разжал пальцы и вынул револьвер из ее руки.
Мы стояли друг подле друга, переминаясь с ноги на ногу, угрюмые и
растерянные. Я выбросил револьвер далеко в море, он ударился о скалу,
раздался выстрел, в воде зашипело. Юдит, прижав кулачок ко рту, мяла губы
костяшками пальцев.
Мы ходили взад-вперед. Стоило одному остановиться, другой принимался
ходить. Настала ночь. Сияя ярко освещенными окнами, к нам подрулил
междугородный автобус. Пассажиров в нем было совсем немного, они сидели,
запрокинув головы на подушки кресел. Водитель махнул нам. Я спросил, далеко
ли он едет, он ответил: "На юг". Мы сели и уже на следующее утро были в
Калифорнии.
Кинорежиссеру Джону Форду было тогда семьдесят шесть. Он жил на своей
вилле в Бэль-Эйр неподалеку от Лос-Анджелеса. Уже шесть лет как он не снимал
фильмов. Билла его построена в колониальном стиле, большую часть времени он
проводит на террасе в беседах со старыми друзьями. С террасы открывается вид
на долину, где растут апельсиновые деревья и кипарисы. Для посетителей
выставлен длинный ряд плетеных кресел, перед каждым табуреточка для ног,
покрытая индейским ковриком. Кресла располагают к беседе, сидя в таком
кресле, сам не замечаешь, как начинаешь рассказывать истории.
Джон Форд весь седой, лицо избороздили глубокие морщины, в складках
прорастала белая щетина бороды. Один глаз закрыт черной повязкой, другой
мрачно смотрит прямо перед собой. Он то и дело сует руку под подбородок,
ослабляя шейный платок. На нем темно-синяя куртка и широкие брюки цвета
хаки, на ногах -- светлые парусиновые туфли на толстой резиновой подошве.
Когда он говорит, даже сидя, он держит руки в карманах. У него все просто,
без церемоний. Закончив очередную историю, он поворачивается к нам всем
телом, к Юдит и ко мне, чтобы видеть нас своим единственным глазом. Голова у
него крупная, лицо серьезное, он никогда не улыбается. В его присутствии все
становились серьезными, даже когда он рассказывал о смешном. Иногда он
поднимается с кресла, чтобы собственноручно подлить Юдит красного
калифорнийского вина; передо мной поставлена бутылка бренди, я угощаюсь сам.
Потом к нам вышла и его жена Мэри Фрэнсис; как и он, она уроженка северного
штата Мэн на восточном побережье, как и он, происходит из семьи ирландских
переселенцев; она слушала его вместе с нами. С тенистой террасы приятно
смотреть на свет; небо со всех сторон затягивали грозовые тучи.
-- В деревне моих родителей в Ирландии есть лавка, там торгуют всякой
всячиной, -- рассказывал Джон Форд. -- Мальчишкой я часто туда бегал за
покупками, и на сдачу вместо мелочи мне всегда давали карамельки, там стояло
целое ведро таких карамелек. Несколько недель назад я снова там побывал,
прошло уже больше пятидесяти лет, я зашел в эту лавку купить сигар. И что вы
думаете? Продавщица сунула руку под прилавок, где стояло ведро, и высыпала
мне горсть карамели вместо сдачи.
Многое из того, что я за время поездки услышал об Америке от Клэр и
других, Джон Форд повторял. Суждения его для меня не новы, но он всякий раз
иллюстрирует их историями, чтобы показать, откуда эти суждения пошли. Часто,
когда его спрашивают о чем-то отвлеченном, на первый взгляд может
показаться, что он уходит от вопроса, тут же принимаясь рассказывать о
частностях, прежде всего -- о конкретных людях. Любой вопрос об Америке
вообще ассоциируется в его памяти с живыми людьми, которых ему довелось
знать. Он никогда не высказывает своего к ним отношения, только дословно
воспроизводит их слова и поступки. И по имени почти никого не называет --
только друзей.
-- Быть во вражде -- это невыносимо, -- сказал Джон Форд. -- Был
человек, и вдруг у него нет больше ни имени, ни обличья, остается одно
пустое место; лицо уходит в тень, черты расплываются, искажаются, и мы
способны взглянуть на него лишь мельком, снизу вверх, испуганным взглядом
мыши. Мы сами себе противны, когда у нас есть враг. И тем не менее у нас
всегда есть враги.
-- Почему вы говорите "мы" вместо "я"? -- спросила Юдит.
-- Мы, американцы, всегда говорим "мы ", даже когда речь идет о наших
личных делах, -- ответил Джон Форд. -- Наверное, потому, что для нас все,
что бы мы ни делали, есть часть одного большого общего дела. Рассказ от
первого лица приемлем для нас только тогда, когда один выступает от имени
многих, от всех остальных. Мы не носимся с нашим "я", как вы, европейцы. У
вас даже продавщицы, которые лишь продают чужие, не принадлежащие им вещи, и
то заявляют: "У меня это только что кончилось" или: "Пожалуйста, у меня есть
еще одна рубашка со стоячим воротником". Это со мной в Европе был такой
случай, я сам, своими ушами слышал, -- пояснил Джон Форд. -- А с другой
стороны, вы все так стремитесь подражать друг другу, так друг за друга
прячетесь, что даже служанка отвечает по телефону голосом хозяйки, --
продолжал он. -- Вы постоянно твердите "я" да "я", а в то же время вам
необычайно льстит, когда вас с кем-то путают. Но при этом каждый хочет быть
абсолютно неповторимым! Вот почему вы дуетесь, то и дело обижаетесь, ведь
каждый из вас -- нечто особенное. А у нас в Америке не принято дуться и не
принято замыкаться в себе. Мы не тоскуем по одиночеству. Кто одинок, кто
занимается самокопанием, тот сам себе тошен; и если уж он до того дойдет,
что сам с собой начнет разговаривать, то, едва услышав, тут же язык прикусит
со страху.
-- Вам часто снятся сны? -- спросила
Юдит.
-- Нам почти ничего не снится, -- ответил Джон Форд. -- А если что и
пригрезится, мы забываем об этом. Мы говорим обо всем без утайки, поэтому
для снов не остается места.
-- Расскажите о себе, -- попросила Юдит. -- Всякий раз, когда мне
предлагали рассказать о себе, мне казалось, что время еще не приспело, --
ответил Джон Форд. -- Казалось, все переживания еще не настолько далеко ушли
в прошлое. Вот почему мне больше по душе говорить о том, что пережили
другие, до меня. Я и фильмы больше любил снимать о том, что было до меня. У
меня почти нет тяги к собственным переживаниям; зато снедает тоска по вещам,
которые мне никогда не удавалось сделать, и по местам, где я так и не
побывал. В детстве меня раз избили ребята с улицы, где жили итальянцы, --
это при том, что и я, и они, все мы были католиками.
Один из них, толстяк, действовал особенно подло: он плевался и бил меня
только ногами, чтобы рук не замарать. А через час я увидел его снова: один,
он шел по улице, загребая пыль ступнями, такой толстый, неуклюжий, и вдруг
он сразу показался мне невыносимо жалким, захотелось подружиться с ним,
утешить его. И потом мы действительно стали закадычными друзьями. -- Он
задумался и немного погодя добавил: -- Тогда я еще в коротких штанишках
бегал.
Он посмотрел вниз, в долину, где последние лучи меркнущего солнца нежно
просвечивали сквозь листву апельсинов.
-- Когда вижу, как колышутся эти листья и солнце просвечивает сквозь
них, у меня такое чувство, будто они колышутся целую вечность, -- сказал он.
-- Это и на самом деле ощущение вечности: оно заставляет начисто забыть, что
существует история. У вас бы это назвали средневековым чувством, состоянием,
когда все вокруг воспринимается только через природу.
-- Но апельсиновые деревья ведь специально выращены, какая же это
природа? -- возразила Юдит.
-- Когда солнце просвечивает сквозь них и играет в листьях, я забываю
об этом, -- сказал Джон Форд. -- Я забываю и о себе самом тоже, о своем
существовании. Мне хочется только, чтобы ничто больше не менялось, чтобы эти
листья шевелились по-прежнему и чтобы никто не срывал апельсинов, чтобы
вообще все вокруг оставалось как есть.
-- А еще вам хочется, наверно, чтобы и люди жили точно так же, как они
жили всегда, испокон веку? -- спросила Юдит. Джон Форд глянул на нее мрачно.
-- Да, -- подтвердил он, -- нам этого хочется. Лет эдак сто назад
кое-кто еще заботился о прогрессе, но то были люди, обладавшие достаточной
властью, чтобы внедрять его. От рождества Христова и вплоть до недавних пор
все панацеи исходили только от власть имущих: от князей, от фабрикантов --
от благодетелей. А сейчас среди власть имущих спасители человечества
перевелись, разве что некоторые строят из себя благодетелей -- изредка, по
мелочам. И только бедные, неимущие, бесправные стараются изобрести что-то
новое. Те, кто в состоянии что-то изменить, давно уже не помышляют об
изменениях, вот почему все остается по-старому.
-- И вы хотите, чтобы все оставалось по-старому? -- спросила Юдит.
-- Я не хочу, -- сказал Джон Форд. -- Я просто рассказал, о чем думаю,
когда смотрю на листья.
Опираясь на палку, на террасу вышла экономка, индианка, и накинула ему
на колени плед.
-- Она играла у меня в нескольких фильмах, -- сказал Джон Форд. --
Хотела стать настоящей актрисой, но говорить не умеет, немая. Стала
танцевать на канате. Однажды сорвалась, ну, а потом ко мне вернулась. Ей
нравилось ходить по канату, -- продолжал он. -- Ей казалось, что на канате
она вот-вот заговорит. Она и сейчас ноги переставляет; точно по канату идет.
Есть ведь такие положения тела, когда вдруг чувствуешь себя самим собой, --
сказал Джон Форд. -- Ба! -- думаешь, так вот он я какой! Жаль только, что по
большей части это случается, когда ты один. Спешишь проделать то лее самое
на людях -- ан нет, не выходит, получается снова поза. Вот ведь какая
незадача. Смешно. Ведь никто не хочет, чтобы его застали врасплох во всей
наготе его свойств; куда соблазнительней, когда тебя видят в серьезной
задумчивости. Иной раз ненароком скажешь о себе правду -- и сам испугаешься
собственной храбрости. При этом испытываешь такое счастье, что кажется,
одному и не выдержать, хочешь немедленно еще раз сказать правду -- ну и тут,
конечно, соврешь. Я вот до сих пор вру, -- признался Джон Форд. -- Вот,
казалось бы, только что, совсем недавно я еще знал, чего хочу, и вдруг это
чувство куда-то делось. Я только тогда счастлив, когда точно знаю, чего
хочу. Тогда я даже зубов во рту не чувствую -- столько счастья.
Он повел нас к себе в комнату и кивнул на пачку сценариев, которые ему
все еще присылали.
-- Тут есть замечательные истории, ясные, простые. Такие всегда нужны.
Его жена стояла в дверях позади нас. Он обернулся к ней, она
улыбнулась. Экономка принесла ему кофе в эмалированной кружке, он выпил,
запрокинув голову. Белые кустики волос топорщились из ушей, другой рукой он
упирался в бок. Его жена подошла поближе и указала на фотографии на стене:
на одной -- Джон Форд во время съемок фильма, в своем переносном
режиссерском кресле, лицо закрыто маской от пчел, рядом, стоя и сидя, еще
какие-то люди, тоже в масках; в ногах у него пристроился пес с обвислыми
ушами. Другая фотография сделана по случаю окончания работы над фильмом:
Форд, стоя на одном колене, держит штатив, актеры окружили его, почтительно
склонив к нему головы, один положил руку на камеру, точно гладя ее.
-- В тот день кончили съемки "Железного коня", -- пояснил Джон Форд. --
Там играла одна молоденькая актриса, она беспрерывно плакала. Только
перестанет плакать, только начнем ей слезы утирать -- она сразу снова
вспоминает о своем горе и опять плачет.
Он посмотрел за окно, мы проследили направление его взгляда. Там был
холм, весь поросший травами и цветущим кустарником. Белая тропинка
серпантином обвивала его, поднимаясь к вершине.
-- В Америке нет тропинок, одни только улицы, -- сказал Джон Форд. --
Эту я сам проложил: люблю гулять на свежем воздухе.
Над его кроватью, покрытой большим пледом, висела картина с
изображением Матери Бернини, первой американской святой, фильм о которой он
собирался когда-нибудь снять.
Его жена взяла аккордеон, стоявший тут же, в комнате, и сыграла "Green
Sleevs" ("Зеленые рукава"). Индианка внесла на подносе ломти прожаренного
кукурузного хлеба, масло на них разошлось. Мы ели и смотрели в окно.
-- Что-то мы засиделись, так и мохом недолго зарасти, -- сказал вдруг
Джон Форд. -- Давайте-ка проветримся немножко.
Он предложил Юдит руку, и мы пошли с ним на холм. Под ногами был мягкий
слой белой пыли. Уже падали первые капли дождя, на месте их падения пыль
свертывалась маленькими темными шариками. Джон Форд рассказывал; когда один
из нас отставал, он замолкал, дожидаясь, пока его не нагонят, -- не хотел
говорить сверху вниз. Он рассказывал о своих фильмах, то и дело повторяя,
что все истории в них подлинные.
-- Там ничего не придумано, -- сказал он. -- Все так и было на самом
деле.
На вершине холма мы сели в траву и долго смотрели вниз, на долину.
Длинной кухонной спичкой он зажег себе сигару.
-- Люблю хорошую компанию, -- сказал Джон Форд. -- И еще люблю уходить
из гостей самым последним, чтобы никто из оставшихся меня не обсуждал и
чтобы помешать другим обсуждать ушедших. Точно так же я и фильмы снимал.
Над холмами на той стороне полыхнула молния. Вокруг нас высокая трава,
ветер разгонял ее светлыми и темными полосами. Листья на деревьях
перевернулись и дрожали безвольно, как пожухлые. Ветер ненадолго стих. Потом
у нас за спиной зашелестел куст -- отдельно от остальных, неподвижных.
Вскоре шорох смолк, зато в следующую секунду внизу, возле дома,
встрепенулась и снова поникла одинокая древесная крона. Потом все снова
улеглось и замерло в неподвижности. Долгое, томительное затишье... И вдруг,
внезапно, трава у наших ног полегла. В мгновение ока вокруг потемнело, небо
опустилось ниже, прижимая предметы к земле, воздух стал тяжелым. Жирный
желтый паук, только что сидевший перед нами на листве, раздулся и лопнул.
Джон Форд вытер пальцы о траву и повернул кольцо с печаткой, словно
наколдовывая что-то. Я почувствовал на руке легкое, щекочущее прикосновение,
посмотрел -- это была бабочка, она только что сложила крылья. В тот же миг
Юдит опустила ресницы. Оба движения ускользнули от меня, я опоздал на один
вздох. Было слышно, как внизу, в долине, капли дождя барабанят по листве
апельсинов.
-- На прошлой неделе мы ночью ехали через пустыню, -- сказал Джон Форд.
-- Это там, в Аризоне. Выпала такая роса, что пришлось включить "дворники".
"Down in Arizona" -- при этих словах я начал вспоминать. Джон Форд
сидел рядом, погруженный в себя, глаза почти закрыты. Ожидая новой истории,
мы подались вперед, и тут я поймал себя на мысли, что точно такое же
движение проделал кто-то в одном из его фильмов: не сходя с места, он,
вытянув длинную шею, склонился над умирающим, пытаясь понять, жив ли тот
еще.
-- Ну, расскажите теперь вашу историю, -- потребовал Джон Форд.
И Юдит рассказала, как мы попали сюда, в Америку, как неистово она
преследовала меня, ограбила и даже хотела убить и о том, как мы наконец
порешили тихо и мирно расстаться.
Когда она кончила, Джон Форд рассмеялся -- долгим, беззвучным смехом.
-- Ах, Бог ты мой, -- сказал он по-немецки, насмеявшись вдоволь.
Затем вдруг сразу посерьезнел и повернулся к Юдит.
-- И все это правда? -- спросил он по-английски. -- В этой истории
ничего не придумано?
-- Нет, -- ответила Юдит, -- все так и было.
Лето и осень 1971 год