Ему тридцать четыре, он рослый и крепкий, как футболист. Волосы собраны в сальный хвостик. На нем — шерстяной костюм в стиле расплывчатого рокабилли и тонкий галстук. Он оживлен, но при этом собран, и производит стойкое впечатление упрямого непробиваемого англичанина.
   С ним все в порядке, мне только не нравится то, что Крисса стелется перед ним так, словно это необходимо и неизбежно. Как бы она ни старалась это скрывать, она все равно очень чувствительна к лести, тем более — к лести из уст знаменитостей, и это меня задевает, и слегка принижает ее в моих глазах.
   Как выясняется, он хочет пригласить меня в ресторан при отеле, и когда мы все спускаемся вниз, он отправляет Криссу домой. Это хорошо — я не хочу, чтобы все сорвалось только из-за того, что она будет меня отвлекать, одним своим присутствием.
   Мы садимся за столик у окна в баре, и он спрашивает у меня, как жизнь и чем я сейчас занимаюсь.
   Я заказываю двойной виски, чтобы собраться с мыслями — здесь, в полумраке бара, в отеле «Грамерси-Парк», за столиком у окна, глядя в румяное сияющее лицо, направленное на меня, как прожектор.
   В последнее время я вел настолько уединенную жизнь, что мой голос звучит как-то странно — словно он проржавел от продолжительного вынужденного молчания, — и еще я как будто утратил контроль над автоматическим регулятором громкости, так что приходится постоянно включаться и подправлять настройки «вручную».
   Я также немного сбит с толку, потому что не очень уверен насчет того, чего от меня хочет Джек — как будто я пробуюсь на какую-то роль, о которой мне толком и не рассказали. Мне бы хотелось иметь более полное представление о том, в каком именно качестве меня сюда позвали.
   Я говорю ему, что в последнее время я много пью, что я полностью деморализован из-за переговоров со своей звукозаписывающей студией, откуда я собираюсь уйти, а они все тянут и тянут, и в то же время не дают мне записывать ничего нового, и т.д., и т.п. В общем, гоню, как могу. В плане дружеского подкола интересуюсь, как дела у него в империи.
   Он отвечает в том же тоне, и надо сказать, его достижения впечатляют. Потом он заводит разговор о Криссе. Говорит, как он ей восхищается, как ему нравятся ее работы, и как ему жалко, что она не получила должного признания как фотограф. Я говорю, что я полностью с ним согласен — Крисса достойна всяческого восхищения. Я тоже очень ее ценю. Мы едим сэндвичи. Я чувствую, как он украдкой поглядывает на меня. Он не то чтобы насторожен, просто он знает, что за мной надо присматривать. Постоянно.
   — Джек, Джек, Джек, — я пытаюсь понять, для чего он меня позвал.
   Он вдруг спрашивает:
   — Ну и чем ты сейчас занимаешься? Все снимаешь сиделок? — Он имеет в виду тех девчонок, которые откликаются на мое объявление «нужна сиделка».
   — Парад сиделок проходит нормально, но есть и много чего другого. У меня столько всего в голове.
   — В голове или в головке?
   — Боже правый, ты теперь каламбуришь? — Или я просто забыл. Или не замечал.
   — С героина-то слез?
   — Ага. Чист, как стеклышко. Больше года промучился. Есть один действенный метод, только не очень быстрый. Надо постоянно переходить с герыча на метадон и обратно. Смысл в том, что один блокирует зависимость от другого, но оба вызывают устойчивое привыкание, поэтому надо их чередовать, постепенно снижая дозы. Сначала что-то одно потребляешь, потом, пока ты еще окончательно не подсел, резко завязываешь и переходишь на эту вторую дрянь, но тебе уже нужно меньше — и так, постепенно, слезаешь совсем. В общем, теперь я в завязке, но жизнь развалилась. Теперь не знаю, куда себя деть. Мне нужен какой-то действительно грандиозный проект, чтобы уйти в него с головой.
   — Как раз об этом я и собирался поговорить.
   — Ну, я, собственно, так и понял.
   — Есть у меня одна задумка. Тебе наверняка понравится. Плюс к тому, ты кое-что заработаешь, я кое-что заработаю. У меня есть машина. В Венисе, Калифорния. Я хочу, чтобы ты пригнал ее сюда, в Нью-Йорк. Разумеется, все расходы — за мой счет. Это огненный «Де Сото Адвенчер» 57-го года. Сроков я никаких не ставлю. По времени ограничений нет. Сколько нужно тебе, столько и будешь ехать. Меня интересуют твои дорожные впечатления: что ты увидишь, что с тобой будет происходить в дороге. В общем, смотри, подмечай, ищи. И я хочу, чтобы Крисса поехала тоже. Она будет фотографировать, ты — писать. Как тебе предложение?
   — Огненный, это конкретно какой оттенок?
   — Оранжевый, — говорит он усталым голосом. — Продавец что-то перемудрил. Я хотел золотой с белым. Наверное, я его перекрашу.
   Мне надо подумать. Каждая фраза, которую он произносит — для меня это очередной сюрприз. В общем, я в полной растерянности, но морду держу кирпичом.
   — «Де Сото Адвенчер»… Звучит как-то даже зловеще… Хотя интересно. И этот огненный цвет… сразу ассоциация с ядерной катастрофой… Да, интересно… Смотри, ищи… Но что конкретно я должен искать?
   — Ты — поэт. Так что сам разбирайся. Ты же писатель, дружище. А мы потом это используем. Сейчас ты не можешь даже записаться из-за этих дебилов в студии, но мы сделаем книгу, и у нас будут деньги. А потом я продам права на сценарий! По ней снимут фильм!
   Звучит очень даже заманчиво, но все слишком сложно — его представления обо мне, которые он проецирует на меня, и которые я стараюсь синхронно озвучить, так чтобы мои движения губами не расходились с его фонограммой; его предложение приводит меня в восторг, но к восторгу примешиваются сомнения — я не уверен, что мне будет уютно и хорошо вдали от любимого продавленного дивана, но с другой стороны, мне уже надо встряхнуться, снять с ушей паутину и доказать, что я что-то еще могу… Его предложение застало меня врасплох.
   Я задаю еще пару общих вопросов, стараясь собраться с мыслями. (Когда надо ехать туда? Чем скорее, тем лучше.) Он свяжется с Криссой насчет оплаты текущих расходов. На самом деле, я не хочу задавать слишком много вопросов — из опасений лишиться его доверия или ограничить свой выбор. Я хочу домой. Я говорю Джеку «спасибо», бормочу извинения и быстро смываюсь.

4

   Так. Удача мне не изменяет. Я прохожу сквозь вращающиеся двери маленького отеля и выхожу на улицу. Я себя чувствую, как пятиклассник, которого только что поцеловала учительница — по-настоящему, в рот, с языком, как большого. Я прямо чувствую, как капельки счастья конденсируются под кадыком и в глазах; оно излучает заряженные частицы, которые носятся у меня внутри и колют, как крошечные иголочки. Как будто ко мне прикоснулись волшебной палочкой. Невероятно. Но у меня получилось. Моя удача, моя добрая фея, — она по-прежнему со мной. Я живой, радостный, голый — плыву в огромном сверкающем мыльном пузыре над Лексингтон-авеню. Нью-Йорк, мой расплывчатый, смазанный тематический парк — еще никогда он не казался таким добрым, таким приветливым. Голос рвется из горла наружу, глаза глядят и не могут наглядеться. Мне не терпится обсудить все с Криссой.
   Есть у меня смутное подозрение, что это — не обещание беззаботных каникул, что это, прежде всего, ответственность, которая потребует от меня очень многого, но я гоню эти мысли, пока они не захватили меня целиком. Потому что я в своем праве. Король живет. И я — это Он. Я — это Он.
   Плюс к тому, я ни капельки не сомневаюсь, что сумею надыбать под это дело немножко наличности. Уже сегодня. Так или иначе.
* * *
   Возвращаюсь к себе в пещеру. Все еще нянчусь с моим сокровенным бредом, как последний идиот. На телефоне мигает лампочка. Включаю автоответчик.
   Неестественное и жеманное «знойное» мурлыканье: «Привет, Билли. Это Мередит. И я прямо вся мокрая, мокрая, мокрая… вся в томлении жажду очередного урока. Сегодня. Как скажешь. Перезвони мне, пожалуйста. Ну, пожааааалуйста».
   Как говорится, то густо, то пусто. Я ей перезвоню, но сначала я позвоню Криссе. Плюхаюсь на свой пыльный зеленый диван и набираю номер.
   Она говорит:
   — Алло.
   — Тру-ля-ля…
   — И что ты по этому поводу думаешь, Билли?
   — Я пока ничего не думаю. Думать я буду потом. А пока я хочу просто … прыгать и хлопать в ладоши. А ты хочешь прыгать и хлопать в ладоши?
   — Ну, предложение хорошее.
   — Теперь я признаюсь: я уже начал впадать в отчаяние и терять веру. А это — как раз то, что нужно. Надо отдать Джеку должное, он умеет порадовать.
   — Он — просто гений, хотя я его ненавижу. Он тебе говорил про деньги?
   — Ну так, в общих чертах. Но ты все равно расскажи.
   — Нам обоим… то есть, каждому… он платит по пятьдесят долларов в день. Это вроде как суточные на текущие расходы. И еще он дает нам свою кредитку на бензин и мотели.
   — Господи… и при этом предполагается, что мы еще будем работать?
   — Ну да, — смеется она.
   — Ну, насколько я понял, все, что мы будем делать в поездке — это и будет работой. Он хочет, чтобы мы просто… ехали и записывали свои впечатления. Настоящая работа начнется потом, правильно?
   — Да, наверное… то есть, твоя работа. Я буду фотографировать.
   — Ну, а я вести записи. Записывать все, что будет происходить. Он мне сказал: смотри, подмечай, ищи. Но я так и не понял, чего конкретно нам надо искать? Ты не знаешь?
   — А он тебе не сказал?
   — Только так, в общем. Ничего конкретного.
   — Ну, наверное, он целиком полагается на тебя.
   — Замечательно. Слушай, Крисса. Нам надо все это обсудить. Могу я сегодня к тебе заглянуть, ближе к вечеру?
   — Приходи. Я весь день дома.
   — Хорошо. Я, наверное, приду в восемь — в девять. Нормально?
   — Ну, да.
   — Тогда до вечера.
   — Хорошо.
   — Ну, пока.
* * *
   Мммммм. Мысли по-прежнему скачут и путаются. Восторг отупляет. Ладно. Мередит меня остудит.
   Скрипучий голос: Я исследую собственные настроения. Я. Исследователь. Наблюдатель. Я сам. Я их исследую под микроскопом. Но похоже… там ничего нету… и я… отмеряю дозы… сексуального возбуждения и легкого наркотического опьянения… чтобы обрести телесную плотность, чтобы стать видимым, но при этом не потревожить мое восприимчивое существо. Вот он я — корчусь на стеклышке под микроскопом. Под воздействием и впечатлением собственноручных трудов. Хотя, может быть, это не я потрудился, а сам Господь Бог. Отсюда следует: я — ничто, и я — Бог… Как я дошел до такого.
   Ладно, забей.
   Мередит меня остудит.
   В маленьком тесном мирке сомнительных ночных клубов, где я добываю себе средства к существованию, почти все девушки — из той породы, которые только и ждут, когда ты их унизишь и злоупотребишь их доверием. Твоя привлекательность как музыканта и как мужика изменяется у этих девиц той свободой, с которой ты их используешь. И в то же время они благодарны за малейшее проявление доброты, но только пока доброта — исключение из правила. Рок-н-ролльщики — те же сутенеры. Они тоже живут за счет неустроенных молоденьких девочек, которые согласны платить тебе деньги, лишь бы быть рядом с тобой.
   В первый раз Мерри мне позвонила года три-четыре назад. Ей тогда было четырнадцать. Она очень старалась, чтобы ее голос в трубке звучал учтиво, и обходительно, и «по-взрослому». Сказала, что хочет взять у меня интервью для школьной газеты; но она слишком много смеялась и выдавала двусмысленные обещания с явным намеком на непристойность. На самом деле, мы сразу прониклись друг к другу. Как Джоан Кроуфорд и Джордж Сандерс. В первый раз она привела с собой подругу, но потом приходила уже одна.
   Мередит — пухленькая, скороспелая чернокожая школьница, развитая не по годам. Хорошенькая и до чертиков соблазнительная в своей короткой клетчатой юбке, высоких гольфах и накрахмаленной белой блузке. Как только уроки кончаются, и Мерри выходит из школы, она сразу расстегивает пуговицы на блузке ниже лифчика.
   Она делает для меня все. Она даже придумала способ, как избавить меня от моих вечных дурацких: «а дай мне десятку „взаймы“». Она сказала, что хочет брать у меня уроки, и согласна платить десять долларов за урок: она будет пытаться довести меня до оргазма руками и ртом, а я буду критиковать ее технику. Я сажусь на диван, раздвигаю ноги, и она опускается на колени у меня между ног. Она называет меня Учителем. К сожалению, за все эти годы ее техника лучше не стала. Несмотря на мою конструктивную критику. Когда она пытается мне отсосать, это напоминает мне, как я в детстве пускал себе на лобок живых мышек, чтобы они там побегали.
   Так что я ей звоню.
   И она приходит.
   Она щебечет и тянет гласные. Она говорит со мной в том кокетливом заговорщеском стиле, который, на самом деле, такой же ломкий и хрупкий, как старая кинопленка. Она вся — робкий, застенчивый секс и досужие слухи о знаменитостях и музыкантах. Меня это бесит — как-то все это жалко и мелко, — но я обращаю свое раздражение в насмешливую холодность, и ей это нравится, она упивается этой моей язвительностью, достигает новых глубин своего драгоценного самоуничижения ради меня. На самом деле, мне самому очень не нравится, как я с ней обращаюсь, но мы продолжаем встречаться. Потому что она — это все, что мне нужно.
   Мы предаемся разврату в гостиной и спальне. Пыльные окна — в подтеках грязи, словно в корке экземы, но навязчивый свет все равно проникает в комнату мутными сумрачными лучами, фиксируя наши движения в серии последовательных стоп-кадров, застывших в мертвом ритуале, словно мы с ней две фигуры из тусклой бронзы, в бледно зеленом налете патины, который пачкает руки. Словно мы — недозрелые полулюди, отпочковавшиеся от мебели или от стен, но так и застрявшие на полпути. Сон становится явью. Но ее влагалище такое розовое и мягкое, такое влажное и текучее; а мой член — истощенный, огромный, — пронзает его во вместилище из ее шоколадной кожи. Подлинная валентинка в человечьем пространстве.
   Меня всегда поражала ее способность преломлять мои словесные оскорбления своими несколько неуклюжими, но неукротимо настойчивыми потугами на остроумные ответные реплики, равно как и способность безропотно принимать и даже находить удовольствие в том, как я ее беззастенчиво оскорбляю в сексе. Зато ее притязания на обладание некоей печальной — из третьих рук — искушенностью удручают и бесят, и ее настоящая жизнь неожиданно поднимается из потаенных глубин человеческого естества, и неловкий писатель превращается в самодовольного идиота, а его повествование — в искусственный и гротескный текст. Исключение составляют только очень толковые парни, которые знают, на что следует обратить внимание. Типа меня.
   Пора помолиться.
* * *
   Одна из приятностей моего состояния — полная отстраненность, дающая безупречное чувство времени. Я говорю ей, что пора уходить, и она уходит.
* * *
   Репетиция в семь. Сейчас — почти шесть. На самом деле, меня жутко ломает куда-то идти. Надо позвонить Джиму. Джим — единственный из всей команды, за кого я еще чувствую что-то вроде ответственности.
   — Слушай, Копли, — ною я в трубку. — Я так устал.
   — Так что, на репу тебя не ждать?
   — Я этого не говорил.
   — Скажем так: за твоими отчаянными стенаниями мне послышалось столь же отчаянное желание отменить сегодняшнюю репетицию.
   — Какой ты у нас проницательный. Может быть, ты и прав. Наверное, мне действительно стоило бы уделять больше внимания своим потаённым чувствам. Есть возражения?
   — Как я могу упустить возможность остаться дома и осквернить твой труп, пусть даже мысленно?
   — Ты не сердишься?
   — А ты догадайся.
   — А я тупой.
   — Слушай, у меня есть, чем заняться. Или, может быть, я позвоню Стиву Баторсу и приглашу его в студию, раз ты сегодня не можешь.
   Я смеюсь.
   — Копли, ты такой юморист. Знаешь, ко мне приходила Мерри. Только-только ушла. Ты же знаешь, о ком я?
   — Твоя маленькая ученица?
   — Ага…
   — Не удивительно, что ты вымотался.
   — И знаешь, что она у меня спросила? Она спросила, а правда, что ты однажды «случайно» убил одну десятилетнюю девочку.
   — Что?!
   — Честное слово. Не знаю, откуда она это взяла. Может быть, из твоих разговоров за сценой. Ты иногда такого наговоришь… В общем, я расхохотался, а Мерри просто сидела и таращилась на меня своими большими, немного испуганными глазами. Знаешь, иногда она меня беспокоит.
   — Ну да, когда ты не занят, впиндюривая свою штуку ей в прямую кишку.
   — Слушай… не надо. Она очень славная девочка.
   — Ну да, очень славная девочка, а когда ты кончаешь, ты просто сдуваешь ее и убираешь в шкаф.
   — Я ей сказал, что это убийство было не совсем «случайно».
   — Что?! Ты ей сказал?! Ты, правда, сказал?! Да, с тебя станется. Но я же знаю, что ты ничего такого не говорил. Правда?..
   — Неа.
   — Ладно, ты будешь на репетиции или нет?
   — Э… пусть решает судьба. Ты позвони Тому и Ларри, а я позвоню Марку, и если они еще не ушли, тогда мы ее отменяем. Следующая репетиция в четверг.
   — Ладно.
   Ребята еще не ушли, и все получилось, как я хотел.

5

   Я не стал говорить ему о поездке, потому что он бы взбесился и стал бы кричать, что я пренебрегаю группой, бросаю их и все такое. Группа, надо сказать, какая-то убогонькая. Она мне давно уже неинтересна. Я — ее лидер, это моя команда, но я не считаю ее своим основным занятием. Я маскирую свое равнодушие непробиваемым пессимизмом и отвращением к жизни в целом — в этом мы с Копли вполне солидарны, но его не так-то легко провести. Еще немножко — и он меня точно раскусит. Но, как бы там ни было, ему придется мириться с моими решениями, потому что, если он не захочет мириться с моими решениями, это, как говорится, его проблемы.
   Теперь у меня есть пара свободных часов до встречи с Криссой. И это хорошо. Я люблю быть один под джанком. Когда вмажешься, всегда есть, чем заняться. Джанк — как оргазм, растянутый во времени. Хочется просто отдаться на волю этих густых, мягких волн сверкающего наслаждения, которое исходит, как нежная ласка, откуда-то изнутри, и веки наливаются тяжестью, и иногда с губ срываются тихие стоны, эротические шумы в окружающей тишине. Все постороннее раздражает — все, что отвлекает; все, что требует внимания. Когда я под джанком, я даже на телефон почти не отвечаю.
   А потом, разумеется, выясняется: то, что тебе нужно больше всего, для тебя это вредно. Я не соврал Джеку. То есть, конечно, соврал, но отчасти: я честно пытался преодолеть свою пагубную привычку. Бросал несколько раз за последний год. Но продержался максимум — три дня. Три дня — это уже достижение. Это надо отметить. А единственный способ отметить — это вмазаться и улететь.
   По большей части, я лишь притворяюсь, что со мной ничего страшного не происходит, и что я сам выбираю такую жизнь. В конце концов, я всегда в том состоянии, когда еще две недели — и все будет отлично. А теперь, когда на горизонте маячит новый проект, я вот что думаю: надо достать метадон, сняться с герыча и заняться работой. И пусть работа меня исцелит.
* * *
   Беру записную книжку, внезапно захваченный мыслью о воспоминаниях, что посетили меня на улице по дороге к «Грамерси-Парку».
   Воспоминания лучше, чем жизнь. Поэтому я живу только воспоминаниями. Начинаю ценить то, что было, лишь по прошествии времени. Свои решения я принимаю, как правило, исходя из того, о чем мне потом будет приятно вспоминать. Это — лучшие мои творения: весь этот текучий и многомерный лабиринт переживаний минус страх и неуверенность, или со страхом и неуверенностью, но преобразованными во что-то другое. Потому что все уже кончилось. Я их придумал и пережил, и они заключают меня в себе. Как будто опыт и переживания — это темная мастерская хаоса, где штампуются эти крошечные бесконечные самоцветы. Каждый — поэт своих воспоминаний. Хорошо, когда что-то кончается, и остается лишь воспоминание. Но, как и самые лучшие стихотворения, они остаются всегда незаконченными, потому что со временем, в новом свете, они обретают другие значения. Может быть, все наши воспоминания заложены в нас изначально; они извергаются, и ветвятся, соединяются в фантастические узоры, — но если как следует постараться, то можно проследить за каждым отдельным воспоминанием вплоть до самого начала. Может быть, самые лучшие воспоминания всегда одинаковы: воспоминания о том, как ты родился на свет. Или о том, как ты умер, или я даже не знаю, о чем.
   Воспоминания, что нахлынули на меня в тот вечер, родились из весны и погоды. Излились, как секреция этого запутанного клубка. Я вспоминал о том, как мне было девятнадцать, и я все еще чувствовал себя новорожденным в Нижнем Ист-Сайде, со своим другом Миком. Мы тогда были в Нью-Йорке совсем одни, иммигранты из захолустья, в полном смятении от собственной, пока неизвестной и нам самим гениальности. Вдохновенная, воспаленная энергия то захлестывала нас с головой, то вгоняла в тоску и апатию. Но к концу зимы все эти муки и корчи как-то сами собой утихли — как раз в тот день, когда ты в первый раз после долгой зимы распахиваешь все окна настежь и вдруг веришь, что для тебя нет ничего невозможного. Нет, это было, скорее, предчувствие веры, что для тебя нет ничего не возможного. Ощущение, что тебе ничего не нужно. Потому что у тебя уже все есть. Вот оно — перед тобой. Подойди и возьми. Тебе даже делать ничего не надо. Все уже готово. Мечта сбылась. Сон стал явью.
   Начало весны всегда возвращает меня в те годы — конкретно в то место, конкретно к тому человеку. Пронзительное ощущение, что я иду по второй авеню мимо церкви Святого Марка, где-нибудь в 1971-ом году, под голубым небом, в один из тех самых первых дней, когда уже можно выйти на улицу без зимнего пальто, может быть, я направляюсь в книжный на Сент-Марк— Плейс, и я улыбаюсь, и смотрю вверх, на небо, и махаю руками, и мне все равно, что подумают обо мне окружающие — я полностью раскрепощен. Однажды мы с Миком почти полдня опыляли счетчики парковки на Восьмой стрит. Мы выписывали между ними восьмерки, хлопали руками, согнутыми в локтях, жужжали и терлись щеками о каждый столб. Или шатались с ним целыми днями по пыльным букинистическим лавкам на Четвертой авеню — искали французских поэтов среди старых потрепанных книг. Или просто сидели в своей пустой белой комнате на Одиннадцатой стрит, где мы проводили почти все время: подкалывали друг друга, слушали музыку, читали, писали, иногда даже жгли ароматические палочки, и ветер слегка раздувал занавески. Мы тогда были захвачены тем безымянным раздражающим беспокойством, которое ощущалось почти как безумие, и подчас действительно выливалось в безумные поступки. Например, когда мы выкинули из окна пятого этажа старый испорченный холодильник, который хозяин квартиры не собирался чинить. Или те скандальные стихи, которые мы писали на пару.
   В тот вечер, ранней весной в Нью-Йорке я вспоминал то безумное время, и испытывал жгучую благодарность, что у меня в жизни такое было. Было, но не прошло. И никогда не пройдет. Как и все остальное, что было, оно навсегда останется со мной. И не важно, что я над собой творю — скоро все это станет воспоминанием, а воспоминания лучше, чем жизнь.
* * *
   Уже смеркается. Надо принять ванну и собираться к Криссе. Иду на кухню, включаю воду. Кх, кх, гррр: кран надсадно выкашливает порции ржавой воды, потом вода извергается мощной струей и постепенно становится прозрачной. Как в большинстве квартир в многоквартирных домах в Нижнем Ист-Сайде, ванна у меня стоит на кухне. Потому что, когда эти дома только строились, в них вообще не было ванн, только раковины, а потом, когда здесь начали устанавливать ванны и унитазы, для них нашлось место только в крошечных кухнях. В общем, раковина, унитаз и ванна сосредоточены у водопроводной трубы у стены прямо напротив входной двери. Большое окно над раковиной выходит в тот же колодец между домами, куда выходит и окно гостиной. Вот ведь гадство, опять нет горячей воды. Мудацкий домовладелец. Нагреть, что ли, воду в кастрюльке? Или забить? Я еще не такой грязный. Я расстегиваю пару пуговиц на рубашке, снимаю ее через голову, наклоняюсь над ванной, умываю лицо и шею чуть теплой водичкой, беру мочалку и протираю подмышки, потом снимаю штаны, полощу под струей свой член, мою задницу — на тот случай, если Криссу вдруг пробьет на сантименты или ей просто захочется хуя. На самом деле, мне как-то жалко смывать с себя последние напоминания о Мерри. Мне нравится запах, хотя я не люблю, когда на мне остаются липкие пятна. И теперь, когда я смываю под краном ее секреции — и особенно, если учесть, из каких именно соображений, — у меня возникает неприятное чувство, как будто я оскорбляю кого-то, кто только что умер. Или как будто я — проститутка. Интересно, а что она сейчас делает. В эти мгновения. Но мне не хочется думать над этим вопросом. Я — шлюха. Нет. Она — шлюха. Никто из нас: ни она, и ни я. Мы оба. Все без исключения. Так пойдет. Я снова чист и почти безгрешен.
   Освежившись, возвращаюсь на свой диван. Спасибо, Господи, за маленькие радости, как любила говорить моя мама. На самом деле, на меня снизошло божье благословение. Теперь у меня есть все, что нужно, на недели вперед. Надо подумать, о чем говорить с Криссой.
   Если честно, я до сих пор не верю своему счастью. Не верю, что все это — на самом деле. Когда я начинаю об этом задумываться — о моем неизменном везении, — я себя чувствую странно. Как будто я выиграл в лотерею. Смущенный, растерянный и слегка одурманенный. Так, лучше об этом не думать… Это пройдет. Пусть проходит. Мир — продукт наших умонастроений, но я не имею в виду экстремальный солипсизм. Объективная реальность все-таки существует. И окружающая среда. Реальность — это взаимодействие внешнего и внутреннего миров. Так, хватит грузиться. Расслабься.