Америки: сэр Уолтер Рэйли (английский политический деятель и писатель, один
из первых колонизаторов Северной Америки, основатель первого английского
поселения Виргиния на нынешней территории США (в 1607 г.)) восседал с
сигарой в зубах в кресле-качалке на фоне своих плантаций; отцы-паломники,
толпясь на палубе "Мэйфлауэра", высаживались в Массачусетсе; Бенджамен
Франклин зачитывал Джорджу Вашингтону Конституцию Соединенных Штатов;
капитаны Льюис и Кларк (американские исследователи, в 1804-1806 гг.
совершили нашумевшую пешую экспедицию через США) во время своей экспедиции
от Миссури на запад, к месту впадения реки Колумбия в Тихий океан,
отстреливались от индейцев из племени "черноногих" (на рисунке один из
индейцев стоял вдалеке на вершине холма, вытянув руку навстречу винтовочному
стволу); а рядом с полем сражения при Аппоматоксе (главный город графства
Аппоматокс в штате Виргиния. Здесь 9 апреля 1865 г. состоялось решающее
сражение Гражданской войны 1861-1865 гг., в котором армия южан была разбита
и капитулировала) Линкольн торжественно, откинувшись всем телом, протягивал
руку негру.
Я раздвинул шторы, не взглянув в окно. Солнечные лучи упали на пол и
согрели мои босые ступни. Я раскрыл квакерскую Библию, лежавшую на ночном
столике. Хотя я не искал историю о Юдифи и Олоферне, она тут же попалась
мне, причем именно на том месте, где Юдифь отрезает спящему Олоферну голову.
Мне она всегда только на ноги наступала, -- пробормотал я, -- или
спотыкалась о них, перебираясь через меня. Она вообще то и дело спотыкалась.
Ходила легко, грациозно и в то же время беспрерывно спотыкалась. Порхала
вприпрыжку, пританцовывала, а потом спотыкалась снова. И порхала себе
дальше, но не успевал я оглянуться, как она уже налетала на первого
встречного или немного погодя поскальзывалась и укалывалась вязальными
спицами, она вечно таскала с собой вязанье, хотя никогда ничего не
довязывала до конца, а если и довязывала, то тут же распускала.
"При этом она ведь практичный человек, -- продолжал я рассуждать сперва
в ванной, пока брился, потом в комнате, одеваясь и собирая вещи. -- Гвозди
забивает, и ни один не погнется; ковры чистит, умеет клеить обои, кроить
платья, даже скамейку смастерила однажды и вмятины на машине выправляла --
вот только при этом она беспрерывно поскальзывается, спотыкается, наступает
на все, и смотреть на такое выше моих сил. А ее жесты! Однажды она вошла в
комнату, намереваясь выключить проигрыватель. Выглядело это так: она застыла
в дверях, слегка вытянув голову в сторону проигрывателя. В другой раз
позвонили в дверь, она подошла раньше меня, открыла и увидела письмо на
половичке перед входом. Она и не подумала его поднять; прикрыла дверь,
подождала, пока я подойду, и любезно распахнула ее, предлагая мне поднять
конверт. У нее и в мыслях не было меня обидеть, но тут уж я не сдержался:
рука сама дернулась -- я ударил ее в лицо. К счастью, удар вышел смазанный.
Потом мы опять помирились ".
Я расплатился чеком и на такси, которые здесь, в Провиденсе, были еще
не желтого цвета, а черные, как в Англии, поехал на автовокзал.
Пока в междугородном автобусе я проезжал через Новую Англию, у меня
было время... "Для чего? " -- подумал я. Смотреть в окно мне вскоре
наскучило -- цветные стекла затемняли вид окружающей местности. Иногда
автобус останавливался у пунктов дорожного налога, и водитель прямо из окна
бросал несколько монет в воронку специально предназначенного для этого
ящика. Чтобы лучше видеть, я попробовал открыть окно -- мне тут же сказали,
что это выведет из строя систему воздушного охлаждения, и окно пришлось
закрыть. Чем ближе мы подъезжали к Нью-Йорку, тем чаще вместо рекламных
надписей попадались живописные плакаты: огромная пивная кружка с шапкой
пены, бутылка кетчупа величиною с фонарный столб, реактивный самолет над
облаками, изображенный в натуральную величину. Вокруг меня открывали банки с
пивом, жевали арахис и, хотя курить запрещалось, украдкой передавали друг
другу зажженные сигареты. Я сидел, почти не поднимая глаз, так что не видел
лиц, а только одну эту возню. На полу валялись скорлупки грецких орехов и
арахиса, иногда для приличия завернутые в обертки от жевательной резинки. Я
начал читать "Зеленого Генриха" Готфрида Келлера. Отец Генриха Лее умер,
когда мальчику было пять лет. Единственное воспоминание, которое сохранилось
у него об отце, было такое: отец выдергивает из земли куст картофеля и
показывает клубни. Мальчик всегда был одет в зеленое, и его вскоре прозвали
Зеленым Генрихом.
По Брукнерской автостраде автобус въехал в Бронкс, потом свернул
направо и пересек Гарлем-Ривер в направлении Манхэттена. Снизив скорость, он
проезжал по Парк-авеню через Гарлем, пассажиры извлекли фотоаппараты,
кинокамеры, и начались съемки. Была суббота, чернокожие обитатели Гарлема
высыпали на улицу. Среди автомобильных остовов и полуразвалившихся домов, в
которых лишь первый этаж был пригодным для жилья, они читали газеты, играли
на мостовых в бейсбол, девочки -- в бадминтон; обычные вывески типа
"Бифштекс по-гамбургски" или "Пицца" казались здесь диковинными и
неуместными. Автобус ехал дальше, миновал Центральный парк и наконец свернул
к темному зданию автовокзала неподалеку от 50-й улицы. Там я сел в такси,
теперь уже желтое, и попросил отвезти меня в отель "Альгонкин".
Отель "Альгонкин" -- невысокое, узкое здание с тесными комнатами; в
дверном проеме, даже когда номер заперт, видна довольно широкая щель между
косяком и дверью, как будто дверь разболталась от частого дерганья. Проходя
по коридору, я заметил на нескольких замках следы царапин. На сей раз мне с
первой попытки удалось всучить один доллар японцу, который внес мой чемодан.
Комната выходила во двор, туда же, вероятно, выходила и кухня; во
всяком случае, выглянув в окно, я увидел клубы пара, выталкиваемого
вентиляторами, и услышал звяканье приборов и тарелок. В помещении было
прохладно, кондиционер гудел, и то ли от этого, то ли оттого, что меня целый
день везли, а сам я сидел без движения, меня зазнобило. Сидя на кровати, я
пытался унять дрожь. Попробовал отключить кондиционер, но не нашел нужной
кнопки. Позвонил вниз, кондиционер выключили. Гул прекратился. Наступила
тишина, даже комната показалась просторней, я улегся на кровать. Поел
винограда из вазы с фруктами на ночном столике. Сперва я решил, что это от
винограда меня так раздуло. Туловище распухло, а голова и все конечности
съежились, превратившись в звериные придатки -- в череп птицы и рыбьи
плавники. Изнутри меня распирал жар, а руки и ноги мерзли. Хотелось
спрятать, втянуть в себя эти отростки тела. На руке неистово задергалась
жилка, нос начал гореть, точно я с размаху обо что-то ударился; и только тут
я понял, что это возвращается мой старый страх, страх смерти, но не своей,
нет, -- я почти до безумия боюсь внезапной смерти постороннего человека, и
теперь, после стольких часов езды, я ощутил этот страх всем телом. Нос сразу
перестал пылать, бьющаяся на руке жилка мгновенно улеглась, передо мною
открылся черный, зловещий простор безмолвной, бездыханной подводной равнины
-- и ни единого живого существа вокруг.
Я позвонил в Провиденс, в отель, и спросил, не было ли для меня писем;
писем не было. Я сообщил адрес своего отеля в Нью-Йорке и, перелистывая
путеводитель, наугад выбрал следующий адрес для пересылки писем. Это был
отель "Барклей" в Филадельфии, на Риттенхауз-сквер. Потом я связался с
отелем "Барклей" и забронировал номер на завтра. Еще раз позвонил портье и
попросил заказать билет на филадельфийский поезд. Затем позвонил в отель
"Дельмонико" и спросил, не приходила ли жена за фотоаппаратом; на том конце
провода выразили сожаление. Тогда я сказал, что через час зайду сам.
Подождав несколько минут, я набрал ноль и попросил трансатлантический
разговор с Европой. Телефонистка гостиницы соединила меня с оператором
трансатлантической связи, я назвал телефон соседа моей матери в Австрии.
-- Разговор с уведомлением или вам все равно, кто подойдет? Второе
дешевле.
-- Все равно, кто подойдет, -- сказал я.
Почему-то не хотелось называть имен: казалось, будто от анонимности
разговор приобретает видимость неотложного дела, в котором сам я мог
раствориться без остатка. У меня спросили только номер моего телефона, я
прочел его на аппарате, мне велели ждать вызова.
Так я и сидел тихо и неподвижно, созерцая пустые плечики в шкафу,
который я только что раскрыл. Из кухни слышались теперь громкие голоса,
наверно, было уже около трех. В других номерах время от времени раздавались
телефонные звонки. Потом зазвонил мой телефон -- громко; оператор
трансатлантической связи попросил не вешать трубку. Раздался щелчок, я
крикнул "алло", но не получил ответа. Довольно долго в трубке слышалось
только шипение и тихое потрескивание. После нового щелчка я услышал те же
шумы, но звучали они уже иначе. Потом издалека раздался протяжный гудок,
который с паузами повторился еще несколько раз. Я ждал. Наконец коммутатор
Бены ответил, и я услышал, как оператор трансатлантической связи назвал
венской телефонистке номер. Я слышал, как в Вене этот номер набирали; снова
гудок, и вдруг на другом конце провода зазвенел смех женщины, которая
сказала на австрийском диалекте: "Да знаю я!", на что другая женщина ей
ответила: "Ничего ты не знаешь!" Гудок оборвался, и соседский ребенок дурным
голосом заорал в трубку свое имя. Я попытался объяснить ему, кто я и где я,
но он был настолько ошеломлен -- словно спросонок, -- что без конца повторял
одно и то же: "Она приедет последним автобусом! Она приедет последним
автобусом", пока я не положил трубку, быстро и тихо, почти украдкой. И
передо мной снова возникла картина: охотничья вышка на краю дороги, рядом с
вышкой -- придорожное распятие, а прямо под распятием медленно распрямляется
болотная трава.
"Никогда не смогу привыкнуть к телефону", -- сказал я себе. В первый
раз я звонил из автомата, когда учился в университете. Слишком многое
пришлось начинать в том возрасте, когда уже далеко не все само собой
получается. Вот почему на свете столько вещей, к которым я никак не
привыкну. Если, к примеру, выясняется, что мне с человеком легко, что я
чувствую себя с ним непринужденно и по-дружески, то уже на следующий день
это чувство симпатии надо восстанавливать сызнова. Быть с женщиной -- это
состояние мне и сейчас иногда кажется искусственным и смешным, как
экранизация романа. Я кажусь себе ужасно напыщенным, когда в ресторане
предлагаю карту меню своей спутнице. Даже когда я просто иду рядом с ней,
сижу рядом, с ней, меня не покидает чувство, что я представляюсь, что это и
не я вовсе, а некий мим.
Телефон зазвонил снова; трубка была еще влажной оттого, что я так долго
прижимал ее к уху. Телефонистка сообщила стоимость разговора и спросила,
можно ли причислить эти семь долларов к счету. Я порадовался: семью
долларами меньше. В свою очередь я поинтересовался, где тут поблизости можно
купить газеты, но не нью-йоркские, а изо всех городов страны. При этом мне
пришло в голову, что в Европе уже вечер. Телефонистка дала мне адрес на
Таймс-сквер, куда немного погодя я и направился.
День был светлый, ветреный и потому казался еще светлее. Облака
тянулись по небу. Я просто стоял на улице и глядел по сторонам. В телефонной
будке у входа в метро примостились две девушки, одна говорила по телефону,
другая время от времени наклонялась к ней поближе, придерживая при этом
волосы за ухом. Сперва мой взгляд лишь слегка зацепился за них, но потом они
меня заинтересовали, и, словно побуждаемый внутренним толчком, я с веселым
любопытством наблюдал, как они, теснясь в будке, попеременно придерживая
дверь ногой, смеясь, передавали друг другу трубку, перешептывались, между
делом опускали в прорезь очередную монетку и снова склонялись к аппарату, а
вокруг них клубился пар, вытекая из метро через вентиляционные решетки в
мостовой и расползаясь низко над асфальтом по соседним улицам. Эта картина
освободила меня от скованности. С облегчением смотрел я вокруг, пребывая в
том райском состоянии, когда смотреть вокруг хочется и когда созерцание само
по себе уже есть познание. Так я и шел обратно по Парк-авеню, пока она не
сменила название, став Четвертой авеню, и дальше по ней до 18-й улицы.
Потом в кинотеатре "Эльджин" я посмотрел серию "Тарзана" с Джонни
Байсмюллером. С самого начала фильма меня не покидало чувство, будто я
смотрю нечто запретное и что это запретное я заранее представлял себе именно
так; кадры напоминали забытый сон. Вот маленький пассажирский самолет летит
низко над джунглями. Потом тот же самолет изнутри; в нем пассажиры --
мужчина и женщина с грудным младенцем на руках. Самолет гудит и как-то
странно раскачивается из стороны в сторону, как в настоящем самолете никогда
не бывает, и при виде этой болтанки я сразу вспомнил шершавую скамью, на
которой смотрел этот фильм в детстве. "Они летят в Найроби", -- сказал я
вслух. Но город не был упомянут. "А сейчас они свалятся". Родители в страхе
обнялись; и вот уже самолет, кувыркаясь, падает и исчезает в дремучей чаще.
Раздался грохот, все всколыхнулось, и -- нет, не дым, а огромные воздушные
пузыри заклокотали над сумрачной поверхностью, в которой я несколько кадров
спустя, вспомнив, распознал озеро; Тарзан с ножом в зубах и найденыш,
выросший тем временем в мальчика, плывут под водой, выпуская с долгими
промежутками пузыри изо рта и медленно, словно сомнамбулически передвигая
руками и ногами; а параллельно с этим с момента падения самолета зрительный
образ, таинственно предвосхищаясь на пути от зыбких глубин памяти к
явственному воспоминанию, совершал во мне свое движение в том же ритме, в
каком позже поднимались из водных толщ воздушные пузыри.
И хотя в остальном фильм был мне скучен, я не уходил. Я уже не получаю
удовольствия от комиксов, подумал я, и это началось не здесь, а значительно
раньше. Одно время я читал комиксы запоем, но, видно, не стоило читать
сборники комиксов. В них одна история следовала за другой, приключение, едва
начавшись, заканчивалось, чтобы тут же смениться новым. Когда я однажды
просмотрел сразу несколько сборников "Приключений Земляного Ореха" кряду,
мне на следующую ночь сделалось плохо: каждый сон был разбит на четыре
картинки и потом обрывался, после чего начинался следующий, он тоже состоял
только из четырех картинок. У меня было такое чувство, будто после каждой
четвертой картинки у меня вырывают ноги и я шлепаюсь животом на землю. А на
очереди была уже следующая история с таким же концом! И немые кинокомедии
меня тоже не тянет смотреть, подумал я. Воспевание неуклюжести теперь не
может мне польстить. Нескладные герои, неспособные пройти по улице, чтобы с
них не сдуло шляпу под асфальтовый каток, или наклониться к женщине, не
пролив кофе ей на юбку, все больше напоминают мне упрямых и жестоких детей;
вечно замкнутые, загнанные, искаженные и искажающие все вокруг лица, которые
на все -- на вещи и на людей -- смотрят только снизу вверх. Высокомерное
злорадство Чаплина; и его же манера к самому себе льнуть и по-матерински о
себе печься; привычка Гарри Ленгдона (американский драматург, киносценарист,
комический актер) то и дело гнуться в три погибели и цепляться за что
попало. Только Бастер Китон (знаменитый комический актер немого кино) с
сосредоточенным, каменным лицом истово, по-настоящему искал выхода, хотя ему
никогда не дано было понять, что и как с ним стряслось. Вот его лицо мне
приятно вспомнить, а еще было прекрасно, когда однажды Мэрилин Монро в
каком-то фильме улыбнулась, беспомощно сморщив лоб, и в это мгновение она
смотрела с экрана в точности, как Стен Лоурел (английский комический актер).
Смеркалось. Раздумывая, куда бы еще направиться, я замедлил шаг. Передо
мной, тоже медленно и слегка вразвалку, словно повинуясь раскачиванию
собственной сумки на длинном ремне, шла высокая черноволосая девушка. Сумка
через плечо, джинсы -- но девушка двигалась так естественно, просто, что
даже джинсы сидели на ней иначе, чем на других: сзади при каждом шаге не
набегала складка, и под коленями они не морщили и не съеживались гармошкой.
На секунду она оглянулась, в упор посмотрела на меня -- белизну ее лица
оттеняли редкие веснушки -- и так же, не торопясь, пошла дальше. Я понял,
что сейчас заговорю с ней, и меня бросило в жар. Так мы и шли до самого
Бродвея -- сперва почти вплотную, потом она снова ушла вперед, я нагнал ее.
У меня дух захватывало от желания, казалось, еще немного -- и я кинусь на
девушку прямо на улице. Однако, заговорив с ней, я осмелился лишь на
банальный вопрос, не хочет ли она со мной чего-нибудь выпить.
-- Почему бы и нет, -- ответила она, но я уже все безнадежно испортил.
Только что нас неодолимо влекло друг к другу, а теперь мы просто шли рядом,
и румянец остывающего возбуждения догорал на наших щеках. Мы даже не
ускорили шаг -- быстрое движение создает иллюзию целеустремленности,
возможно, оно возбудило бы нас сильнее прежнего к сразу толкнуло бы в первый
попавшийся подъезд. Мы же чинно шли рядом, даже чуть медленнее, чем раньше,
и все надо было начинать заново. Я попытался до нее дотронуться; но она
сделала вид, будто прикосновение случайно. Мы заглянули в кафе, оказалось,
это обыкновенная закусочная с самообслуживанием. Я хотел было уйти, но
девушка уже встала в очередь. Пришлось и мне взять поднос, я положил на него
сандвич. Мы сели за столик, я принялся за сандвич, она пила кофе с молоком.
Немного погодя девушка спросила, как меня зовут, и я, сам не знаю почему,
назвался Вильгельмом. От этой непроизвольной лжи мне сразу сделалось легче,
и я предложил девушке попробовать моего сандвича. Она рукой отломила
кусочек. Потом, сославшись на головную боль, встала, махнула мне на прощание
и скрылась.
Я купил себе пива и снова сел за столик. Через узкую дверь, завешенную
к тому же портьерой, я смотрел на улицу. Просвет между дверью и портьерой
был так мал, что все происходившее на улице воспринималось в нем с особой
отчетливостью; казалось, люди движутся медленно, словно напоказ, будто не
просто идут мимо двери, а специально прогуливаются перед ней туда и обратно.
Никогда еще не видел я столь прекрасных и столь вызывающих женских грудей.
Смотреть на женщин было почти больно, и все же я радовался бескорыстию своих
чувств, мною владело только одно желание -- созерцать, как они самодовольно
прохаживаются на фоне рекламных щитов. Одна почти остановилась в дверях, она
что-то высматривала в кафе. "А что, если подойти к ней и заговорить?" --
подумал я и по-настоящему испугался вожделения, которое обдало меня при этой
мысли, но в следующую секунду я уже сказал себе: "Ну и чем бы ты с ней
занялся? Только людей смешить". И снова сник. Я не мог даже вообразить себе
ласки с женщиной; при одной мысли, что придется протянуть руку, на меня
накатывала тоска и убийственная, опустошительная усталость.
На соседнем столике кто-то забыл газету. Я взял ее и начал читать. Я
читал о том, что случилось и еще может случиться, читал страницу за
страницей, испытывая все большее умиротворение и удовольствие. В поезде,
следовавшем на Лонг-Айленд, родился ребенок; служащий бензоколонки на руках
идет из Монтгомери (штат Алабама) к Атлантическому побережью, в Саванну
(штат Джор-
джия). В пустыне Невада зацвели кактусы. Во мне возникала невольная
симпатия ко всему, о чем я читал, возникала только благодаря тому, что это
описано; меня тянуло к любому из упомянутых мест, всякий, о ком говорилось,
оказывался мне по душе, и даже сообщение о судье, который велел
просто-напросто привязать к стулу не в меру разбушевавшегося обвиняемого,
хотя и не встретило во мне понимания, вызвало все же чувство жутковатого
довольства. О ком бы я ни читал, в каждом я сразу находил нечто родное. Я
прочел целую колонку об уклоняющихся от воинской повинности; какая-то
женщина писала, что, если бы у нее были такие дети, она бы не знала, куда
деваться от стыда, и, глядя на ее фото, я внезапно почувствовал, что не могу
не разделить ее негодования; и когда я читал показания офицера,
утверждавшего, что он с вертолета видел на рисовом поле нечто напоминавшее
группу женщин и детей, но что это нечто с тем же успехом могло оказаться и
"мужчиной с двумя волами", мне от одного только чтения слов сделалось
нестерпимо жаль, что это офицер, а не я был тогда в вертолете. Всякий
человек и особенно всякое место, еще не знакомое мне, становились при чтении
до того симпатичными, что я испытывал своего рода ностальгию по ним. Я читал
о почтовом отделении в штате Монтана и об улочке военного городка в штате
Виргиния -- и немедленно хотел перенестись туда и жить там; казалось, если
этого не случится сию же минуту,
я упущу нечто очень важное и уже никогда не сумею наверстать.
Эти чувства мне не внове; такое случалось еще в детстве, особенно в
разгар ссоры или драки: я переставал ругаться или просто бросался ничком на
землю, а если с воплем удирал, то мог остановиться как вкопанный и сесть,
глядя на обидчика с такой открытой доверчивостью, что тот, бывало, только
оторопело пройдет мимо, будто гнался не за мной, а за кем-то другим. В споре
мне редко удавалось продержаться долго: само произнесение слов настраивало
на дружеский лад и я быстро отступался. И с Юдит, когда у нас стало доходить
до крика, было примерно так же: наши скандалы превращались, по крайней мере
с моей стороны, лишь в декламацию скандалов, и не потому, что предмет спора
казался мне смешным, просто живая речь сама собой снимала серьезность ссоры.
Да и много позже, во время приступов самой лютой вражды, я вдруг понимал,
что вот-вот не выдержу и расхохочусь; наверно, и не нужно было сдерживаться,
но в ту пору мы уже настолько друг друга ненавидели и раздражали, что всякая
перемена в настроении, включая примирительный смех, другому показалась бы
только оскорблением. И вот здесь, в Нью-Йорке, читая газету, я столько лет
спустя вновь испытал неизъяснимую тягу ко всему на свете, и меня это не на
шутку испугало. Но сейчас не хотелось над этим задумываться. Чувство к тому
же возникло лишь на миг; едва я успел его осознать, оно улетучилось, словно
его и не было. И когда я вышел на улицу, оно, это чувство, уже покинуло
меня; я снова был один.
Я брел бесцельно. Меня вело любопытство. На Таймс-сквер поглазел на
обложки журналов с обнаженными девицами; на неоновой полосе бегущего
телеграфа над Бродвеем прочел новости дня; сверил часы с часами главного
почтамта. На улицах от яркого света рябило в глазах, а свернув в переулок, я
оказался в такой кромешной тьме, что первые шаги пришлось делать почти
вслепую. В газете мне попалось на глаза сообщение, что в Центральном парке
снова открылся сгоревший ресторан, где следы пожара сохранены в качестве
декоративных элементов интерьера. Держась к краю тротуара, я стал искать
такси, но тут мне предложили билет на мюзикл. Я чуть не отказался, но
вовремя спохватился: ведь это спектакль с Лорен Бэкалл (известная
американская киноактриса), той самой, что еще несколько десятилетий назад
сыграла в фильме Говарда Хоукса (американский сценарист, кинорежиссер и
продюсер) "Иметь и не иметь" энергичную молодую героиню; в портовом притоне,
сперва прильнув к плечу пианиста, а потом, облокотясь на рояль, она низким
хрипловатым голосом пела песню. Я отдал двадцать долларов и с билетом в
руках помчался к театру.
Место у меня было в первых рядах, оркестр гремел оглушительно. Как и
остальные зрители, я держал плащ на коленях. Лорен Бэкалл была старше всех
на сцене, даже мужчины выглядели моложе. Она уже не красовалась, плавно
скользя между столиками, как тогда, в кабаке, а много и энергично двигалась.
Один раз даже станцевала на столах в окружении длинноволосых парней с цепями
на шее. Едва упав на стул, усталая, измученная, она тут же вскакивала, чтобы
начать новый каскад телодвижений. Каждый ее жест словно опровергал
предыдущий -- таким способом она удерживала внимание зала. Она еще болтала
по телефону -- но в это же время надевала туфли, чтобы, закончив разговор,
опрометью куда-то бежать, и после каждой фразы обязательно меняла если не
позу, то хотя бы положение ног. Ее глаза, еще довольно выразительные и
красивые, повторяли и подчеркивали каждый жест. В каждой новой сцене она
появлялась в новом костюме, я только диву давался, когда она успевает
переодеться. Но вот она просто взяла стакан виски и замерла, держа его перед
собой на длинных вытянутых руках, -- и только тут я порадовался за нее. Ибо
до этой минуты чувствовалось только одно: с тех пор, как она перестала
сниматься в кино, ей не доставляет никакого удовольствия зарабатывать на
жизнь ужимками, которые ей чужды. Смотреть на нее было неловко -- все равно
что смотреть на человека, который занят некрасивой, черной работой, работа
эта унижает его достоинство, а присутствие соглядатаев делает унижение
горьким вдвойне. Мне вспомнилась Юдит: самые обычные, будничные ее движения
тоже составлялись из множества отработанных поз, которые и тело Лорен Бэкалл
выполняло на сцене с безотказностью хорошо отлаженного механизма. В магазине
одежды, вспомнил я, Юдйт сразу же -- и совершенно непроизвольно -- принимала