Страница:
лукаво улыбается. В фильмах с его участием все только и ждали, когда же он
снова появится в кадре.
Я говорил долго, и от этого, похоже, ко мне вернулось ощущение
реальности. На соседнем столике в пепельнице валялась целлофановая обертка
сигары. Длиннющая, должно быть, была сигара! Я засмеялся. Клэр взглянула на
меня, и нас повлекло друг к другу. Женщина за стойкой стукнула обратным
концом шариковой ручки по клавише кассы, из кассы выскочил ящичек и уперся
ей в живот. Режиссер сонно глядел на меня из-под сонных век, белки его глаз
отливали нездоровой желтизной. Я бы с радостью обнял его за плечи, но боялся
напугать.
-- Ей понравилось, как в нее воткнулся ящик, -- произнес он
многозначительно и громко.
Я чуть было его не одернул, но тут же понял, что он просто изображает
придуманного мною слугу.
Пили мы много, Клэр угощала хлебным виски и выпила больше нас обоих. По
улице мы шли зигзагом, машин почти не было, зато вокруг обнаружилось
множество достопримечательностей, на которые каждый из нас считал
необходимым обратить внимание спутников. В узком переулке режиссер заговорил
с двумя проститутками-негритянками. Время от времени он оглядывался на нас;
стоя в двух шагах от девиц, он что-то говорил им, а когда те отвечали,
поворачивался к ним ухом, чтобы лучше слышать. И по этому его движению, по
наклону головы с подставленным ухом я вдруг сразу понял, как он постарел, и
от этого он показался мне милее, чем когда-либо прежде. Потом он двумя
пальцами слегка дернул одну из проституток за парик -- та с проклятиями
стукнула его по руке; вернувшись, он рассказал, что она ему говорила: "Don't
touch me! This is my country! Don't tonch me in my country!" (Не трогай
меня! Это моя страна! Не смей меня трогать в моей стране!) Быстрым движением
он потирал грудь -- жест, которого я раньше за ним не замечал. Казалось,
будто только этот жест еще способен спасти его от беспомощности.
-- Я напрочь оторван от жизни, -- жаловался он позже в баре отеля. --
Случаи из настоящей жизни приходят мне на ум разве что в сравнениях, когда я
пытаюсь определить свое душевное состояние. Я давным-давно не видел, как
чистят рыбу, но вчера ночью проснулся от кошмара, и мне почудилось, что все
вокруг усыпано блестящей рыбьей чешуей. Или еще: я сто лет не был на
природе, но вот сейчас, потянувшись за стаканом, всем телом, прямо физически
ощутил себя убитым пауком, который медленно опускается на своей паутинке к
земле, словно он еще жив. Простейших повседневных действий -- когда я
надеваю шляпу, спускаюсь на эскалаторе, ем яйцо всмятку, -- я уже не
воспринимаю, они оживают во мне лишь позже, в метафорах, которыми я пытаюсь
описать, что со мной творится.
Он вышел, через некоторое время вернулся и сообщил, что его вырвало.
Губы у него были влажные, он пил воду. Он разложил перед собой рядком
несколько разноцветных пилюль, затем проглотил их в строго определенной
последовательности.
-- Мне сперва показалось, будто я сую палец в водопроводный кран, а он
шипит и фыркает, -- сказал он. Потом поклонился Клэр и попросил у меня
разрешения станцевать с ней. Я смотрел на них: Клэр, стоя на месте, лениво
передвигала руками и ногами, он мелко семенил перед нею. Низкое помещение
волнами затопляла густая мелодия "Run Through The Jungle"(Мчись через
джунгли").
Мы проводили его в номер.
-- Завтра двинусь дальше, -- сказал Я.
Когда мы с Клэр вышли из отеля, меня даже отшатнуло -- такая бездонная
темень стояла на улице. Мы шли к машине, прижимаясь друг к другу все тесней.
Было тихо, только неясный гул доносился издалека. "Наверно, это Миссисипи ",
-- подумал я. Почти бегом мы устремились на стройку, я опустился на первый
попавшийся ящик и яростно притянул к себе Клэр. Мы уже не слышали друг
друга, потом мне было больно, но боль постепенно стихла, и в голове осталась
только мелодия, одна и та же строчка: "Peppermint-steak on Sunday" ("Мятный
леденец по воскресеньям").
На обратном пути в Рок-Хилл я сказал Клэр:
-- Знаешь, я как в полусне. Когда просыпаешься и все не можешь
проснуться, сны движутся все медленнее, потом замирают и превращаются в
прекрасные, тихие картины -- ты уже не спишь, только дремлешь. И уже не
чувствуешь страха, созерцание картин тебя успокаивает.
Когда, выбравшись из машины, мы проходили под фонарем, ярко освещенную
улицу прочертила бесшумная тень большой ночной птицы.
-- Мы однажды в поход ходили, на лодках по лесам Луизианы, так мне
ночью на голову чуть было не села сова, -- сказала Клэр. -- Я тогда
беременная была.
На следующий день она на машине отвезла меня в аэропорт. Я шествовал к
сверкающему желтому лайнеру компании "Брэниф", выполнявшему рейс до Тусона
(штат Аризона), и все это время Клэр стояла с ребенком на балюстраде, и мы
все трое махали друг другу на прощание, пока не потеряли друг друга из виду.
Едва дыша, все еще с неприятным ощущением высоты в висках после
промежуточной посадки в Денвере (штат Колорадо) я наконец прибыл в Тусон.
Город лежит посреди пустынь, целыми днями его душит суховей. Длинные шлейфы
песка лижут посадочную полосу, по краям ее цветут белые и желтые кактусы. В
аэровокзале я в ожидании багажа перевел стрелки часов на час назад,
сопроводив это немудрящее действие жестом столь неопределенно-двусмысленным,
что потом пугливо оглянулся, словно проделал нечто запретное. Но вокруг
никого не было, только кружились чемоданы на лентах транспортера -- так же
медленно, как только что кружились стрелки на часах. Постепенно я
успокоился, и дыхание наладилось. На кой черт мне этот Тусон? Служащий
туристического бюро внес этот город в карту моего маршрута, потому что ему
показалось, что я, видите ли, мерзну. "А там сейчас лето", -- утешил он
меня. На кой черт мне лето? Уже в самолете я ломал голову, пытаясь
вообразить хоть что-нибудь, что могло бы меня заинтересовать в Тусоне. Все,
что только можно было себе представить, я так или иначе уже видел во время
поездки на всевозможных изображениях. Вот и сейчас первое, на что упал
взгляд, -- агава на краю взлетного поля, та самая, с этикетки на бутылке
текильи в Провиденсе! Меня даже бросило в жар, будто это я виноват в
совпадении. "Или в чем-то другом", -- подумал я. В зале работал кондиционер,
но я весь взмок -- и не от того, что представил, как сейчас выйду на
солнцепек, а от тщетности самой попытки вызвать в себе такое представление.
Опять эти спазмы мысли... Сквозь огромные тонированные стекла аэровокзала
солнце просвечивало тускло, словно наступает затмение. Я понуро расхаживал
взад-вперед, изредка поглядывая на свой чемодан, который петлял на
транспортере компании "Брэниф" теперь уже в полном одиночестве.
Купил в автомате банку пива и пристроился с ней в небольшом боковом
зале, там на маленьком экране бесплатно показывали кино всем желающим. Мимо
сновали люди, то и дело кто-нибудь останавливался в дверях и заглядывал в
зал, интересуясь не столько фильмом, сколько зрителями. Кроме меня, в зале
был только мексиканец, он расположился в кресле с ногами, задрав колени выше
подбородка; чтобы видеть экран, ему пришлось запрокинуть голову на спинку.
На одно колено была насажена шляпа с широкой светлой лентой, рука мексиканца
покоилась на ней. Фильм был рекламный, про апельсиновые плантации под
Тусоном. Где вторая рука? Еще раз посмотрев на мексиканца, я понял, что
вторая рука неподвижно лежит под плащом, который я бросил на соседнее
кресло. Я встал, стараясь не отрывать взгляд от переполненной корзины
апельсинов (один как раз скатился), осторожно потянул к себе плащ и краем
глаза (опять краем!) увидел... замерший кулак мексиканца; между указательным
и средним, между средним и безымянным пальцами торчали два бритвенных
лезвия. Сам он не пошевелился, будто заснул. Я на цыпочках вышел.
На транспортере другой авиакомпании кружил еще чей-то беспризорный
багаж. Я чуть было не прошел мимо, но вдруг невольно оглянулся. Подошел
поближе. Это был багаж Юдит: дорожная сумка коричневой замши. С ручки
свисала целая гирлянда багажных этикеток различных авиалиний. Сумка прибыла
из Канзас-Сити самолетом компании "Фронтир-эрлайнз". Я дал ей совершить еще
один круг, потом снял, что есть силы рванул этикетки, но они были на
прорезиненных шнурках и так растянулись, что я едва не свалился от резкости
собственного движения. Я поставил сумку обратно на ленту, она поехала
кружиться дальше, я двинулся за ней, снова снял, снова поставил. Снял свой
чемодан с транспортера авиакомпании "Брэниф" и некоторое время стоял с ним
посреди зала, не зная, куда податься. В дверях за моей спиной зашушукались,
там раздался испуганный женский вздох. Потом клокотание исторглось из
чьего-то горла, и кто-то стал задыхаться. Рой белых мотыльков над болотной
травой... Я точно оглох, уши сразу онемели -- как в то холодное утро, когда
я проснулся в предрассветной мгле возле бабушки и оказалось, что она умерла.
Когда у входной двери кто-то снова то ли вздохнул, то ли засипел, я
обернулся. Да, обе створки, только что отворившиеся, теперь, подчиняясь
автоматике, медленно съезжались, издавая звук, похожий на громкое сипенье. Я
перевел дух. Но кто же это вышел? Мексиканец, тот самый, направлялся к
машине, придерживая кулаком шляпу с широкой светлой лентой. Он шел против
ветра, который был так силен, что трепал и даже заворачивал поля шляпы. А в
холле что? Женщина только что вышла из дамского туалета и теперь
приближалась к дверям. Ярко накрашенная, в брючном костюме с отутюженными
складками, рядом с которыми на брюках виднелись неразглаженные следы прежних
складок. Индианка. По залу шла индианка, двери за ней закрылись, она
оглянулась на ребенка, который только теперь подбегал к дверям следом за
ней. Жестами она велела ему встать на резиновую платформу перед дверью, он
прыгнул на платформу, но, видно, его веса не хватило: двери не сработали.
Индианке пришлось снова выйти и вторично войти в зал, теперь уже вместе с
ребенком. Во мне потихоньку все улеглось.
В тот первый день в Тусоне я больше из отеля не выходил. Ванну принимал
невероятно долго, одевание растянул до бесконечности, а все время до
наступления темноты убил на застегивание пуговиц, молний и на зашнуровывание
ботинок. В Сент-Луисе я настолько отвык от самого себя, что теперь просто не
знал, куда себя деть. Наедине с собой я сам себе был обузой. Смешно быть
одиноким до такой степени. Больше всего мне хотелось себя избить, до того я
сам себе опротивел. Мне не нужно никакого общества, вполне достаточно
избавить себя от собственного же присутствия. Любое, даже самое
незначительное соприкосновение с собственной персоной тотчас же вызывало во
мне неприязнь, я старался держаться от себя подальше. Едва ощутив в кресле
тепло собственного тела, я пересел в другое кресло. В конце концов мне
пришлось стоять, ибо во всем, на чем можно было сидеть, мне мерещилось это
тепло. При воспоминании о том, как я однажды мастурбировал, меня всего
передернуло. Я ходил, стараясь пошире ставить ноги -- лишь бы не слышать,
как одна брючина трется об другую. Ничего не трогать! Ничего не видеть! Ну,
постучитесь же наконец в дверь! Жуткая мысль -- включить сейчас телевизор,
слушать голоса и смотреть картинки... Я подошел к зеркалу и начал самому
себе корчить рожи. Хотелось сунуть палец в рот и блевать до тех пор, пока от
меня ничего не останется. Искромсать и изувечить! Я ходил взад-вперед, туда
и обратно. Или еще того чище, раскрыть книгу, чтобы прочесть в ней
какую-нибудь идиотскую фразу... Выглянуть в окно, чтобы
еще раз полюбоваться на все эти "Закусочная", "Мороженое", "Тексако"...
Спрячьте все это, залейте цементом! Я лег на кровать, сгреб подушки и
зарылся в них с головой. Вцепился зубами себе в запястье и сучил ногами.
"Так и влачилось время..."
Почему-то мне вспомнилась эта фраза из повести Адальберта Штифтера. Я
сел на кровати и чихнул. Сразу после этого у меня возникло такое чувство,
будто я одним прыжком перемахнул целый кусок времени. Теперь я желал только
одного: чтобы со мною как можно скорее что-нибудь произошло.
Ночью мне снилось Бог весть что. Но сны были такой интенсивности, что,
пытаясь припомнить их, я воскресил в себе лишь чувство боли, которым они
сопровождались. Официант-индеец подал мне завтрак в номер. Я в это время
пересчитывал деньги -- их оставалось еще много больше половины, --
раздумывая, на что бы их употребить. Индеец, уже выходя, заметил, что я
считаю деньги, и застыл в дверях, но я продолжал считать. Лицо у него было
воспалено, лоб испещрен маленькими черными точками. Несколько дней назад был
такой ветер, пояснил индеец, что песчинки рассекали лицо до крови. Сам он
живет у родителей, за городом, неподалеку от миссии Сан-Хавьер-дель-Бак.
Дома там никудышные, низенькие, а до остановки автобуса надо несколько
кварталов пешком идти.
-- Родители у меня ни разу в жизни не выходили из резервации, --
сообщил официант-индеец. Ему было трудно говорить, на зубах пузырилась
слюна. Хотя плавательный бассейн во внутреннем дворике защищен от ветра
стенами, его раз в два дня надо очищать от песка, сказал он еще.
Около двенадцати я взял такси и поехал на аэродром, дабы убедиться, что
замшевая сумка Юдит больше не кружится на транспортере. Зашел в камеру
хранения, оглядел -- правда, издали -- все полки, но ни о чем не
расспрашивал. Вернулся в город, решил немного побродить. Я не знал, какое
выбрать направление, и то и дело сворачивал. Терпеливо ждал перед красным
сигналом светофора, но, когда зажигался зеленый, не трогался с места, пока
снова не зажигался красный. Точно также простаивал на автобусных остановках,
а когда автобус приходил, пропускал его. Вошел в телефонную будку, постоял
на кучке песка, наметенного в нее ветром, подержал трубку и даже поднес
монетку к прорези. Потом мне захотелось купить чего-нибудь, я побрел дальше,
но в магазине даже не мог разглядеть толком, какие где товары. К чему только
я не устремлялся, но, достигнув цели, терял всякий интерес к ней. Я
проголодался, но стоило мне прочесть меню на дверях ресторанов, у меня
пропадал аппетит. В конце концов я очутился в кафе самообслуживания. Только
здесь, куда можно было просто вой-
ти через открытую дверь, слегка раздвинув занавеску из редких шнурков
стеклянных бус, где можно было безо всяких церемоний поставить на поднос
что-то съедобное, самому положить туда же прибор и бумажную салфетку, --
только здесь я почувствовал себя сносно. Я подошел к кассе, кассирша, даже
не взглянув на меня, а только пересчитав глазами тарелки, выбила чек -- меня
и это вполне устроило. Забыть об обрядах еды, праздничность которых, похоже,
вошла у меня в привычку. Вот и я не взглянул больше на кассиршу -- только на
чек, который она положила на поднос, -- и не глядя, слепо сунул деньги.
Потом сел за стол и принялся безмятежно поглощать куриную ногу с жареной
картошкой и кетчупом.
Сан-Хавьер-дель-Бак -- старейшее поселение испанских миссионеров в
Америке. Расположено оно к югу от Тусона, на окраине индейской резервации. Я
все еще не знал, куда приткнуться со своим одиночеством, и впервые за долгое
время у меня возникло желание что-нибудь осмотреть. На улице было очень
светло, крылья автомобилей ослепительно посверкивали. Я купил темные очки и
еще, прочитав на каком-то плакате, что проводится неделя соломенных шляп,
обзавелся соломенной шляпой с завязками под подбородком, чтобы не сорвало
ветром. По тусон-скому Бродвею шествовал парад в честь Дня армии. Была
третья суббота мая, люди во множестве высыпали на улицу и рассаживались
прямо на тротуаре, вытянув ноги; детишки лизали мороженое или просто бегали
с маленькими американскими флажками, на всех были нашивки с подобающими
случаю надписями: "America", "Love It or leave it", "Optimist International
". Парадное шествие сопровождали девушки в кринолинах, они продавали
этикетки с лозунгами примерно того же содержания, их полагалось наклеивать
на капоты автомашин. Нескольких ветеранов Первой мировой войны провезли в
дрожках, ветераны Второй (среди них и один индеец из знаменитых индейских
штурмовых отрядов, которые тогда были в авангарде американского десанта на
европейском побережье) следовали за ними пешком. Их эскортировали всадники,
олицетворявшие, по-видимому, кавалерию времен Гражданской войны. Жарища была
такая, а всеобщее веселье, шум и гам доходили до такой степени, что цокот
копыт был почти не слышен. Всадники держали в руках знамена, полотнища
бились на ветру, отчего лошади, пугаясь, то и дело выскакивали на середину
мостовой, на свежевыкрашенную разделительную полосу;всадники возвращали их в
строй, а на асфальте оставались белые отпечатки копыт. Только на
параллельной улице мне удалось раздобыть такси, на котором я и добрался до
Сан-Хавьера.
Там по контрасту с недавним шумом на меня навалилась неправдоподобная,
какая бывает только в снах, тишина. Я с трудом поборол искушение себя
ущипнуть. На каждом шагу хотелось оглянуться -- вдруг из-за этой хижины,
крытой листовым железом, выскочит двойник и кинется вдогонку! У меня нет
права представлять собственную персону, я присвоил это представительство
обманом -- и вот он вернулся, дабы восстановить справедливость. Из черной
железной трубы, выведенной через окно, пыхнуло сажей; собака поползла на
брюхе за угол дома. Я всего лишь мошенник, самозванец, нагло водворившийся
на чужом месте. Куда бежать? Я у всех на виду, явно лишний; во что-то я
впутался, в чем-то проштрафился и сейчас буду изобличен на месте. Правда,
еще не поздно спастись, одним прыжком. Но я не двигаюсь, только крепче
стиснул кулаки и уповаю на последнее маскировочное средство: на соломенную
шляпу. Это чувство изобличенного самозванства было, впрочем, столь
мгновенным, что уже вскоре показалось сущей блажью. Но немного погодя мне
вспомнилось, как в детстве я мечтал иметь двойника, точно такого же
мальчика, как я, и мой теперешний ужас при одной мысли о двойнике я снова
посчитал добрым предзнаменованием. От представления, что кто-то еще может
быть точно таким же, как я, меня теперь просто мутит, только и всего. Вид
человека с моими движениями я бы воспринял сейчас как непотребство. Даже
очертания собственной тени кажутся мне непристойностью. Страшно подумать:
второе точно такое же тело, еще одна такая же физиономия! От отвращения я
даже несколько шагов пробежал.
Однако у меня не было ни малейшего желания повстречаться и с кем-то
другим. Меня вполне устраивало просто расхаживать по улице, заглядывая в
индейские хижины. Никто не заговаривал со мной. Я даже ступил на порог одной
из хижин, там сидела старуха, в зубах трубка, на коленях початок кукурузы;
старуха даже не удивилась, только улыбнулась. Несмотря на летний зной, в
плите вовсю пылает огонь, в раковине стопками сложены оловянные миски, и
струйка воды бесшумно стекает на них из крана. Бесхитростное это зрелище
подействовало успокоительно, вытеснив ощущение раздвоенности. Двигаясь
дальше, я увидел в другой двери метелку для пыли -- она появилась на длинной
палке и тут же исчезла. В окне следующего дома я заметил белокурый парик --
его встряхнули и снова положили на место. Я смотрел на все это с крайним
почтением -- вот так же в свое время я разглядывал изображения святых и
другие предметы в церкви. Неужто это чувство странного благоговения все еще
свидетельствует только об одном: что мне доступно созерцать лишь предметы,
но не людей? Неужто со мной все по-прежнему? Я топнул ногой. Ребячество! Со
смешанным чувством умиротворения и беспомощности подходил я к воротам
миссии.
Б церкви я снял темные очки и соломенную шляпу. День клонился к вечеру,
уже читали розарий (Цикл католических молитв). В паузах молитвы было слышно,
как ветер швыряет песок в церковную дверь. Несколько женщин стояли в очереди
к исповедальне. Я взглянул на алтарь -- и тут же в моей памяти перед ним
промелькнула ласточка. Снова меня завораживало созерцание. Религия давно
претит мне, но я вдруг ощутил тоску по сопричастности. Невыносимо оставаться
одному, наедине с собой. Должна быть близость к кому-то еще, и не случайная,
не личная, не та, что, сведя однажды, потом держит в тисках притворной и
приневоленной любви, а совсем другая -- чувство необходимой и безличной
сопричастности. Почему я никогда не испытывал к Юдит того бестревожного
душевного тепла, какое согревало меня сейчас при виде этого церковного свода
или этих капель воска на каменном полу? Ужасно, когда не с кем разделить
такое чувство. Вот и держишь его при себе. И стоишь, все глубже погружаясь в
созерцание одних только предметов и внешних действий. В тупом благоговении.
Я вышел из церкви; в лицо мне брызнули капли воды с дождевальной
установки на газоне. Я направился к кладбищу и там присел на основание
массивного испанского надгробия. В глазах рябит. Я спрятал лицо в ладони.
Вдруг мне показалось, что мозг тягуче перекатился в голове и уперся в лоб
изнутри. В этот миг зазвонили вечерние колокола, я поднял глаза. Из тени
церкви выпорхнула птица, на фоне неба ее белесое брюшко отчетливо
высветилось. С каждым ударом колоколов контуры церковных башен зыбко
сдвигались со своих мест, потом скачком возвращались обратно. Где-то я уже
видел все это! Затравленно вобрав голову в плечи, я исподтишка наблюдал за
перемещениями церковных башен и напряженно вслушивался в себя, стараясь
ухватить ускользающее воспоминание. Воспоминание маячило совсем рядом, но,
едва я приближался к нему, память испуганно отпрядывала назад. Все вокруг
опротивело мне -- и эта церковь, и я сам. Довольно с меня, решил я и пошел
прочь.
Светофоры на проводах через улицу ветер раскачивает с такой силой, что
невозможно определить, куда показывает зеленый. На выкрашенных в черный цвет
телеграфных столбах, деревянных, разной высоты, подрагивают полоски
отщепившейся древесины. Стараясь идти как можно быстрей, я двигаюсь на
север, по направлению к Тусону. Чтобы песок не забивал рот, я обвязал лицо
носовым платком.
Меня останавливает индеец, просит денег. Я сую ему долларовую бумажку,
он сперва идет за мной следом, потом хватает за плечо. Я бегу, он бросается
вдогонку, тогда я разворачиваюсь, готовясь к драке, но он проходит мимо с
наглой ухмылкой, едва не задев меня плечом. Я останавливаю такси и, доехав
до первых домов на окраине, вылезаю. Здесь живут мексиканцы. Дома
деревянные, двухэтажные, многие -- с длинными балконами.
С одного из них меня заметили дети, и быстрый топот их ног по дощатому
настилу балкона сопровождает мои поспешные шаги. В другом месте вдруг
задребезжал звонок, потом прямо из-за дома почти бесшумно выполз локомотив и
остановился посреди улицы. Машинист оттянул тормоз; на руках у него толстые
перчатки -- металл раскалился на солнце. И вновь, созерцая картину, я вместе
с тем как бы вслушивался в нее. Однажды я уже видел это. Сейчас улица резко
накренится, все -- локомотив, машинист, рычаг, -- все это разом окажется
глубоко подо мной, и я рухну головой вниз. А теперь мимо локомотива пробежал
ребенок -- и скрылся между домами, как персонаж из другого сна. Я свернул в
переулок и пошел дальше.
Еще не смеркается, и воздух по-прежнему раскален, как в полдень.
Вдалеке в лучах закатного солнца проползают автобусы, увозя на запыленных
стеклах тени пассажиров. Заказывая в баре кока-колу, я лишь в последний
момент спохватился: ведь у меня все еще платок на лице. Усевшись за столик,
я незаметно вытряхнул песок из ботинок и обшлагов брюк. Даже диски в
музыкальном автомате испещрены мелкими царапинами песчинок. Я бросил
монетку, но так и не нажал ни на одну из кнопок. По улице все еще проходят
люди с трепещущими флагами, народ разбредается по домам после парада. Я
сижу; поднося стакан к губам, всякий раз смотрю на часы. В бар заглянул
мальчишка, до того белокурый, что даже трогательно.
Я углубился в созерцание ломтика лимона, налипшего на стенку стакана.
Потом вдруг сразу настала ночь. Я в нерешительности вышел на улицу, побрел
на другую сторону, потом вернулся. В проемах между домами было уже
черным-черно, но, подняв глаза, я увидел в небе длинный вспененный след
реактивного истребителя, еще розовый в лучах заката. Вдруг у меня за спиной
стали лопаться пузырьки растопленного жира. Позади меня медленно ехала
машина, шуршание шин напоминало потрескивание растопленного жира. Впрочем, я
тотчас же забыл о машине: внезапно прямо передо мной возникла группа
подростков, среди них и белокурый мальчишка. Они попросили денег на автобус.
Я остановился, они обступили меня, спросили, из какой я страны.
-- Из Австрии, -- ответил я.
Они засмеялись и принялись на все лады повторять это слово, точно
удачную шутку. Все, кроме белокурого, мексиканцы, на одном светлые кеды с
диковинными резиновыми шпорами для красоты. Он потрепал меня по щеке, я
отпрянул, но наткнулся на другого, который уже зашел мне за спину. Я полез
за мелочью в карман, но мне тут же стиснули руку, и угрожающе близко перед
собой я увидел нож, приставленный к животу. Лезвие короткое, острие едва
выглядывает из кулака. Белокурый мальчишка отошел в сторонку и,
пританцовывая, боксировал, осыпая меня градом воображаемых ударов. Один из
мексиканцев дал ему подножку, мальчишка упал на колени. Я растерянно
улыбнулся. По другой стороне улицы шли солдаты, но мне было стыдно кричать.
снова появится в кадре.
Я говорил долго, и от этого, похоже, ко мне вернулось ощущение
реальности. На соседнем столике в пепельнице валялась целлофановая обертка
сигары. Длиннющая, должно быть, была сигара! Я засмеялся. Клэр взглянула на
меня, и нас повлекло друг к другу. Женщина за стойкой стукнула обратным
концом шариковой ручки по клавише кассы, из кассы выскочил ящичек и уперся
ей в живот. Режиссер сонно глядел на меня из-под сонных век, белки его глаз
отливали нездоровой желтизной. Я бы с радостью обнял его за плечи, но боялся
напугать.
-- Ей понравилось, как в нее воткнулся ящик, -- произнес он
многозначительно и громко.
Я чуть было его не одернул, но тут же понял, что он просто изображает
придуманного мною слугу.
Пили мы много, Клэр угощала хлебным виски и выпила больше нас обоих. По
улице мы шли зигзагом, машин почти не было, зато вокруг обнаружилось
множество достопримечательностей, на которые каждый из нас считал
необходимым обратить внимание спутников. В узком переулке режиссер заговорил
с двумя проститутками-негритянками. Время от времени он оглядывался на нас;
стоя в двух шагах от девиц, он что-то говорил им, а когда те отвечали,
поворачивался к ним ухом, чтобы лучше слышать. И по этому его движению, по
наклону головы с подставленным ухом я вдруг сразу понял, как он постарел, и
от этого он показался мне милее, чем когда-либо прежде. Потом он двумя
пальцами слегка дернул одну из проституток за парик -- та с проклятиями
стукнула его по руке; вернувшись, он рассказал, что она ему говорила: "Don't
touch me! This is my country! Don't tonch me in my country!" (Не трогай
меня! Это моя страна! Не смей меня трогать в моей стране!) Быстрым движением
он потирал грудь -- жест, которого я раньше за ним не замечал. Казалось,
будто только этот жест еще способен спасти его от беспомощности.
-- Я напрочь оторван от жизни, -- жаловался он позже в баре отеля. --
Случаи из настоящей жизни приходят мне на ум разве что в сравнениях, когда я
пытаюсь определить свое душевное состояние. Я давным-давно не видел, как
чистят рыбу, но вчера ночью проснулся от кошмара, и мне почудилось, что все
вокруг усыпано блестящей рыбьей чешуей. Или еще: я сто лет не был на
природе, но вот сейчас, потянувшись за стаканом, всем телом, прямо физически
ощутил себя убитым пауком, который медленно опускается на своей паутинке к
земле, словно он еще жив. Простейших повседневных действий -- когда я
надеваю шляпу, спускаюсь на эскалаторе, ем яйцо всмятку, -- я уже не
воспринимаю, они оживают во мне лишь позже, в метафорах, которыми я пытаюсь
описать, что со мной творится.
Он вышел, через некоторое время вернулся и сообщил, что его вырвало.
Губы у него были влажные, он пил воду. Он разложил перед собой рядком
несколько разноцветных пилюль, затем проглотил их в строго определенной
последовательности.
-- Мне сперва показалось, будто я сую палец в водопроводный кран, а он
шипит и фыркает, -- сказал он. Потом поклонился Клэр и попросил у меня
разрешения станцевать с ней. Я смотрел на них: Клэр, стоя на месте, лениво
передвигала руками и ногами, он мелко семенил перед нею. Низкое помещение
волнами затопляла густая мелодия "Run Through The Jungle"(Мчись через
джунгли").
Мы проводили его в номер.
-- Завтра двинусь дальше, -- сказал Я.
Когда мы с Клэр вышли из отеля, меня даже отшатнуло -- такая бездонная
темень стояла на улице. Мы шли к машине, прижимаясь друг к другу все тесней.
Было тихо, только неясный гул доносился издалека. "Наверно, это Миссисипи ",
-- подумал я. Почти бегом мы устремились на стройку, я опустился на первый
попавшийся ящик и яростно притянул к себе Клэр. Мы уже не слышали друг
друга, потом мне было больно, но боль постепенно стихла, и в голове осталась
только мелодия, одна и та же строчка: "Peppermint-steak on Sunday" ("Мятный
леденец по воскресеньям").
На обратном пути в Рок-Хилл я сказал Клэр:
-- Знаешь, я как в полусне. Когда просыпаешься и все не можешь
проснуться, сны движутся все медленнее, потом замирают и превращаются в
прекрасные, тихие картины -- ты уже не спишь, только дремлешь. И уже не
чувствуешь страха, созерцание картин тебя успокаивает.
Когда, выбравшись из машины, мы проходили под фонарем, ярко освещенную
улицу прочертила бесшумная тень большой ночной птицы.
-- Мы однажды в поход ходили, на лодках по лесам Луизианы, так мне
ночью на голову чуть было не села сова, -- сказала Клэр. -- Я тогда
беременная была.
На следующий день она на машине отвезла меня в аэропорт. Я шествовал к
сверкающему желтому лайнеру компании "Брэниф", выполнявшему рейс до Тусона
(штат Аризона), и все это время Клэр стояла с ребенком на балюстраде, и мы
все трое махали друг другу на прощание, пока не потеряли друг друга из виду.
Едва дыша, все еще с неприятным ощущением высоты в висках после
промежуточной посадки в Денвере (штат Колорадо) я наконец прибыл в Тусон.
Город лежит посреди пустынь, целыми днями его душит суховей. Длинные шлейфы
песка лижут посадочную полосу, по краям ее цветут белые и желтые кактусы. В
аэровокзале я в ожидании багажа перевел стрелки часов на час назад,
сопроводив это немудрящее действие жестом столь неопределенно-двусмысленным,
что потом пугливо оглянулся, словно проделал нечто запретное. Но вокруг
никого не было, только кружились чемоданы на лентах транспортера -- так же
медленно, как только что кружились стрелки на часах. Постепенно я
успокоился, и дыхание наладилось. На кой черт мне этот Тусон? Служащий
туристического бюро внес этот город в карту моего маршрута, потому что ему
показалось, что я, видите ли, мерзну. "А там сейчас лето", -- утешил он
меня. На кой черт мне лето? Уже в самолете я ломал голову, пытаясь
вообразить хоть что-нибудь, что могло бы меня заинтересовать в Тусоне. Все,
что только можно было себе представить, я так или иначе уже видел во время
поездки на всевозможных изображениях. Вот и сейчас первое, на что упал
взгляд, -- агава на краю взлетного поля, та самая, с этикетки на бутылке
текильи в Провиденсе! Меня даже бросило в жар, будто это я виноват в
совпадении. "Или в чем-то другом", -- подумал я. В зале работал кондиционер,
но я весь взмок -- и не от того, что представил, как сейчас выйду на
солнцепек, а от тщетности самой попытки вызвать в себе такое представление.
Опять эти спазмы мысли... Сквозь огромные тонированные стекла аэровокзала
солнце просвечивало тускло, словно наступает затмение. Я понуро расхаживал
взад-вперед, изредка поглядывая на свой чемодан, который петлял на
транспортере компании "Брэниф" теперь уже в полном одиночестве.
Купил в автомате банку пива и пристроился с ней в небольшом боковом
зале, там на маленьком экране бесплатно показывали кино всем желающим. Мимо
сновали люди, то и дело кто-нибудь останавливался в дверях и заглядывал в
зал, интересуясь не столько фильмом, сколько зрителями. Кроме меня, в зале
был только мексиканец, он расположился в кресле с ногами, задрав колени выше
подбородка; чтобы видеть экран, ему пришлось запрокинуть голову на спинку.
На одно колено была насажена шляпа с широкой светлой лентой, рука мексиканца
покоилась на ней. Фильм был рекламный, про апельсиновые плантации под
Тусоном. Где вторая рука? Еще раз посмотрев на мексиканца, я понял, что
вторая рука неподвижно лежит под плащом, который я бросил на соседнее
кресло. Я встал, стараясь не отрывать взгляд от переполненной корзины
апельсинов (один как раз скатился), осторожно потянул к себе плащ и краем
глаза (опять краем!) увидел... замерший кулак мексиканца; между указательным
и средним, между средним и безымянным пальцами торчали два бритвенных
лезвия. Сам он не пошевелился, будто заснул. Я на цыпочках вышел.
На транспортере другой авиакомпании кружил еще чей-то беспризорный
багаж. Я чуть было не прошел мимо, но вдруг невольно оглянулся. Подошел
поближе. Это был багаж Юдит: дорожная сумка коричневой замши. С ручки
свисала целая гирлянда багажных этикеток различных авиалиний. Сумка прибыла
из Канзас-Сити самолетом компании "Фронтир-эрлайнз". Я дал ей совершить еще
один круг, потом снял, что есть силы рванул этикетки, но они были на
прорезиненных шнурках и так растянулись, что я едва не свалился от резкости
собственного движения. Я поставил сумку обратно на ленту, она поехала
кружиться дальше, я двинулся за ней, снова снял, снова поставил. Снял свой
чемодан с транспортера авиакомпании "Брэниф" и некоторое время стоял с ним
посреди зала, не зная, куда податься. В дверях за моей спиной зашушукались,
там раздался испуганный женский вздох. Потом клокотание исторглось из
чьего-то горла, и кто-то стал задыхаться. Рой белых мотыльков над болотной
травой... Я точно оглох, уши сразу онемели -- как в то холодное утро, когда
я проснулся в предрассветной мгле возле бабушки и оказалось, что она умерла.
Когда у входной двери кто-то снова то ли вздохнул, то ли засипел, я
обернулся. Да, обе створки, только что отворившиеся, теперь, подчиняясь
автоматике, медленно съезжались, издавая звук, похожий на громкое сипенье. Я
перевел дух. Но кто же это вышел? Мексиканец, тот самый, направлялся к
машине, придерживая кулаком шляпу с широкой светлой лентой. Он шел против
ветра, который был так силен, что трепал и даже заворачивал поля шляпы. А в
холле что? Женщина только что вышла из дамского туалета и теперь
приближалась к дверям. Ярко накрашенная, в брючном костюме с отутюженными
складками, рядом с которыми на брюках виднелись неразглаженные следы прежних
складок. Индианка. По залу шла индианка, двери за ней закрылись, она
оглянулась на ребенка, который только теперь подбегал к дверям следом за
ней. Жестами она велела ему встать на резиновую платформу перед дверью, он
прыгнул на платформу, но, видно, его веса не хватило: двери не сработали.
Индианке пришлось снова выйти и вторично войти в зал, теперь уже вместе с
ребенком. Во мне потихоньку все улеглось.
В тот первый день в Тусоне я больше из отеля не выходил. Ванну принимал
невероятно долго, одевание растянул до бесконечности, а все время до
наступления темноты убил на застегивание пуговиц, молний и на зашнуровывание
ботинок. В Сент-Луисе я настолько отвык от самого себя, что теперь просто не
знал, куда себя деть. Наедине с собой я сам себе был обузой. Смешно быть
одиноким до такой степени. Больше всего мне хотелось себя избить, до того я
сам себе опротивел. Мне не нужно никакого общества, вполне достаточно
избавить себя от собственного же присутствия. Любое, даже самое
незначительное соприкосновение с собственной персоной тотчас же вызывало во
мне неприязнь, я старался держаться от себя подальше. Едва ощутив в кресле
тепло собственного тела, я пересел в другое кресло. В конце концов мне
пришлось стоять, ибо во всем, на чем можно было сидеть, мне мерещилось это
тепло. При воспоминании о том, как я однажды мастурбировал, меня всего
передернуло. Я ходил, стараясь пошире ставить ноги -- лишь бы не слышать,
как одна брючина трется об другую. Ничего не трогать! Ничего не видеть! Ну,
постучитесь же наконец в дверь! Жуткая мысль -- включить сейчас телевизор,
слушать голоса и смотреть картинки... Я подошел к зеркалу и начал самому
себе корчить рожи. Хотелось сунуть палец в рот и блевать до тех пор, пока от
меня ничего не останется. Искромсать и изувечить! Я ходил взад-вперед, туда
и обратно. Или еще того чище, раскрыть книгу, чтобы прочесть в ней
какую-нибудь идиотскую фразу... Выглянуть в окно, чтобы
еще раз полюбоваться на все эти "Закусочная", "Мороженое", "Тексако"...
Спрячьте все это, залейте цементом! Я лег на кровать, сгреб подушки и
зарылся в них с головой. Вцепился зубами себе в запястье и сучил ногами.
"Так и влачилось время..."
Почему-то мне вспомнилась эта фраза из повести Адальберта Штифтера. Я
сел на кровати и чихнул. Сразу после этого у меня возникло такое чувство,
будто я одним прыжком перемахнул целый кусок времени. Теперь я желал только
одного: чтобы со мною как можно скорее что-нибудь произошло.
Ночью мне снилось Бог весть что. Но сны были такой интенсивности, что,
пытаясь припомнить их, я воскресил в себе лишь чувство боли, которым они
сопровождались. Официант-индеец подал мне завтрак в номер. Я в это время
пересчитывал деньги -- их оставалось еще много больше половины, --
раздумывая, на что бы их употребить. Индеец, уже выходя, заметил, что я
считаю деньги, и застыл в дверях, но я продолжал считать. Лицо у него было
воспалено, лоб испещрен маленькими черными точками. Несколько дней назад был
такой ветер, пояснил индеец, что песчинки рассекали лицо до крови. Сам он
живет у родителей, за городом, неподалеку от миссии Сан-Хавьер-дель-Бак.
Дома там никудышные, низенькие, а до остановки автобуса надо несколько
кварталов пешком идти.
-- Родители у меня ни разу в жизни не выходили из резервации, --
сообщил официант-индеец. Ему было трудно говорить, на зубах пузырилась
слюна. Хотя плавательный бассейн во внутреннем дворике защищен от ветра
стенами, его раз в два дня надо очищать от песка, сказал он еще.
Около двенадцати я взял такси и поехал на аэродром, дабы убедиться, что
замшевая сумка Юдит больше не кружится на транспортере. Зашел в камеру
хранения, оглядел -- правда, издали -- все полки, но ни о чем не
расспрашивал. Вернулся в город, решил немного побродить. Я не знал, какое
выбрать направление, и то и дело сворачивал. Терпеливо ждал перед красным
сигналом светофора, но, когда зажигался зеленый, не трогался с места, пока
снова не зажигался красный. Точно также простаивал на автобусных остановках,
а когда автобус приходил, пропускал его. Вошел в телефонную будку, постоял
на кучке песка, наметенного в нее ветром, подержал трубку и даже поднес
монетку к прорези. Потом мне захотелось купить чего-нибудь, я побрел дальше,
но в магазине даже не мог разглядеть толком, какие где товары. К чему только
я не устремлялся, но, достигнув цели, терял всякий интерес к ней. Я
проголодался, но стоило мне прочесть меню на дверях ресторанов, у меня
пропадал аппетит. В конце концов я очутился в кафе самообслуживания. Только
здесь, куда можно было просто вой-
ти через открытую дверь, слегка раздвинув занавеску из редких шнурков
стеклянных бус, где можно было безо всяких церемоний поставить на поднос
что-то съедобное, самому положить туда же прибор и бумажную салфетку, --
только здесь я почувствовал себя сносно. Я подошел к кассе, кассирша, даже
не взглянув на меня, а только пересчитав глазами тарелки, выбила чек -- меня
и это вполне устроило. Забыть об обрядах еды, праздничность которых, похоже,
вошла у меня в привычку. Вот и я не взглянул больше на кассиршу -- только на
чек, который она положила на поднос, -- и не глядя, слепо сунул деньги.
Потом сел за стол и принялся безмятежно поглощать куриную ногу с жареной
картошкой и кетчупом.
Сан-Хавьер-дель-Бак -- старейшее поселение испанских миссионеров в
Америке. Расположено оно к югу от Тусона, на окраине индейской резервации. Я
все еще не знал, куда приткнуться со своим одиночеством, и впервые за долгое
время у меня возникло желание что-нибудь осмотреть. На улице было очень
светло, крылья автомобилей ослепительно посверкивали. Я купил темные очки и
еще, прочитав на каком-то плакате, что проводится неделя соломенных шляп,
обзавелся соломенной шляпой с завязками под подбородком, чтобы не сорвало
ветром. По тусон-скому Бродвею шествовал парад в честь Дня армии. Была
третья суббота мая, люди во множестве высыпали на улицу и рассаживались
прямо на тротуаре, вытянув ноги; детишки лизали мороженое или просто бегали
с маленькими американскими флажками, на всех были нашивки с подобающими
случаю надписями: "America", "Love It or leave it", "Optimist International
". Парадное шествие сопровождали девушки в кринолинах, они продавали
этикетки с лозунгами примерно того же содержания, их полагалось наклеивать
на капоты автомашин. Нескольких ветеранов Первой мировой войны провезли в
дрожках, ветераны Второй (среди них и один индеец из знаменитых индейских
штурмовых отрядов, которые тогда были в авангарде американского десанта на
европейском побережье) следовали за ними пешком. Их эскортировали всадники,
олицетворявшие, по-видимому, кавалерию времен Гражданской войны. Жарища была
такая, а всеобщее веселье, шум и гам доходили до такой степени, что цокот
копыт был почти не слышен. Всадники держали в руках знамена, полотнища
бились на ветру, отчего лошади, пугаясь, то и дело выскакивали на середину
мостовой, на свежевыкрашенную разделительную полосу;всадники возвращали их в
строй, а на асфальте оставались белые отпечатки копыт. Только на
параллельной улице мне удалось раздобыть такси, на котором я и добрался до
Сан-Хавьера.
Там по контрасту с недавним шумом на меня навалилась неправдоподобная,
какая бывает только в снах, тишина. Я с трудом поборол искушение себя
ущипнуть. На каждом шагу хотелось оглянуться -- вдруг из-за этой хижины,
крытой листовым железом, выскочит двойник и кинется вдогонку! У меня нет
права представлять собственную персону, я присвоил это представительство
обманом -- и вот он вернулся, дабы восстановить справедливость. Из черной
железной трубы, выведенной через окно, пыхнуло сажей; собака поползла на
брюхе за угол дома. Я всего лишь мошенник, самозванец, нагло водворившийся
на чужом месте. Куда бежать? Я у всех на виду, явно лишний; во что-то я
впутался, в чем-то проштрафился и сейчас буду изобличен на месте. Правда,
еще не поздно спастись, одним прыжком. Но я не двигаюсь, только крепче
стиснул кулаки и уповаю на последнее маскировочное средство: на соломенную
шляпу. Это чувство изобличенного самозванства было, впрочем, столь
мгновенным, что уже вскоре показалось сущей блажью. Но немного погодя мне
вспомнилось, как в детстве я мечтал иметь двойника, точно такого же
мальчика, как я, и мой теперешний ужас при одной мысли о двойнике я снова
посчитал добрым предзнаменованием. От представления, что кто-то еще может
быть точно таким же, как я, меня теперь просто мутит, только и всего. Вид
человека с моими движениями я бы воспринял сейчас как непотребство. Даже
очертания собственной тени кажутся мне непристойностью. Страшно подумать:
второе точно такое же тело, еще одна такая же физиономия! От отвращения я
даже несколько шагов пробежал.
Однако у меня не было ни малейшего желания повстречаться и с кем-то
другим. Меня вполне устраивало просто расхаживать по улице, заглядывая в
индейские хижины. Никто не заговаривал со мной. Я даже ступил на порог одной
из хижин, там сидела старуха, в зубах трубка, на коленях початок кукурузы;
старуха даже не удивилась, только улыбнулась. Несмотря на летний зной, в
плите вовсю пылает огонь, в раковине стопками сложены оловянные миски, и
струйка воды бесшумно стекает на них из крана. Бесхитростное это зрелище
подействовало успокоительно, вытеснив ощущение раздвоенности. Двигаясь
дальше, я увидел в другой двери метелку для пыли -- она появилась на длинной
палке и тут же исчезла. В окне следующего дома я заметил белокурый парик --
его встряхнули и снова положили на место. Я смотрел на все это с крайним
почтением -- вот так же в свое время я разглядывал изображения святых и
другие предметы в церкви. Неужто это чувство странного благоговения все еще
свидетельствует только об одном: что мне доступно созерцать лишь предметы,
но не людей? Неужто со мной все по-прежнему? Я топнул ногой. Ребячество! Со
смешанным чувством умиротворения и беспомощности подходил я к воротам
миссии.
Б церкви я снял темные очки и соломенную шляпу. День клонился к вечеру,
уже читали розарий (Цикл католических молитв). В паузах молитвы было слышно,
как ветер швыряет песок в церковную дверь. Несколько женщин стояли в очереди
к исповедальне. Я взглянул на алтарь -- и тут же в моей памяти перед ним
промелькнула ласточка. Снова меня завораживало созерцание. Религия давно
претит мне, но я вдруг ощутил тоску по сопричастности. Невыносимо оставаться
одному, наедине с собой. Должна быть близость к кому-то еще, и не случайная,
не личная, не та, что, сведя однажды, потом держит в тисках притворной и
приневоленной любви, а совсем другая -- чувство необходимой и безличной
сопричастности. Почему я никогда не испытывал к Юдит того бестревожного
душевного тепла, какое согревало меня сейчас при виде этого церковного свода
или этих капель воска на каменном полу? Ужасно, когда не с кем разделить
такое чувство. Вот и держишь его при себе. И стоишь, все глубже погружаясь в
созерцание одних только предметов и внешних действий. В тупом благоговении.
Я вышел из церкви; в лицо мне брызнули капли воды с дождевальной
установки на газоне. Я направился к кладбищу и там присел на основание
массивного испанского надгробия. В глазах рябит. Я спрятал лицо в ладони.
Вдруг мне показалось, что мозг тягуче перекатился в голове и уперся в лоб
изнутри. В этот миг зазвонили вечерние колокола, я поднял глаза. Из тени
церкви выпорхнула птица, на фоне неба ее белесое брюшко отчетливо
высветилось. С каждым ударом колоколов контуры церковных башен зыбко
сдвигались со своих мест, потом скачком возвращались обратно. Где-то я уже
видел все это! Затравленно вобрав голову в плечи, я исподтишка наблюдал за
перемещениями церковных башен и напряженно вслушивался в себя, стараясь
ухватить ускользающее воспоминание. Воспоминание маячило совсем рядом, но,
едва я приближался к нему, память испуганно отпрядывала назад. Все вокруг
опротивело мне -- и эта церковь, и я сам. Довольно с меня, решил я и пошел
прочь.
Светофоры на проводах через улицу ветер раскачивает с такой силой, что
невозможно определить, куда показывает зеленый. На выкрашенных в черный цвет
телеграфных столбах, деревянных, разной высоты, подрагивают полоски
отщепившейся древесины. Стараясь идти как можно быстрей, я двигаюсь на
север, по направлению к Тусону. Чтобы песок не забивал рот, я обвязал лицо
носовым платком.
Меня останавливает индеец, просит денег. Я сую ему долларовую бумажку,
он сперва идет за мной следом, потом хватает за плечо. Я бегу, он бросается
вдогонку, тогда я разворачиваюсь, готовясь к драке, но он проходит мимо с
наглой ухмылкой, едва не задев меня плечом. Я останавливаю такси и, доехав
до первых домов на окраине, вылезаю. Здесь живут мексиканцы. Дома
деревянные, двухэтажные, многие -- с длинными балконами.
С одного из них меня заметили дети, и быстрый топот их ног по дощатому
настилу балкона сопровождает мои поспешные шаги. В другом месте вдруг
задребезжал звонок, потом прямо из-за дома почти бесшумно выполз локомотив и
остановился посреди улицы. Машинист оттянул тормоз; на руках у него толстые
перчатки -- металл раскалился на солнце. И вновь, созерцая картину, я вместе
с тем как бы вслушивался в нее. Однажды я уже видел это. Сейчас улица резко
накренится, все -- локомотив, машинист, рычаг, -- все это разом окажется
глубоко подо мной, и я рухну головой вниз. А теперь мимо локомотива пробежал
ребенок -- и скрылся между домами, как персонаж из другого сна. Я свернул в
переулок и пошел дальше.
Еще не смеркается, и воздух по-прежнему раскален, как в полдень.
Вдалеке в лучах закатного солнца проползают автобусы, увозя на запыленных
стеклах тени пассажиров. Заказывая в баре кока-колу, я лишь в последний
момент спохватился: ведь у меня все еще платок на лице. Усевшись за столик,
я незаметно вытряхнул песок из ботинок и обшлагов брюк. Даже диски в
музыкальном автомате испещрены мелкими царапинами песчинок. Я бросил
монетку, но так и не нажал ни на одну из кнопок. По улице все еще проходят
люди с трепещущими флагами, народ разбредается по домам после парада. Я
сижу; поднося стакан к губам, всякий раз смотрю на часы. В бар заглянул
мальчишка, до того белокурый, что даже трогательно.
Я углубился в созерцание ломтика лимона, налипшего на стенку стакана.
Потом вдруг сразу настала ночь. Я в нерешительности вышел на улицу, побрел
на другую сторону, потом вернулся. В проемах между домами было уже
черным-черно, но, подняв глаза, я увидел в небе длинный вспененный след
реактивного истребителя, еще розовый в лучах заката. Вдруг у меня за спиной
стали лопаться пузырьки растопленного жира. Позади меня медленно ехала
машина, шуршание шин напоминало потрескивание растопленного жира. Впрочем, я
тотчас же забыл о машине: внезапно прямо передо мной возникла группа
подростков, среди них и белокурый мальчишка. Они попросили денег на автобус.
Я остановился, они обступили меня, спросили, из какой я страны.
-- Из Австрии, -- ответил я.
Они засмеялись и принялись на все лады повторять это слово, точно
удачную шутку. Все, кроме белокурого, мексиканцы, на одном светлые кеды с
диковинными резиновыми шпорами для красоты. Он потрепал меня по щеке, я
отпрянул, но наткнулся на другого, который уже зашел мне за спину. Я полез
за мелочью в карман, но мне тут же стиснули руку, и угрожающе близко перед
собой я увидел нож, приставленный к животу. Лезвие короткое, острие едва
выглядывает из кулака. Белокурый мальчишка отошел в сторонку и,
пританцовывая, боксировал, осыпая меня градом воображаемых ударов. Один из
мексиканцев дал ему подножку, мальчишка упал на колени. Я растерянно
улыбнулся. По другой стороне улицы шли солдаты, но мне было стыдно кричать.