Но как быть конкретно со мной? Теперь я понял, зачем мне нужен был героин: чтобы унять беспокойство и убить время. Но без него я — не я. Меня просто нет. Я всего лишь комок обнаженных нервов. Я ничего не могу делать. А мне нужно делать хоть что-то — чтобы отражаться в делах своих, чтобы знать, что я существую, — но я ничего не могу, ничего. Раньше у меня была цель: добыть дозу и улететь. А теперь? Какая цель у меня теперь? Написать книгу? Но я никакой не писатель. Это просто еще одна поза, еще одна игра, чтобы чем-то себя занять, чтобы провести время. Не думай об этом, не думай, не надо.
И вот ирония судьбы: эта моя неудержимая тяга схватиться за мысленный колышек, и постоянные самокопания, и отчаяние, и сомнения в себе — для меня это что-то вроде кармического воздаяния за высокомерие и спесь, некое глобальное «И как вам это понравится?», обращенное к моим умозрительным построениям хитрожопого интеллектуала, который на протяжении многих лет только и делал, что изобретал теории на тему, почему наша так называемая индивидуальность не имеет ни смысла, ни ценности. Героин давал мне ощущение безопасности. Под героином мой страх перед собственной пустотой и аморфностью превращался в достоинство, и у меня всегда было замечательное оправдание, чтобы делать все, что хочется — и в жизни, и в творчестве. Я всегда насмехался над теми, кто пытался «найти себя». Я говорил: это для трусов, которые стремятся найти не себя, а надежное и безопасное место, где можно укрыться от всех и вся. Потакать своим прихотям и порывам, пусть даже самым противоречивым — вот что по-настоящему интересно и правильно; но мы всегда сдерживаем себя, не даем себе развернуться, проявить себя в полной мере, потому что вечно чего-то боимся, потому что так проще — жить, подчиняясь рыночным отношениям. Но внутренний мир человека, он безграничен, и настоящая жизнь — всегда на грани срыва, и человек волен идти, куда хочет, в любом направлении, не считаясь с условностями и не задумываясь о том, что его действия не соответствуют его образу, его представлениям о себе или чужим представлениям о нем.
Но теперь, без героина, все это кажется отвратительной ложью, хрупкой противоречивой поделкой из бисера мыслей и слов, которые я лениво сплетал на досуге, в героиновых приходах. И тогда мне казалось, что это заманчивая идея. Теперь она кажется мне коварной и вероломной, как какая-нибудь femme fatale, роковая красотка из фильма в жанре ноир — очаровательная и пленительная, но смертельно опасная. Она где-то там, вовне — далеко за пределами моих помыслов и устремлений. Очередная попытка самообмана. Красивая маска, за которой скрывается безобразная слабость и бесхарактерность. На самом деле, я обращался к своей неизбывной тоске — то ли пытался как-то с ней сжиться, то ли спрятаться от нее, — к своей внутренней опустошенности, парализующей и застенчивой замкнутости, и это при жгучем стремлении стать всем для всех, но мне всегда было страшно принимать решения, потому что они получались какими-то глупыми и бессмысленными, жалкими и слезливо умильными. Вот как оно видится мне теперь. Теперь, когда я пытаюсь завязать. Я схожу с ума, все схожу и схожу, но никак не могу тронуться окончательно. Да, я всегда найду для себя оправдание, это все — очень личное, это все — между мной и Богом, и заранее обречено на провал. Эта «мысль» замкнута на себе. Она как воздушный замок, и сейчас мне вообще вредно так много думать, если я хочу собрать себя воедино. Но эта мысль — даже не мысль, а отражение моих терзаний: рай на земле для себя, любимого, здоровье, душевный покой — они не станут реальностью от того, что ты о них думаешь. Сперва — опыт, переживание, поступок, и только потом — мысль. И никогда — наоборот.
Иногда я спрашиваю у Криссы, кто я. Это становится нашей дежурной шуткой. Под высоким раскидистым деревом я спрашиваю у нее, кто я, и она говорит, твой отец умер, когда ты был совсем маленьким, и с тех пор я немного потерянный, но из этого своего замешательства я сумел сотворить что-то очень красивое, что-то, что можно назвать настоящим искусством; она говорит, ты — яичница из двух яиц с беконом, ты — картошка, жареная по-домашнему, хлеб с отрубями и кофе, ты — законченный джанки, который пытается слезть с иглы, пьяница и придурок, ты — мой спутник в дороге, коллаборационист и предатель, ты — длинный и тощий, кожа да кости, американец, которому скоро стукнет тридцатник, ты — панк-рок-звезда, ты — кровожадный автоканнибал, такой дурацкий, такой ребяческий, такой трогательный, ты — безбрежный простор, песчаная долина, холмы вдалеке, чистое небо, ты — это я, ты — мерзавец, мудак и скотина, и ты действуешь мне на нервы, ты — ржавый велосипед и крысиная нора…
Мы собираемся прокатиться до Лексингтона, Кентукки, где я родился — только не по большим автострадам, а по маленьким сельским шоссе, — оттуда поедем в Новый Орлеан через Мемфис, вдоль Миссисипи, и вернемся в Нью-Йорк через юго-восточные штаты. Такой у нас план.
23
24
25
И вот ирония судьбы: эта моя неудержимая тяга схватиться за мысленный колышек, и постоянные самокопания, и отчаяние, и сомнения в себе — для меня это что-то вроде кармического воздаяния за высокомерие и спесь, некое глобальное «И как вам это понравится?», обращенное к моим умозрительным построениям хитрожопого интеллектуала, который на протяжении многих лет только и делал, что изобретал теории на тему, почему наша так называемая индивидуальность не имеет ни смысла, ни ценности. Героин давал мне ощущение безопасности. Под героином мой страх перед собственной пустотой и аморфностью превращался в достоинство, и у меня всегда было замечательное оправдание, чтобы делать все, что хочется — и в жизни, и в творчестве. Я всегда насмехался над теми, кто пытался «найти себя». Я говорил: это для трусов, которые стремятся найти не себя, а надежное и безопасное место, где можно укрыться от всех и вся. Потакать своим прихотям и порывам, пусть даже самым противоречивым — вот что по-настоящему интересно и правильно; но мы всегда сдерживаем себя, не даем себе развернуться, проявить себя в полной мере, потому что вечно чего-то боимся, потому что так проще — жить, подчиняясь рыночным отношениям. Но внутренний мир человека, он безграничен, и настоящая жизнь — всегда на грани срыва, и человек волен идти, куда хочет, в любом направлении, не считаясь с условностями и не задумываясь о том, что его действия не соответствуют его образу, его представлениям о себе или чужим представлениям о нем.
Но теперь, без героина, все это кажется отвратительной ложью, хрупкой противоречивой поделкой из бисера мыслей и слов, которые я лениво сплетал на досуге, в героиновых приходах. И тогда мне казалось, что это заманчивая идея. Теперь она кажется мне коварной и вероломной, как какая-нибудь femme fatale, роковая красотка из фильма в жанре ноир — очаровательная и пленительная, но смертельно опасная. Она где-то там, вовне — далеко за пределами моих помыслов и устремлений. Очередная попытка самообмана. Красивая маска, за которой скрывается безобразная слабость и бесхарактерность. На самом деле, я обращался к своей неизбывной тоске — то ли пытался как-то с ней сжиться, то ли спрятаться от нее, — к своей внутренней опустошенности, парализующей и застенчивой замкнутости, и это при жгучем стремлении стать всем для всех, но мне всегда было страшно принимать решения, потому что они получались какими-то глупыми и бессмысленными, жалкими и слезливо умильными. Вот как оно видится мне теперь. Теперь, когда я пытаюсь завязать. Я схожу с ума, все схожу и схожу, но никак не могу тронуться окончательно. Да, я всегда найду для себя оправдание, это все — очень личное, это все — между мной и Богом, и заранее обречено на провал. Эта «мысль» замкнута на себе. Она как воздушный замок, и сейчас мне вообще вредно так много думать, если я хочу собрать себя воедино. Но эта мысль — даже не мысль, а отражение моих терзаний: рай на земле для себя, любимого, здоровье, душевный покой — они не станут реальностью от того, что ты о них думаешь. Сперва — опыт, переживание, поступок, и только потом — мысль. И никогда — наоборот.
Иногда я спрашиваю у Криссы, кто я. Это становится нашей дежурной шуткой. Под высоким раскидистым деревом я спрашиваю у нее, кто я, и она говорит, твой отец умер, когда ты был совсем маленьким, и с тех пор я немного потерянный, но из этого своего замешательства я сумел сотворить что-то очень красивое, что-то, что можно назвать настоящим искусством; она говорит, ты — яичница из двух яиц с беконом, ты — картошка, жареная по-домашнему, хлеб с отрубями и кофе, ты — законченный джанки, который пытается слезть с иглы, пьяница и придурок, ты — мой спутник в дороге, коллаборационист и предатель, ты — длинный и тощий, кожа да кости, американец, которому скоро стукнет тридцатник, ты — панк-рок-звезда, ты — кровожадный автоканнибал, такой дурацкий, такой ребяческий, такой трогательный, ты — безбрежный простор, песчаная долина, холмы вдалеке, чистое небо, ты — это я, ты — мерзавец, мудак и скотина, и ты действуешь мне на нервы, ты — ржавый велосипед и крысиная нора…
Мы собираемся прокатиться до Лексингтона, Кентукки, где я родился — только не по большим автострадам, а по маленьким сельским шоссе, — оттуда поедем в Новый Орлеан через Мемфис, вдоль Миссисипи, и вернемся в Нью-Йорк через юго-восточные штаты. Такой у нас план.
23
Теперь, когда я увидел Криссины фоты, мои заметки слегка изменились. Они по-прежнему представляют собой бессвязные, отрывочные фрагменты — где мы были, что видели, — но я начал задумываться, как их связать воедино, и так, чтобы текст соответствовал фотографиям.
Я смотрю на ее снимки и впадаю в восторженный транс. Я представляю себе идеальную книгу, куда войдут эти фотки. Никаких ценных идей пока нет, но мне ясно одно: эти снимки — не иллюстрации к тексту, текст и фоты должны дополнять друг друга, составлять единое целое. Но я понятия не имею, каким должно быть повествование, которое подходило бы без зазора под Криссины снимки. Сижу — думаю. Я точно знаю, каким не должен быть текст: навороченным, претенциозным, заумным. Мне хочется, чтобы книга была в чем-то противоречивой, и сложной, и даже слегка беспорядочной — как наша жизнь. Как Криссины снимки. Это должна быть нетрадиционная и бескомпромиссная книга — как волшебный хрустальный шар из криптонита, или как она там называется, эта фигня, [10] в общем, как шар из прозрачного камня, в котором в спрессованном виде содержится потенциально опасное представление о человеческой жизни с точки зрения инопланетного разума, оперирующего совершенно иными понятиями и посылками, а именно — моими, нашими.
И тут мне приходит одна идея. А что если представить, что все эти снимки взяты из личного фотоальбома, что люди на фотках —знакомые этого человека, который ведет тайный фотодневник, где записывает свои сокровенные мысли и переживания под настрой фотографий. Например, распаляющие воспоминания в процессе мастурбации на фотку толстой девицы на автостоянке — как она пердела этими мелкими красными треугольничками, когда он вставлял ей сзади…
Америка наводит тоску и скуку. Я — словно какой-нибудь социопат, дружелюбный и милый снаружи, и весь издерганный изнутри. Вот — отражение Америки. Как прожить жизнь, чтобы потом не жалеть? К чему стремиться? Слава и деньги. Секс и наркотики. Что еще делать со свободой? Интересный вопрос. Америка — страна бесконечных возможностей. Можно вдариться в религию, можно пойти и убить ближнего своего.
Мы останавливаемся в Солт-Лейк-Сити.
Иногда мне начинает казаться, что вся наша страна — одна большая коллекция культов. Солт-Лейк-Сити. Город соленого озера. Красивое название. Радушное, гостеприимное место. Все улыбаются. Вокруг — чистота. Мы останавливаемся в моем любимом мотеле. Идем завтракать. Лучший завтрак за всю поездку. Раскаленные, широкие улицы. Красивые здания двадцатых годов и раньше. Мания новизны отсутствует напрочь.
Завтрак нам подают в большой светлой столовой, отделанной в стиле арт-деко. Освещение потрясающее — свет преломляется радугой на рифленых распорках вдоль стен. Я беру форель с беконом и картофелем, жаренным «по-домашнему», и кофе со сливками, и все — за три доллара пятьдесят центов.
Наш отель расположен в самом бедной районе города. Старомодное здание в три этажа, чем-то неуловимо похожее на товарный склад. Огромный холл размером с павильон звукозаписи, уставленный по периметру креслами и диванами. Похоже, все здешние постояльцы — тихие пожилые люди. Во всяком случае, в креслах в холле сидят только тихие пожилые люди. Смотрят телевизор. Мягкий приятный свет. Вентиляторы тихо кружатся под потолком. Лестницы и коридоры — широкие, словно улицы. Везде идеальная чистота. Видно, что стены недавно покрасили. Номер на двоих стоит 19 долларов в сутки.
Выходим на улицу. Не можем найти ни одного бара, а спросить у прохожих стесняемся. Мормоны не одобряют пьянства и вообще потребления спиртных напитков. Наконец мы находим одно заведение, но какое-то оно странное. Вроде бы самый обыкновенный пивняк с крошечной неоновой вывеской и музыкальным автоматом в углу, который играет исключительно кантри — но как-то здесь тихо, и общее ощущение такое… виноватое и пристыженное. Немногочисленные посетители — какие-то все опущенные. Пожилому индейцу в дальнем углу бара, похоже, особенно стыдно. Стоит только на них посмотреть, на этих унылых любителей пропустить стаканчик, и сразу понятно, что они безнадежные неудачники, а это место — как будто последнее их пристанище. Все сидят мрачные и угрюмые, и нет ощущения, что люди здесь рады друг другу и готовы друг друга поддержать. Они вообще стараются не смотреть друг на друга. Им неудобно.
Мы уходим из бара и идем в кино. «Городской ковбой». Классическая голливудская мелодрама с уклоном в вестерн, фильмец, самый что ни на есть подходящий для Солт-Лейк-Сити, и будь я сейчас «уколомшись», я бы смотрел его с очень даже большим удовольствием, а так я весь дерганый и беспокойный, ерзаю на сидении и хочу, чтобы эта мутня поскорее закончилась, хотя, с другой стороны, пока мы сидим в кинозале, мне не надо придумывать, чем бы еще заняться.
Мне скучно. Мне не хочется даже пытаться как-то себя развлечь или употребить это время на что-то полезное. Мне хочется вмазаться. Улететь далеко-далеко — прочь из этого тела. Вечером я звоню в Нью-Йорк, одному приятелю, и уговариваю его переслать мне продукт в Денвер, до востребования.
Я смотрю на ее снимки и впадаю в восторженный транс. Я представляю себе идеальную книгу, куда войдут эти фотки. Никаких ценных идей пока нет, но мне ясно одно: эти снимки — не иллюстрации к тексту, текст и фоты должны дополнять друг друга, составлять единое целое. Но я понятия не имею, каким должно быть повествование, которое подходило бы без зазора под Криссины снимки. Сижу — думаю. Я точно знаю, каким не должен быть текст: навороченным, претенциозным, заумным. Мне хочется, чтобы книга была в чем-то противоречивой, и сложной, и даже слегка беспорядочной — как наша жизнь. Как Криссины снимки. Это должна быть нетрадиционная и бескомпромиссная книга — как волшебный хрустальный шар из криптонита, или как она там называется, эта фигня, [10] в общем, как шар из прозрачного камня, в котором в спрессованном виде содержится потенциально опасное представление о человеческой жизни с точки зрения инопланетного разума, оперирующего совершенно иными понятиями и посылками, а именно — моими, нашими.
И тут мне приходит одна идея. А что если представить, что все эти снимки взяты из личного фотоальбома, что люди на фотках —знакомые этого человека, который ведет тайный фотодневник, где записывает свои сокровенные мысли и переживания под настрой фотографий. Например, распаляющие воспоминания в процессе мастурбации на фотку толстой девицы на автостоянке — как она пердела этими мелкими красными треугольничками, когда он вставлял ей сзади…
Америка наводит тоску и скуку. Я — словно какой-нибудь социопат, дружелюбный и милый снаружи, и весь издерганный изнутри. Вот — отражение Америки. Как прожить жизнь, чтобы потом не жалеть? К чему стремиться? Слава и деньги. Секс и наркотики. Что еще делать со свободой? Интересный вопрос. Америка — страна бесконечных возможностей. Можно вдариться в религию, можно пойти и убить ближнего своего.
Мы останавливаемся в Солт-Лейк-Сити.
Иногда мне начинает казаться, что вся наша страна — одна большая коллекция культов. Солт-Лейк-Сити. Город соленого озера. Красивое название. Радушное, гостеприимное место. Все улыбаются. Вокруг — чистота. Мы останавливаемся в моем любимом мотеле. Идем завтракать. Лучший завтрак за всю поездку. Раскаленные, широкие улицы. Красивые здания двадцатых годов и раньше. Мания новизны отсутствует напрочь.
Завтрак нам подают в большой светлой столовой, отделанной в стиле арт-деко. Освещение потрясающее — свет преломляется радугой на рифленых распорках вдоль стен. Я беру форель с беконом и картофелем, жаренным «по-домашнему», и кофе со сливками, и все — за три доллара пятьдесят центов.
Наш отель расположен в самом бедной районе города. Старомодное здание в три этажа, чем-то неуловимо похожее на товарный склад. Огромный холл размером с павильон звукозаписи, уставленный по периметру креслами и диванами. Похоже, все здешние постояльцы — тихие пожилые люди. Во всяком случае, в креслах в холле сидят только тихие пожилые люди. Смотрят телевизор. Мягкий приятный свет. Вентиляторы тихо кружатся под потолком. Лестницы и коридоры — широкие, словно улицы. Везде идеальная чистота. Видно, что стены недавно покрасили. Номер на двоих стоит 19 долларов в сутки.
Выходим на улицу. Не можем найти ни одного бара, а спросить у прохожих стесняемся. Мормоны не одобряют пьянства и вообще потребления спиртных напитков. Наконец мы находим одно заведение, но какое-то оно странное. Вроде бы самый обыкновенный пивняк с крошечной неоновой вывеской и музыкальным автоматом в углу, который играет исключительно кантри — но как-то здесь тихо, и общее ощущение такое… виноватое и пристыженное. Немногочисленные посетители — какие-то все опущенные. Пожилому индейцу в дальнем углу бара, похоже, особенно стыдно. Стоит только на них посмотреть, на этих унылых любителей пропустить стаканчик, и сразу понятно, что они безнадежные неудачники, а это место — как будто последнее их пристанище. Все сидят мрачные и угрюмые, и нет ощущения, что люди здесь рады друг другу и готовы друг друга поддержать. Они вообще стараются не смотреть друг на друга. Им неудобно.
Мы уходим из бара и идем в кино. «Городской ковбой». Классическая голливудская мелодрама с уклоном в вестерн, фильмец, самый что ни на есть подходящий для Солт-Лейк-Сити, и будь я сейчас «уколомшись», я бы смотрел его с очень даже большим удовольствием, а так я весь дерганый и беспокойный, ерзаю на сидении и хочу, чтобы эта мутня поскорее закончилась, хотя, с другой стороны, пока мы сидим в кинозале, мне не надо придумывать, чем бы еще заняться.
Мне скучно. Мне не хочется даже пытаться как-то себя развлечь или употребить это время на что-то полезное. Мне хочется вмазаться. Улететь далеко-далеко — прочь из этого тела. Вечером я звоню в Нью-Йорк, одному приятелю, и уговариваю его переслать мне продукт в Денвер, до востребования.
24
Криссе я ничего не говорю. Вообще стараюсь об этом не думать. Веду себя так, словно все, как всегда. Если вдруг заходит разговор о моем продолжительном воздержании, я мычу что-то нечленораздельное, как будто я не особенно в настроении, и мне не хочется обсуждать эту тему. Я привык к тщетным и неутешительным ожиданиям. В этом есть даже что-то приятное.
Мне надо как-то убить 36 часов, пока не придет посылка. Ночью мне удается заснуть неожиданно быстро, причем спал я почти шесть часов, а утром я говорю Криссе, что у меня нет настроения выходить на улицу, и она уходит одна, а я остаюсь в номере.
Читаю документальный детектив про серийного убийцу. Отождествляю себя с героем, причем отождествляю так полно, что мне самому малость не по себе. Убийца — способный и привлекательный парень, — разъезжает по стране на своем маленьком автомобильчике, знакомится с девушками, приглашает их на свидание и убивает. Потом занимается сексом с их хладными трупами. Мне даже жутко — как хорошо я себе представляю, что творилось при этом у него в душе. Все началось с ощущения неизбывного одиночества, когда ты чужой для всех, и все для тебя чужие, потому что ты не такой, как они, и ты не можешь понять, почему люди делают то, что делают, и мир вокруг — такой странный, а ты — всегда невпопад и мимо, ты забиваешься в темный угол, где-то там, в детстве, которое не возвратишь. Со временем он обнаружил в себе способность вызывать у людей доверие и симпатию, и еще он увидел, что эти люди — а если конкретнее: женщины, потому что мужчины вообще не стоят того, чтобы тратить на них свое время, — смотрят исключительно на лицо, на внешность. Но он-то знал: внешность обманчива. У него вообще нет лица. А потом он об этом забыл. И стал вести себя, как все.
Я не хочу показаться интереснее, чем я есть. Когда ты заявляешь, что отождествляешь себя с серийным убийцей, в этом есть некий шик, я бы даже сказал — элегантность, пусть даже тем самым ты лишний раз подтверждаешь, какой ты самовлюбленный мерзавец, зацикленный на себе, но меня все равно не покидает странное ощущение, что я знаю этого человека, знаю его изнутри. Знаю, как он стал убийцей. Все из-за какой-то девчонки. Он не хотел ее убивать. Она сама напросилась. Он просто сорвался. Потому что она начала кобениться, и не давала ему, и вообще, всячески изгалялась, дразнила его, жеманно хихикала, строила из себя непонятно кого, но он все равно ее выебал, показал ей, как это бывает по-настоящему, непреклонно, безжалостно, пусть знает, сучка, как тебе это нравится, и нечего тут кочевряжиться, думаешь, я буду тебя упрашивать, ага, разбежалась, прошмандовка поганая, ты сама виновата, вот тебе, напоследок, сюрприз — большой, толстый хуй, получи удовольствие перед смертью. И он убивает ее в лесу, прямо в машине, в своем аккуратном маленьком автомобильчике.
И он даже не слышит тех мыслей, что проносятся у него в голове, он весь захвачен неодолимым потоком своей окончательной отчужденности, этим крайним, предельным отсутствием человеческого сочувствия. И вдруг у него в руках — покорное обнаженное тело. Полностью в его власти. Он не думал, что так получится, но вот — получилось, и он едва не лишается чувств, в горле стоит комок и мешает дышать, но вот оно — тело. Делай, что хочешь. Такое заманчивое искушение.
В первый раз все вышло случайно. Просто так получилось. Но зато он узнал, как это бывает, и хотя потом ему было страшно, что его вычислят и найдут, никто за ним не пришел. «Жизнь» продолжалась. Как ни в чем не бывало. И мысль засела в мозгу, врезалась намертво; это было, как новый виток эволюции, как будто он — Кларк Кент, и только он знает секрет, только ему одному доступна эта удивительная тайная сила, которая придает ему исключительность, хотя с виду он — совершенно обычный. Такой же, как все. [11]
Я понимаю, почему он захотел повторить еще раз. И еще раз, и еще. После того, первого раза. Есть две причины. Во-первых, когда он впервые нарушил запрет, он как будто лишился девственности, и его больше ничто не сдерживало. Он совершил преступление, но мир не рухнул, и небеса не разверзлись, и он испытал небывалое возбуждение, и то, что он делал с той мертвой девицей — это было так восхитительно, так запредельно, и он понял, что ему по-настоящему нужно. Но подобное переживание следует освежать. Как только оно начинает тускнеть, оно превращается в тяжкую ношу, но с каждым новым убийством, с каждым новым насилием над мертвым телом, восторг возвращался. Только в эти минуты он жил настоящей жизнью. Только в эти минуты он был собой. А вторая причина: ему хотелось, чтобы его поймали. Его сила частично происходила из вызова миру: кто — кого. Он дразнит вселенную, он огрызается, он привлекает к себе внимание. Он не знает другого способа, кроме как убивать и насиловать. Это — его наживка. И он ждет, что мир все-таки клюнет. Потому что иначе наживка бессмысленна.
Я читаю его историю, проникаюсь его побуждениями и умонастроениями; мне плохо и страшно, противно и мутно. Никак не могу избавиться от ощущения, что меня все-таки разоблачили — я сам себя разоблачаю, вновь раскрываю себя, под этой скалой, — ощущение, надо сказать, неприятное. Головокружение, озноб, тошнота. Как будто срываешься с высоты. Глаза постоянно на мокром месте. Нет, это уже чересчур.
Посылка придет совсем скоро, что не может не радовать, но в то же время я себя чувствую злобным обманщиком — у меня снова секреты от Криссы. Сижу, как побитый пес. Хочется врезать себе по роже: кулаком, со всей силы. Но, как и с Мерри, первый порыв самоуничижения быстро проходит, и вся моя злость выливается в тихое раздражение на всех и вся.
Настроение поганое. Одеваюсь и выхожу на улицу. Кажется, сердце сейчас разобьется. Вокруг все такое красивое, светлое, радостное и открытое; и все это — не для меня. Через 24 часа мне вставит. Я улечу в запредельные дали. Все остальное — лишь затянувшееся ожидание. Предвкушение. Я опять наркоман.
Возвращается Крисса. Я говорю, что хочу ехать дальше, потому что в машине мне лучше спится. На самом деле, все проще: до Денвера два дня пути, и хотелось бы выехать уже сегодня, чтобы назавтра уж точно добраться до места.
Мы едем восемь часов и останавливаемся в мотеле всего в ста пятидесяти милях от Денвера. Я говорю, давай ляжем не поздно, чтобы завтра пораньше встать и быстрее поехать. Ночь проходит нормально, мне уже не так тяжко, хотя есть и несколько неприятных моментов: когда мне вдруг приходит в голову, что я уже неделю на чистяке, но радостное возбуждение тут же сменяется жгучим стыдом. Впрочем, я не особенно заморачиваюсь. Все мои помыслы и устремления сосредоточены лишь на одном: дождаться посылки. Благо, ждать остается недолго. Я полон решимости. Горькой, упертой решимости.
Мы выезжаем с утра пораньше, и уже в дороге я каюсь Криссе в своем проступке. Я весь вымотанный, я вообще никакой, но я пытаюсь ей объяснить, почему я так сделал, почему я сорвался — я подавлен и сломлен, мне плохо, и я знаю единственный способ, как сделать так, чтобы мне стало лучше. То, что я сделал, я сделал уже от отчаяния. Я говорю ей: прости меня, но я такой, какой есть, мне самому это не нравится, но я не могу по-другому. Я говорю ей: мне страшно, мне очень страшно, но я не хочу врать и тебе и себе, не хочу притворяться, что я могу себя сдерживать; я не могу себя сдерживать. У меня больше нет сил. Да, я честно пытался, но у меня ничего не вышло. Не хочу даже думать об этом. Мне нужна доза. Иначе я просто загнусь.
Крисса не сердится, не психует. Не говорит, что я ей противен. Но она говорит другое, и то, что она говорит, отзывается у меня в голове легкой дрожью, поначалу я даже не понимаю, что это было — как смещение стеклышек в калейдоскопе, как слабый подземный толчок, как невидимый сдвиг, от которого происходит великое землетрясение. Она говорит, что в моей зависимости от наркотиков ее лично тревожит одно: не то, что я уже не могу без дозы, а то, что я не могу без дозы и ненавижу себя за это. Крисса. Такая красивая, доброжелательная… и она сумела выразить самую суть в одной фразе. Все оказалось так просто, и как я сам не додумался?! Раньше я бы подумал: нет, все наоборот — я принимаю наркотики потому, что ненавижу себя и весь мир. Но теперь, после Криссиных слов, я вижу, что это одно и то же. Принимая наркотики, я убиваю себя/весь мир, но точно ли это то, что мне нужно? Всего одна фраза — и все изменилось. Все стало не так, как прежде. Что-то возникло — что-то такое, чего не было раньше. У него еще нет ни названия, ни даже формы, но процесс кристаллизации уже пошел. Да. Все изменилось. Причем, насовсем.
Мне надо как-то убить 36 часов, пока не придет посылка. Ночью мне удается заснуть неожиданно быстро, причем спал я почти шесть часов, а утром я говорю Криссе, что у меня нет настроения выходить на улицу, и она уходит одна, а я остаюсь в номере.
Читаю документальный детектив про серийного убийцу. Отождествляю себя с героем, причем отождествляю так полно, что мне самому малость не по себе. Убийца — способный и привлекательный парень, — разъезжает по стране на своем маленьком автомобильчике, знакомится с девушками, приглашает их на свидание и убивает. Потом занимается сексом с их хладными трупами. Мне даже жутко — как хорошо я себе представляю, что творилось при этом у него в душе. Все началось с ощущения неизбывного одиночества, когда ты чужой для всех, и все для тебя чужие, потому что ты не такой, как они, и ты не можешь понять, почему люди делают то, что делают, и мир вокруг — такой странный, а ты — всегда невпопад и мимо, ты забиваешься в темный угол, где-то там, в детстве, которое не возвратишь. Со временем он обнаружил в себе способность вызывать у людей доверие и симпатию, и еще он увидел, что эти люди — а если конкретнее: женщины, потому что мужчины вообще не стоят того, чтобы тратить на них свое время, — смотрят исключительно на лицо, на внешность. Но он-то знал: внешность обманчива. У него вообще нет лица. А потом он об этом забыл. И стал вести себя, как все.
Я не хочу показаться интереснее, чем я есть. Когда ты заявляешь, что отождествляешь себя с серийным убийцей, в этом есть некий шик, я бы даже сказал — элегантность, пусть даже тем самым ты лишний раз подтверждаешь, какой ты самовлюбленный мерзавец, зацикленный на себе, но меня все равно не покидает странное ощущение, что я знаю этого человека, знаю его изнутри. Знаю, как он стал убийцей. Все из-за какой-то девчонки. Он не хотел ее убивать. Она сама напросилась. Он просто сорвался. Потому что она начала кобениться, и не давала ему, и вообще, всячески изгалялась, дразнила его, жеманно хихикала, строила из себя непонятно кого, но он все равно ее выебал, показал ей, как это бывает по-настоящему, непреклонно, безжалостно, пусть знает, сучка, как тебе это нравится, и нечего тут кочевряжиться, думаешь, я буду тебя упрашивать, ага, разбежалась, прошмандовка поганая, ты сама виновата, вот тебе, напоследок, сюрприз — большой, толстый хуй, получи удовольствие перед смертью. И он убивает ее в лесу, прямо в машине, в своем аккуратном маленьком автомобильчике.
И он даже не слышит тех мыслей, что проносятся у него в голове, он весь захвачен неодолимым потоком своей окончательной отчужденности, этим крайним, предельным отсутствием человеческого сочувствия. И вдруг у него в руках — покорное обнаженное тело. Полностью в его власти. Он не думал, что так получится, но вот — получилось, и он едва не лишается чувств, в горле стоит комок и мешает дышать, но вот оно — тело. Делай, что хочешь. Такое заманчивое искушение.
В первый раз все вышло случайно. Просто так получилось. Но зато он узнал, как это бывает, и хотя потом ему было страшно, что его вычислят и найдут, никто за ним не пришел. «Жизнь» продолжалась. Как ни в чем не бывало. И мысль засела в мозгу, врезалась намертво; это было, как новый виток эволюции, как будто он — Кларк Кент, и только он знает секрет, только ему одному доступна эта удивительная тайная сила, которая придает ему исключительность, хотя с виду он — совершенно обычный. Такой же, как все. [11]
Я понимаю, почему он захотел повторить еще раз. И еще раз, и еще. После того, первого раза. Есть две причины. Во-первых, когда он впервые нарушил запрет, он как будто лишился девственности, и его больше ничто не сдерживало. Он совершил преступление, но мир не рухнул, и небеса не разверзлись, и он испытал небывалое возбуждение, и то, что он делал с той мертвой девицей — это было так восхитительно, так запредельно, и он понял, что ему по-настоящему нужно. Но подобное переживание следует освежать. Как только оно начинает тускнеть, оно превращается в тяжкую ношу, но с каждым новым убийством, с каждым новым насилием над мертвым телом, восторг возвращался. Только в эти минуты он жил настоящей жизнью. Только в эти минуты он был собой. А вторая причина: ему хотелось, чтобы его поймали. Его сила частично происходила из вызова миру: кто — кого. Он дразнит вселенную, он огрызается, он привлекает к себе внимание. Он не знает другого способа, кроме как убивать и насиловать. Это — его наживка. И он ждет, что мир все-таки клюнет. Потому что иначе наживка бессмысленна.
Я читаю его историю, проникаюсь его побуждениями и умонастроениями; мне плохо и страшно, противно и мутно. Никак не могу избавиться от ощущения, что меня все-таки разоблачили — я сам себя разоблачаю, вновь раскрываю себя, под этой скалой, — ощущение, надо сказать, неприятное. Головокружение, озноб, тошнота. Как будто срываешься с высоты. Глаза постоянно на мокром месте. Нет, это уже чересчур.
Посылка придет совсем скоро, что не может не радовать, но в то же время я себя чувствую злобным обманщиком — у меня снова секреты от Криссы. Сижу, как побитый пес. Хочется врезать себе по роже: кулаком, со всей силы. Но, как и с Мерри, первый порыв самоуничижения быстро проходит, и вся моя злость выливается в тихое раздражение на всех и вся.
Настроение поганое. Одеваюсь и выхожу на улицу. Кажется, сердце сейчас разобьется. Вокруг все такое красивое, светлое, радостное и открытое; и все это — не для меня. Через 24 часа мне вставит. Я улечу в запредельные дали. Все остальное — лишь затянувшееся ожидание. Предвкушение. Я опять наркоман.
Возвращается Крисса. Я говорю, что хочу ехать дальше, потому что в машине мне лучше спится. На самом деле, все проще: до Денвера два дня пути, и хотелось бы выехать уже сегодня, чтобы назавтра уж точно добраться до места.
Мы едем восемь часов и останавливаемся в мотеле всего в ста пятидесяти милях от Денвера. Я говорю, давай ляжем не поздно, чтобы завтра пораньше встать и быстрее поехать. Ночь проходит нормально, мне уже не так тяжко, хотя есть и несколько неприятных моментов: когда мне вдруг приходит в голову, что я уже неделю на чистяке, но радостное возбуждение тут же сменяется жгучим стыдом. Впрочем, я не особенно заморачиваюсь. Все мои помыслы и устремления сосредоточены лишь на одном: дождаться посылки. Благо, ждать остается недолго. Я полон решимости. Горькой, упертой решимости.
Мы выезжаем с утра пораньше, и уже в дороге я каюсь Криссе в своем проступке. Я весь вымотанный, я вообще никакой, но я пытаюсь ей объяснить, почему я так сделал, почему я сорвался — я подавлен и сломлен, мне плохо, и я знаю единственный способ, как сделать так, чтобы мне стало лучше. То, что я сделал, я сделал уже от отчаяния. Я говорю ей: прости меня, но я такой, какой есть, мне самому это не нравится, но я не могу по-другому. Я говорю ей: мне страшно, мне очень страшно, но я не хочу врать и тебе и себе, не хочу притворяться, что я могу себя сдерживать; я не могу себя сдерживать. У меня больше нет сил. Да, я честно пытался, но у меня ничего не вышло. Не хочу даже думать об этом. Мне нужна доза. Иначе я просто загнусь.
Крисса не сердится, не психует. Не говорит, что я ей противен. Но она говорит другое, и то, что она говорит, отзывается у меня в голове легкой дрожью, поначалу я даже не понимаю, что это было — как смещение стеклышек в калейдоскопе, как слабый подземный толчок, как невидимый сдвиг, от которого происходит великое землетрясение. Она говорит, что в моей зависимости от наркотиков ее лично тревожит одно: не то, что я уже не могу без дозы, а то, что я не могу без дозы и ненавижу себя за это. Крисса. Такая красивая, доброжелательная… и она сумела выразить самую суть в одной фразе. Все оказалось так просто, и как я сам не додумался?! Раньше я бы подумал: нет, все наоборот — я принимаю наркотики потому, что ненавижу себя и весь мир. Но теперь, после Криссиных слов, я вижу, что это одно и то же. Принимая наркотики, я убиваю себя/весь мир, но точно ли это то, что мне нужно? Всего одна фраза — и все изменилось. Все стало не так, как прежде. Что-то возникло — что-то такое, чего не было раньше. У него еще нет ни названия, ни даже формы, но процесс кристаллизации уже пошел. Да. Все изменилось. Причем, насовсем.
25
Всю дорогу до Денвера я ощущаю себя дряхлым и немощным стариком. В этом нет ничего приятного — забирать продукт, это просто привычка и утомительная необходимость. Мне надо сосредоточиться, закрыться от всего второстепенного — от всех своих страхов, сомнений и доводов, — и думать только о главном. Как спортсмен перед решающим соревнованием или как солдат перед боем.
Я говорю Криссе, что я себя чувствую как бегун-марафонец, сосредоточенный на дистанции — бегу, стиснув зубы, не загадываю вперед дальше, чем на минуту, весь устремленный к цели, не позволяю себе никаких сомнений и героически борюсь с искушением остановиться и сойти с дистанции. Прикольно. Идти добывать продукт — это почти то же самое, что не идти добывать продукт. Крисса спрашивает, почему бы нам просто не проехать мимо почты, и я говорю: уже поздно. Привычка.
Когда мы приезжаем в Денвер, посылка уже дожидается меня на почте, и я быстро ее забираю. Все проходит нормально, без всяких задержек. Прямо с почты — это большое новое здание на окраине города, — мчусь на ближайшую автозаправку, покупаю бутылочку газировки, запираюсь в мужском сортире, варю дозу в крышке от бутылки, используя вместо ватки разодранный сигаретный фильтр, и вмазываюсь по полной. Возвращаюсь к машине, и мы едем дальше.
Все. Приход пошел. Это как возвращение блудного сына: мне здесь рады, меня встречают с распростертыми объятиями, целуют и обнимают, говорят, хорошо, что ты снова с нами, проходи, будь как дома, неплохо выглядишь, кстати, и теперь все будет в порядке — теперь, когда мы снова вместе. А что взамен? Десять, двадцать, шестьдесят, восемьдесят баксов в день, и время — время, чтобы найти, чтобы приобрести, чтобы все приготовить, — и вся жизнь, до последней секунды.
Сажусь за руль. Мы проехали горный кряж и теперь едем по серо-зеленым холмам, где пасутся коровы и прочий крупный и мелкий рогатый скот, а вдалеке маячат Скалистые горы.
Мне хорошо, и меня пробивает поговорить. Я говорю Криссе, что все настоящие американцы — законченные наркоманы. Это «погоня за счастьем», это капитализм, это свобода, это индивидуализм на безбрежных открытых пространствах, это демократия. Это «Де Сото Адвенчер». Я сам не знаю, что за бред я несу, но Крисса слушает, и вальсирует вместе со мной в этом безумном трепе, и я никак не могу избавиться от ощущения, что я ее откровенно гружу, и мне это не нравится.
Мне кажется, я — ребенок, который надоедает взрослому, чтобы тот, вопреки здравому смыслу, исполнил его упрямый детский каприз, скажем, купил ему очередную порцию сахарной ваты, да, я в точности как ребенок, болтливый, несдержанный, упрямый и наглый, словно какой-то напыщенный бюрократ, ребенок, которому нужно, чтобы все было «по-моему», он ужасно доволен собой, он откровенно дурачит взрослого, издевается, едва сдерживаясь от смеха…
Это так унизительно. Да и с чего бы мне вдруг гордиться? Я не в том положении, чтобы гордиться собой. Я уже не могу притворяться, что мне хочется уколоться, я просто беру и колюсь, и кто же я после этого? Кто я? Как это объяснить? Я не знаю.
Некое равновесие пошатнулось. Боль отступила, как бывает всегда, когда вмажешься, но меня не покидает неприятное ощущение, что это — трусость и малодушие, что я как маленький мальчик, который бежит домой плакаться маме, что кто-то из старших ребят дразнится и обзывается. Мне очень стыдно, но спрятаться негде — от стыда, от потери самоуважения, от жгучей ненависти к себе. Они тут, от них не избавиться, даже в эйфории, и можно только пытаться их не замечать. Я говорю ей об этом, Криссе, потому что мне нужно, чтобы об этом знал кто-то еще, и когда я рассказываю о своих ощущениях, мне становится легче, и ей, кажется, интересно.
Когда я просыпаюсь, мы снова едем в горах. Влажный воздух, сосновый лес. Извилистый двухполосный серпантин. Горы не такие высокие, как в Колорадо. Крисса говорит, что мы въехали в Нью-Мехико где-то час назад, и сейчас едем в Таос.
Сажусь за руль. Мне по-прежнему хорошо. Наслаждаюсь душевным покоем, который мне дарит джанк.
Лес постепенно редеет, мы спускаемся вниз по крутому склону и въезжаем в пустыню. За рулем, на узких дорогах в диком пустынном краю — я снова влюблен в этот мир. Хочется целовать все вокруг, хочется пить этот свет, вдыхать эту суровую красоту — вбирать в себя все. Глазами, ушами, носом и ртом. Всем своим существом. Пустое пространство с редкими вкраплениями цивилизации, побитыми непогодой — закусочными, придорожными магазинчиками и базарчиками, где индейцы торгуют своими изделиями, — они смотрятся так одиноко в этих просторах, но они давно свыклись со своим одиночеством, застыли в своем безмерном безразличии, и все это полностью соответствует моему внутреннему состоянию, и поэтому мне хорошо.
Рядом со мной сидит Крисса. Все-таки, как же мне повезло, что она со мной. Мне хочется остановить машину и заняться с Криссой любовью — прямо в пустыне. Я буду любить ее медленно и обстоятельно, под этим громадным небом, и мне кажется, что ей тоже этого хочется. Она носилась со мной столько дней, как заботливая добрая мама, она мне помогала в моих сомнениях, но теперь все сомнения исчезли — настало время каникул, время, когда ты приходишь домой с работы, и можно расслабиться и отдохнуть, время отсрочки смертного приговора. Я весь — доверие и нежность, и ей тоже приятно передохнуть от обязанностей заботливой няньки, и все стеснение между нами прошло, и я знаю, что под героином я могу заниматься любовью часами, и мне так хочется доставить ей удовольствие, долгое, бесконечное удовольствие, хочется ублажить ее и порадовать.
Возбуждение нарастает, в голове все плывет, член горит, набухает, твердеет, и ближе к вечеру, когда мне уже совсем невмоготу, я останавливаю машину. Это уже не я с Криссой. Это что-то, что больше нас. Просто мужчина и женщина. Мужчина хочет заняться любовью с женщиной, а попросту говоря — хочет выебать женщину, а женщина хочет, чтобы ее как следует выебли, и они оба об этом знают. Прихватив индейское лоскутное одеяло, купленное в придорожной лавке, я беру Криссу за руку и веду ее за собой, прочь от дороги, сквозь полоску деревьев, в пустыню. Мы отходим подальше от тихой пустынной дороги, и я разворачиваю одеяло, и укладываю на него Криссу и накрываю ее своим телом. Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Запредельные ощущения. И я даже знаю, почему. Потому что это Крисса, с ее твердой волей, и завидным самообладанием, и ее изменчивым ко мне отношением — это Крисса, женщина, которую я хочу, и которая значит для меня так много. Крисса… ее лицо, ее гордое обнаженное тело… она отдается мне вся — целиком, без остатка, — моему ненасытному члену, в темноте, посреди пустыни. И она хочет, чтобы я тоже ощутил эту силу, эту ярость и жажду, агрессивный напор, и ей все равно, что я делаю с ней, что хочу, она смеется под черным небом, и разрешает мне все, абсолютно все, она отдается мне самозабвенно, она вся моя, для меня, и ее наслаждение — именно в этом отказе от своего "я", потому что это так редко, так страшно и так опасно, для нее, а для меня — запредельный восторг, и я возбуждаюсь еще сильнее, и все это возможно лишь потому, что мое возбуждение не проходит, потому что для обоюдного наслаждения член должен стоять, и мы оба смеемся. И она вся такая податливая, и горячая, и там у нее все мокро и скользко, и ее щеки горят огнем, и она вся извивается подо мной, и кричит в множащихся оргазмах, что идут друг за другом почти внахлест, и я на минутку сбавляю темп, и вот мы снова — на гребне волны, а потом нас накрывает уже с головой. Я смотрю вниз, на свой член, который движется словно сам по себе — глубь и наружу, вглубь и наружу, — и я уже не ощущаю, что я — это я, но именно сейчас мне так хочется быть собой, только собой, ну или, может быть, ею, и я говорю ей вслух, Это я, это Билли, и она открывает глаза, и ее дикий, победный и чуть настороженный взгляд напоминает мне взгляд дикой кошки, которая вся собралась и готова к прыжку за добычей, и она говорит, А я Крисса, и ты меня трахаешь, так что я сейчас просто сойду с ума, и закрывает глаза, и ее лицо снова — блаженное и отрешенное, как бывает, когда ты пьян или под кайфом, и ритм слегка изменяется, он нарастает, и мы оба смеемся, смеемся из самых глубин естества, и ее тело опять сотрясается в затяжном оргазме. Я продолжаю. Я не хочу прерываться. Очередная серия ее оргазмов. Мне кажется, она хочет, чтобы я остановился, но я продолжаю, настойчиво, яростно, это уже наслаждение на грани риска, когда тебе кажется, что сейчас ты ее убьешь, эту женщину, которая отдается тебе, и она как будто взрывается изнутри, словно ее ударило током, и секреции изливаются из нее потоком, заливают меня всего, все именно так, как должно быть, все рассыпалось и растворилось в изможденной истоме, и я лежу на ней, просто лежу, и мой член у нее внутри по-прежнему твердый, как камень, весь как будто облепленный этой жадной горячей плотью, и мы с ней опускаемся сквозь какую-то зыбкую дымку, на самое дно, и лежим там, уютно свернувшись под толщей расплавленной тьмы.
Я говорю Криссе, что я себя чувствую как бегун-марафонец, сосредоточенный на дистанции — бегу, стиснув зубы, не загадываю вперед дальше, чем на минуту, весь устремленный к цели, не позволяю себе никаких сомнений и героически борюсь с искушением остановиться и сойти с дистанции. Прикольно. Идти добывать продукт — это почти то же самое, что не идти добывать продукт. Крисса спрашивает, почему бы нам просто не проехать мимо почты, и я говорю: уже поздно. Привычка.
Когда мы приезжаем в Денвер, посылка уже дожидается меня на почте, и я быстро ее забираю. Все проходит нормально, без всяких задержек. Прямо с почты — это большое новое здание на окраине города, — мчусь на ближайшую автозаправку, покупаю бутылочку газировки, запираюсь в мужском сортире, варю дозу в крышке от бутылки, используя вместо ватки разодранный сигаретный фильтр, и вмазываюсь по полной. Возвращаюсь к машине, и мы едем дальше.
Все. Приход пошел. Это как возвращение блудного сына: мне здесь рады, меня встречают с распростертыми объятиями, целуют и обнимают, говорят, хорошо, что ты снова с нами, проходи, будь как дома, неплохо выглядишь, кстати, и теперь все будет в порядке — теперь, когда мы снова вместе. А что взамен? Десять, двадцать, шестьдесят, восемьдесят баксов в день, и время — время, чтобы найти, чтобы приобрести, чтобы все приготовить, — и вся жизнь, до последней секунды.
Сажусь за руль. Мы проехали горный кряж и теперь едем по серо-зеленым холмам, где пасутся коровы и прочий крупный и мелкий рогатый скот, а вдалеке маячат Скалистые горы.
Мне хорошо, и меня пробивает поговорить. Я говорю Криссе, что все настоящие американцы — законченные наркоманы. Это «погоня за счастьем», это капитализм, это свобода, это индивидуализм на безбрежных открытых пространствах, это демократия. Это «Де Сото Адвенчер». Я сам не знаю, что за бред я несу, но Крисса слушает, и вальсирует вместе со мной в этом безумном трепе, и я никак не могу избавиться от ощущения, что я ее откровенно гружу, и мне это не нравится.
Мне кажется, я — ребенок, который надоедает взрослому, чтобы тот, вопреки здравому смыслу, исполнил его упрямый детский каприз, скажем, купил ему очередную порцию сахарной ваты, да, я в точности как ребенок, болтливый, несдержанный, упрямый и наглый, словно какой-то напыщенный бюрократ, ребенок, которому нужно, чтобы все было «по-моему», он ужасно доволен собой, он откровенно дурачит взрослого, издевается, едва сдерживаясь от смеха…
Это так унизительно. Да и с чего бы мне вдруг гордиться? Я не в том положении, чтобы гордиться собой. Я уже не могу притворяться, что мне хочется уколоться, я просто беру и колюсь, и кто же я после этого? Кто я? Как это объяснить? Я не знаю.
Некое равновесие пошатнулось. Боль отступила, как бывает всегда, когда вмажешься, но меня не покидает неприятное ощущение, что это — трусость и малодушие, что я как маленький мальчик, который бежит домой плакаться маме, что кто-то из старших ребят дразнится и обзывается. Мне очень стыдно, но спрятаться негде — от стыда, от потери самоуважения, от жгучей ненависти к себе. Они тут, от них не избавиться, даже в эйфории, и можно только пытаться их не замечать. Я говорю ей об этом, Криссе, потому что мне нужно, чтобы об этом знал кто-то еще, и когда я рассказываю о своих ощущениях, мне становится легче, и ей, кажется, интересно.
* * *
Крисса хочет посмотреть Нью-Мехико, так что мы едем на юг. Я по-прежнему в затяжном приходе, но меня потихонечку отпускает, нападет сонливость, и я отдаю руль Криссе. Прислоняюсь головой к стеклу, закрываю глаза и засыпаю, уносясь на волнах тихого удовольствия.Когда я просыпаюсь, мы снова едем в горах. Влажный воздух, сосновый лес. Извилистый двухполосный серпантин. Горы не такие высокие, как в Колорадо. Крисса говорит, что мы въехали в Нью-Мехико где-то час назад, и сейчас едем в Таос.
Сажусь за руль. Мне по-прежнему хорошо. Наслаждаюсь душевным покоем, который мне дарит джанк.
Лес постепенно редеет, мы спускаемся вниз по крутому склону и въезжаем в пустыню. За рулем, на узких дорогах в диком пустынном краю — я снова влюблен в этот мир. Хочется целовать все вокруг, хочется пить этот свет, вдыхать эту суровую красоту — вбирать в себя все. Глазами, ушами, носом и ртом. Всем своим существом. Пустое пространство с редкими вкраплениями цивилизации, побитыми непогодой — закусочными, придорожными магазинчиками и базарчиками, где индейцы торгуют своими изделиями, — они смотрятся так одиноко в этих просторах, но они давно свыклись со своим одиночеством, застыли в своем безмерном безразличии, и все это полностью соответствует моему внутреннему состоянию, и поэтому мне хорошо.
Рядом со мной сидит Крисса. Все-таки, как же мне повезло, что она со мной. Мне хочется остановить машину и заняться с Криссой любовью — прямо в пустыне. Я буду любить ее медленно и обстоятельно, под этим громадным небом, и мне кажется, что ей тоже этого хочется. Она носилась со мной столько дней, как заботливая добрая мама, она мне помогала в моих сомнениях, но теперь все сомнения исчезли — настало время каникул, время, когда ты приходишь домой с работы, и можно расслабиться и отдохнуть, время отсрочки смертного приговора. Я весь — доверие и нежность, и ей тоже приятно передохнуть от обязанностей заботливой няньки, и все стеснение между нами прошло, и я знаю, что под героином я могу заниматься любовью часами, и мне так хочется доставить ей удовольствие, долгое, бесконечное удовольствие, хочется ублажить ее и порадовать.
Возбуждение нарастает, в голове все плывет, член горит, набухает, твердеет, и ближе к вечеру, когда мне уже совсем невмоготу, я останавливаю машину. Это уже не я с Криссой. Это что-то, что больше нас. Просто мужчина и женщина. Мужчина хочет заняться любовью с женщиной, а попросту говоря — хочет выебать женщину, а женщина хочет, чтобы ее как следует выебли, и они оба об этом знают. Прихватив индейское лоскутное одеяло, купленное в придорожной лавке, я беру Криссу за руку и веду ее за собой, прочь от дороги, сквозь полоску деревьев, в пустыню. Мы отходим подальше от тихой пустынной дороги, и я разворачиваю одеяло, и укладываю на него Криссу и накрываю ее своим телом. Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Запредельные ощущения. И я даже знаю, почему. Потому что это Крисса, с ее твердой волей, и завидным самообладанием, и ее изменчивым ко мне отношением — это Крисса, женщина, которую я хочу, и которая значит для меня так много. Крисса… ее лицо, ее гордое обнаженное тело… она отдается мне вся — целиком, без остатка, — моему ненасытному члену, в темноте, посреди пустыни. И она хочет, чтобы я тоже ощутил эту силу, эту ярость и жажду, агрессивный напор, и ей все равно, что я делаю с ней, что хочу, она смеется под черным небом, и разрешает мне все, абсолютно все, она отдается мне самозабвенно, она вся моя, для меня, и ее наслаждение — именно в этом отказе от своего "я", потому что это так редко, так страшно и так опасно, для нее, а для меня — запредельный восторг, и я возбуждаюсь еще сильнее, и все это возможно лишь потому, что мое возбуждение не проходит, потому что для обоюдного наслаждения член должен стоять, и мы оба смеемся. И она вся такая податливая, и горячая, и там у нее все мокро и скользко, и ее щеки горят огнем, и она вся извивается подо мной, и кричит в множащихся оргазмах, что идут друг за другом почти внахлест, и я на минутку сбавляю темп, и вот мы снова — на гребне волны, а потом нас накрывает уже с головой. Я смотрю вниз, на свой член, который движется словно сам по себе — глубь и наружу, вглубь и наружу, — и я уже не ощущаю, что я — это я, но именно сейчас мне так хочется быть собой, только собой, ну или, может быть, ею, и я говорю ей вслух, Это я, это Билли, и она открывает глаза, и ее дикий, победный и чуть настороженный взгляд напоминает мне взгляд дикой кошки, которая вся собралась и готова к прыжку за добычей, и она говорит, А я Крисса, и ты меня трахаешь, так что я сейчас просто сойду с ума, и закрывает глаза, и ее лицо снова — блаженное и отрешенное, как бывает, когда ты пьян или под кайфом, и ритм слегка изменяется, он нарастает, и мы оба смеемся, смеемся из самых глубин естества, и ее тело опять сотрясается в затяжном оргазме. Я продолжаю. Я не хочу прерываться. Очередная серия ее оргазмов. Мне кажется, она хочет, чтобы я остановился, но я продолжаю, настойчиво, яростно, это уже наслаждение на грани риска, когда тебе кажется, что сейчас ты ее убьешь, эту женщину, которая отдается тебе, и она как будто взрывается изнутри, словно ее ударило током, и секреции изливаются из нее потоком, заливают меня всего, все именно так, как должно быть, все рассыпалось и растворилось в изможденной истоме, и я лежу на ней, просто лежу, и мой член у нее внутри по-прежнему твердый, как камень, весь как будто облепленный этой жадной горячей плотью, и мы с ней опускаемся сквозь какую-то зыбкую дымку, на самое дно, и лежим там, уютно свернувшись под толщей расплавленной тьмы.