с которым мы близко дружим. В моем поведении ему не нравятся две вещи: отказ заседать в правлении какой-то паршивой фирмы и отстаивание своего права вкладывать свои деньги в сельское хозяйство. Он не возражает против других моих расходов и компенсирует себя удовольствием замещать меня, пока я странствую и предпринимаю диковинные путешествия. Он и сам тянется к менее размеренной жизни, что проявляется у него в отношении к своему гардеробу. Днем он облачен в богатый и предельно строгий костюм, а несколько лет назад стал ходить в черной шелковой мантии. Вечером он в костюме из твида, в свитере и таком галстуке, от которого шарахаются даже газетчики. Никто и ничто не заставит его пристойно одеться к обеду. Он скорее откажется от приглашения.
   Здороваясь, мой Сол был скорее озабочен нежели удивлен; он будто ждал, что я заскочу только на минуту и в наихудшем виде. Он затворил дверь и предупредил распорядителя своего офиса, чтобы нас не беспокоили.
   Я уверил друга, что у меня все в порядке, что повязка на мне в четыре раза длиннее, чем это требуется. Спросил, что ему известно и спрашивал ли кто меня.
   Он отвечал, что был подчеркнуто случайный звонок от Святого Георгия, а несколько дней спустя пришел человек за консультацией по немыслимо запутанному делу, подпадающему под закон об имущественных правах замужней женщины.
   — Он выглядел таким прекрасным образчиком отставного военного с Запада Англии, что чувствовалось что-то ненатуральное, — рассказал Сол. — Говорил, что дружит с тобой по-соседски и постоянно поминал твое имя. Когда я его немного порасспросил, стало похоже, что свое дело он вычитал из юридической литературы, а пришел исключительно что-то разузнать о тебе. Назвался майором Куив-Смитом. Слышал о таком?
   — Нет, никогда. Такого соседа у меня нет точно. Он англичанин?
   — Похоже, да. Думаешь, он может быть не англичанином?
   Я отказался отвечать на его невинные вопросы: он все-таки служитель Фемиды, и мне не хотелось бы впутывать его в мои дела.
   — Скажи мне только, за границу ты ездил по поручению нашего правительства?
   — Нет, по личным делам. Но мне надо исчезнуть.
   — Не следует считать, что полиция лишена такта, — напомнил он осторожно. — Человек твоего положения, безусловно, находится под ее защитой. Ты так долго был за границей, что, мне кажется, уже не представляешь авторитета своего имени. Понимаешь, тебе доверяют автоматически.
   Я сказал, что свой народ я знаю не хуже его, а может, даже получше, потому что, будучи довольно долго в дальних странах, наблюдал наших людей со стороны. Но так или иначе, мне надо исчезнуть. Есть опасность потерять честь.
   Какое отвратительное выражение. Я не уронил ее и никогда утрачу.
   — Так могу я сгинуть — в плане финансов? У тебя все права моего доверенного лица и адвоката, и ты знаешь состояние моих дел лучше меня. Ты можешь взять управление моим имуществом, если я никогда больше не появлюсь?
   — Насколько я тебя знаю, ты еще жив.
   — Что ты этим хочешь сказать?
   — Достаточно будет открытки через год в это же время.
   — Крестик означает мое окно, а это — пальма?
   — Вполне достаточно, если написано твоей рукой даже без подписи.
   — A у тебя не могут просить подтверждений?
   — Нет. Если я говорю, что ты жив, какие, к черту, еще могут быть вопросы. Только присылай мне время от времени открытки. Не поставь меня в положение утверждающего то, чего уже нет.
   Я сказал, что если он получит одну открытку, то получит еще много других: мое правило — первым делом написать и разрешить, что может вызывать сомнения.
   Он надулся и сказал, что я смешной дурак. Брань и любовь в нем совмещались, как у моего покойного отца, и больше ни у кого. Не думал, что мое исчезновение окажется для него таким тяжелым; он любит меня, как я его, и это объясняет все. Он снова стал упрашивать меня разрешить ему заявить в полицию. Я даже представления не имею, продолжал он настаивать, сколько струн и какой тонкости можно для этого задействовать.
   Мне оставалось лишь выразить свое горькое сожаление, после чего, помолчав, я сказал, что мне нужно пять тысяч фунтов.
   Он вынул папку с актами и счета. Мой банковский актив составлял три тысячи фунтов; на две тысячи он выписал собственный чек. В этом он весь: никакого вздора относительно ожидания продажи имущества и запроса на право превышения кредита.
   — Не пойти ли нам перекусить, пока посыльный ходит в банк? — предложил Сол.
   — Думаю, что выйти отсюда мне можно только один раз.
   — За тобой могут следить? Ничего, это мы быстренько уладим.
   Он позвал Пила, невысокого роста седовласого человека в костюмчике под цвет волос, которого я заметил, когда он вытряхивал из корзин бумаги и приносил чай.
   — Никто нами не интересуется, Пил?
   — В парке, что идет от нас к Ремнант-стрит, какой-то человек кормит птичек. Но это у него не очень хорошо получается, сэр, — Пил позволил себе коротки смешок, — хотя он там уже с прошлой недели проводит все рабочие часы. И в конторе Прусе и Фозергилл мне рассказали еще о двоих на Ньюменз-роу. Один поджидает даму у выхода из конторы, тут, я думаю, супружеские дела. Второго мы не знаем, сэр, его видели общающимся с человеком у голубей, подошел к нему сразу, как вышел из такси.
   Сол поблагодарил седого человека и послал его принести нам холодной курятины и пива.
   Я спросил, откуда Пил ведет наблюдение. Мне рисовалось, что в свободное время Пил осматривает улицу, перегнувшись через парапет на крыше.
   — Бог с тобой! — изумился Сол, будто я сказал немыслимую глупость. — Он знает всех частных сыщиков, отирающихся вокруг Линкольнз-инн филдз, и, кажется, с ними на короткой ноге. Время от времени тем надо отлучиться выпить пива, и они просят Пила и его коллег смотреть в оба. Когда они замечают, так сказать, члена другого профсоюза, все бывают предупреждены.
   Пил вернулся с ленчем и принес свежие сведения непосредственно с угла возле бара. Любитель голубей проявляет большой интерес к нашим окнам и дважды звонил по телефону. Малый на Ньюменз-роу остановил мое такси, когда машина отъезжала. Ему ничего не стоило проследить мой путь до Харлей-стрит и до магазина готового платья, где несколькими ловкими вопросами он может найти предлог, чтобы посмотреть костюм, который я там сбросил; моя личность будет точно установлена. Это уже практически ничего не меняло: наблюдатели и так имели серьезное подозрение, что я тот, кто им нужен.
   Пил не мог сказать, поставлен ли еще один наблюдатель на Ньюменз-роу и ведется ли наблюдение за другими выходами из Линкольнз-инн филдз. Я был уверен, что там все уже под наблюдением, и упрекнул Сола, что любая из солидных адвокатских фирм (которые ведут более скабрезные дела, чем просто нечестные) должна иметь черный ход. Сол возразил, что они не такие дураки, как может показаться, и что Пил может провести меня в Линкольнз-инн или судебные палаты, и там меня никто не найдет.
   Наверное, я должен был довериться им, но подумал, что их приемы могут годиться, чтоб оторваться от одного частного детектива, а от моих преследователей так просто мне не отделаться. Решил помешать охоте на меня своими средствами.
   Когда во время еды я не снял перчатки, Сол отбросил свою солидность и стал обеспокоенным другом. Думаю, он уже подозревал, что со мной произошло, хотя не знал почему. Мне пришлось уговаривать его оставить эту тему.
   После ленча, чтобы закончить незавершенные дела, я подписал несколько бумаг, и мы вчерне набросали давно нами обсуждавшийся план организации кооперативного общества арендаторов. Поскольку со своей земли я не получал ни гроша, я подумал, что арендаторы могут ренту получать сами, самостоятельно проводить ремонт, давать ссуды с правом выкупа используемой земли в рассрочку по устанавливаемой комитетом цене. Надеюсь, так дело пойдет. Во всяком случае, Сол и управляющий моим имением смогут удержать их от ссор между собой. Других иждивенцев у меня нет.
   Потом я рассказал Солу о том рыболове и передал его адрес. Мы договорились о регулярной выплате ему самым наилучшим образом. Это будет негласный фонд, следы от которого ко мне будут предусмотрительно скрыты. Средства для фонда заимствовались из состояния недавно умершей дамы, завещавшей основную часть своих денег ведомству по вакцинации попугаев против болезни, которой они подвержены, — орнитоза; остальная часть отдавалась на любую благотворительную деятельность, какую Сол, как ее единственный поверенный, сочтет подходящей.
   Других дел не было, мне осталось уложить деньги в специальный пояс и проститься с Солом. Попросил его, если когда-нибудь случится, что осматривающий мое тело следователь вынесет определение о самоубийстве, не верить этому, но никаких шагов по пересмотру дела не предпринимать.
   Пил вывел меня на площадь, через Гейт-стрит мы вышли на Кингсуэй. Я заметил, что за нами шел высокий, безобидный на вид человек в грязном макинтоше и потрепанной фетровой шляпе: это был «голубятник». На Ремнан-стрит мы также заметили бодрого военного в пальто с разрезом для верховой езды и узких брюках, уже вышедших из моды, в котором Пил сразу узнал майора Куив-Смита. Так я увидел, по крайней мере, двоих, которых надо сбить со следа.
   С Пилом мы расстались на станции Холборн. Я взял билет за шиллинг, с которым я мог ехать до самой дальней станции. «Голубятник» оказался впереди меня. Я обошел его в переходе на Центральную линию и спустился на эскалаторе на линию Пикадилли западного направления. Через десять секунд за мной на платформе появился майор Куив-Смит. Он разглядывал рекламы и ухмылялся над комичными плакатами, как если бы не бывал в Лондоне несколько лет.
   Я сделал вид, будто что-то забыл, и бросился на выход вверх по лестнице и вниз по переходу на платформу северного направления. Поездов на ней не оказалось. Но если бы и были, то майор следовал так близко, что успеть сесть и оставить его на платформе я не успел бы.
   Заметил, что с той же платформы отошел челнок на Альдвич. Он позволял оторваться в случае, если не будет поезда.
   Эскалатором я снова поднялся на Центральную линию. «Голубятник» стоял возле стеклянной будки узлового контролера. По назначению тот должен отбирать проездные билеты, но, видимо, этим он вовсе не занимался, а отвечал на всякие дурацкие вопросы, и «голубятник» о чем-то его расспрашивал. Я быстро вскочил на второй эскалатор вверх и сразу перешел на идущий вниз.
   «Голубятник» кинулся за мной, но запоздал. Мы разминулись как раз посредине, его тянуло вверх, а меня вниз, и оба мы как сумасшедшие прыгали через ступени. Мне казалось, я выигрывал и мог бы вперед его успеть на поезд Центральной линии; но он решил действовать наверняка и перепрыгнул ограждение между эскалаторами противоположных направлений. Спустился я с опережением благодаря скорости эскалатора, но расстояние между нами было всего ярдов десять. Контролер в будке встрепенулся и закричал: «Эй, что вы делаете, так нельзя!» Но «голубятника» это ничуть не смутило. Теперь он мог позволить себе остановиться у контролера, который оставил свое дело сбора билетов, и обсудить с ним свое антиобщественное поведение. Я уже свернул вправо на линию Пикадилли и был в зоне контроля майора Куив-Смита.
   На сходе эскалатора станции Пикадилли можно идти влево к поездам северного направления или продолжать идти прямо — к западному направлению. Вправо идет коридор на выход, по которому шла женщина с двумя большими узлами, упорно пробиваясь сквозь встречный поток выходящих пассажиров. Майор Куив-Смит стоял слева при входе в коридор к северной линии; я нырнул в толпу за женщиной с узлами и выбрался из толпы, намного опередив майора.
   Бегу на платформу северного направления. В этот момент как раз подходит челнок на Альдвич, а поезда Пикадилли нет. Я нырнул в переход под путями Альдвича на платформу западного направления, дальше — в общий выход, заставив его застрять в потоке выходящих пассажиров, и — обратно на платформу северного направления. Там уже стоял поезд, а челнок Альдвича еще не тронулся. Я вскочил в поезд Пикадилли, а майор еще был позади настолько, что мог заскочить только в соседний вагон как раз, когда двери закрывались и когда я шагнул вон из своего вагона. Таким образом я отправил майора в неизвестном направлении, а сам сел в челнок Альдвича, который сразу тронулся по своему полумильному пути.
   Все произошло в таком темпе, что не было времени подумать. Мне требовалось пересечь западную линию Пикадилли и попасть на голубую линию Виктории. Естественно, нужно было как можно скорее покинуть станцию «Холборн», чтобы вновь не наткнуться на «голубятника» или неизвестного третьего сыщика. Прошло всего полминуты езды в вагоне челнока, и я понял, что запаниковал, как заяц в окружении охотников. Прием моего ухода от преследования, именно сам прием, осуществленный вперед хода мысли, простую пару сыщиков превратил в их полчище.
   Когда поезд остановился на станции «Альдвич», и я зашагал к лифту, я сообразил, что еще не поздно вернуться на Холборн. «Голубятник» должен был оставаться на Центральной лини, иначе он в любой момент мог меня проглядеть. У Куив-Смита еще не было времени позвонить и сообщить своим о случившемся. Я вернулся и снова сел в вагон челнока. Пассажиры уже заполнили единственный вагон, платформа опустела; но следом за мной в вагон вошел человек в черной шляпе и фланелевом костюме. Это означало, что он тоже вернулся, когда я повторно сел в вагон.
   Чтобы проверить свое подозрение, на Холборн я остался сидеть на своем месте. Подозрения оправдались. Черная шляпа вышел из вагона покрутился на платформе и вернулся в вагон перед тем как двери закрылись. Они оказались куда умнее меня! Очевидно, они приказали Черной шляпе ездить челноком между Холборн и Альдвичем, пока я не войду в этот проклятый вагон или они не сообщат ему, что я двинулся другим путем. Все, что я успел сделать, это отправить Куив-Смита в Блумсбери, где он, несомненно, схватил такси, чтобы добраться до центра, куда по телефону сообщают обо всех моих перемещениях.
   Мы поехали опять на Альдвич, Черная шляпа сидел в конце вагона, я — впереди. Мы держались как можно дальше друг от друга. Хотя оба мы были потенциальными убийцами, мы оба, казалось, волновались. Я молился, чтобы он сел напротив или выглядел хотя бы менее человечным, чем я.
   Станция «Альдвич» тупиковая. Выйти с нее можно только на лифте или по спиральной лестнице запасного выхода. Тем не менее я подумал, что у меня есть один сумасбродный способ уйти. Когда дверь поезда открылась, я кинулся на платформу, сразу за угол налево и несколько ступенек вверх; но вместо того, чтобы пробежать еще десять ярдов дальше, повернуть вправо и войти в лифт, я впрыгнул в темный глухой коридорчик, замеченный еще раньше.
   Спрятаться там было невозможно, но Черная шляпа повел себя, как я рассчитывал. Он торопливо зашагал вверх по переходу, расталкивая пассажиров, глядя неотрывно вперед, и вскочил на лестницу запасного выхода. Контролер вернул его. Черная шляпа крикнул, не поднимался ли кто по лестнице. Контролер, в свою очередь, спросил, кто бы это мог сделать. Черная шляпа вошел в лифт, и в то время, когда он входил в лифт и оглядывал там пассажиров, я выскочил из коридорчика и вернулся на платформу.
   Поезд еще стоял; если я сяду, то Черная шляпа может сделать то же самое. Переход на платформу был недлинным, но на нем были два прямоугольных поворота, и шпик должен был появиться не более пяти секунд после меня. Я спрыгнул на линию и шагнул в тоннель. Никаких работников метро видно не было, кроме водителя челнока, но тот был в передней кабине вагона. Платформе, конечно, была пуста.
   За станцией «Альдвич» был прямой тоннель ярдов пятидесяти, уходивший потом в сторону, стены тоннеля слабо освещались. Выяснять, куда вел тоннель — не кончался ли он старым шахтным стволом за поворотом, мне было некогда. Черная шляпа осмотрел вагон и увидел, что меня там нет. Поезд тронулся, и когда его шум затих, наступила мертвая тишина. До меня еще не дошло, что мы с Черной шляпой остаемся один на один на глубине сотни футов под Лондоном. Я лежал, распластавшись вдоль стены темной части тоннеля.
   Станция «Альдвич» работает очень просто. Перед прибытием челнока лифт спускается вниз. Отъезжающие пассажиры заходят в вагон, приехавшие — направляются к лифту. Когда лифт поднимается, а поезд отходит, Альдвич становится старой заброшенной шахтой. Вы можете слышать, как капает вода и колотится ваше сердце.
   До сих пор я слышу все это, слышу звуки его шагов, его вопль и ужасный, ведь все происходит внутри тебя, звук бурления злости. Все это повторялось эхом бог весть куда ведущего тоннеля. Хорошенькое местечко для души, брошенной на волю волн судьбы.
   Это была самооборона. У него был фонарь и пистолет. Не знаю, намеревался ли он пустить их в ход. Возможно, он так же боялся меня, как я — его. Я подкрался прямо к нему под ноги и бросился на него. Ей-богу, я хочу умирать на людях! Если мне еще когда-нибудь придется делать это, я клянусь: ни за что не убью живое существо под землей.
   Я снял с головы повязку и сунул ее в карман: торчащий из-под шляпы белый бинт привлекал ко мне излишнее внимание. Затем я поднялся с путей, вышел с платформы в переход и поднялся на один пролет по лестнице. Когда лифт спустился, я смешался с толпой отъезжающих и стал ждать прихода поезда. Когда он пришел, вместе с приехавшими пассажирами я прошел в лифт. На выходе я протянул контролеру свой билет за шиллинг и получил в ответ удивленный взгляд: проезд от Холборн стоил всего один пенс. Единственной альтернативой было притвориться, будто свой билет я потерял, за чем последовали бы дотошные вопросы.
   Я спокойно вышел, никто за мной не следил и не гнался; сел в автобус обратным рейсом в респектабельный район Кенсингтон. Кто станет искать беглеца между улицами Кромвель-роуд и Фулхэм-роуд? Я спокойно пообедал и отправился в кинотеатр думать.
   В наше время с его визами и удостоверениями личности человек уже не может путешествовать, не оставляя следа, который с некоторым усилием, путем подкупа или доступа к официальным документам можно легко восстановить. В благословенный период между 1925 и 1930 годами, если ты выглядел вполне благонамеренно, для пересечения любой европейской границы тебе достаточно было устно объяснить надобность своей деловой поездки или путешествия и сообщить несколько легко проверяемых моментов; от пограничной полиции ожидали вежливости и здравого смысла — двух добродетелей, которые она в то время могла себе позволить. Ныне же требуется помощь какого-либо ведомства, подрывного или благотворительного, иначе границы для человека, которому почему-либо неудобно или невозможно показывать свои документы, стали серьезной преградой; и даже если удастся пересечь границу безо всякой регистрации, даже в самой глухой деревушке человек не может поселиться без объяснений, кто он такой, откуда и зачем. Таким образом, Европа была для меня ловушкой замедленного действия.