Страница:
Такие встречи скрашивали его одиночество. С этими людьми он мог свободно говорить, расспрашивать об их делах, о жизни, да и сам в их лице находил благодарных слушателей. Вскоре посещения Хрущева стали входить в программу культурных мероприятий дома отдыха. Нужно сказать, что злых, провокационных вопросов почти не было, а если кто и задавал неудобный вопрос, то опыт политического деятеля позволял отцу быстро найти достойный ответ. На такие вопросы он никогда не обижался. Темы отцовских рассказов повторялись, но когда я как-то спросил его, не надоело ли ему повторять одно и то же, он хитро прищурился и ответил:
- Наше дело стариковское. Ведь все это умрет со мной, а так, может, кто и запомнит. То, что я рассказываю, это та история, которую сейчас хотели бы спрятать подальше. Но правду не закопаешь, она все равно вылезет...
Продолжу рассказ о доме, о вещах и о думах, которые они навевают.
Войдя через двойную (с тамбуром) двухстворчатую с застекленным верхом дубовую дверь, мы попадаем в прихожую. Сразу от входа направо комната, где жили моя сестра Лена с мужем Виктором Викторовичем Евреиновым, молодым химиком, работавшим в институте академика Николая Николаевича Семенова. В отличие от других моих сестер она вышла замуж уже после отставки отца, и Витя не мог рассчитывать на помощь в карьере. Сейчас он доктор химических наук, работает в том же институте.
Комната небольшая, темноватая. У левой стены две кровати изголовьями к стене и разделенные тумбочкой, в правом дальнем углу - трельяж светлого дерева, а у самой двери, тоже справа, с другой стороны от окна, трехстворчатый шкаф. В комнате тесновато. Рядом с комнатой Лены дверь вела в небольшой коридорчик, из него, свернув налево, можно было попасть в кладовку, заставленную стеллажами, на которых лежали всякие припасы и не очень нужные вещи.
Налево от входа шел коридор. В его конце за двухстворчатой стеклянной дверью была расположена небольшая и очень светлая проходная комната. Из-за выходивших в нее трех дверей жить в ней было затруднительно. На диване, стоявшем в углу, ночевали нечастые гости. Над диваном висела в золоченой раме большая картина Глущенко "Днепр весной", написанная в розово-голубых тонах. Ее подарила отцу дочь Юлия на семидесятилетие.
После 1971 года мама отдала ее обратно Юле, а теперь, когда их обеих нет в живых, картина затерялась где-то в Киеве.
У большого во всю стену трехстворчатого окна стоял огромный дубовый стол, заваленный письмами, фотографиями и другими бумагами. Это было мамино "царство".
Отцу писали много: и соотечественники, и из-за рубежа. Письмами сам он практически не занимался - их разбирала мама, и она же читала отцу те, которые, по ее мнению, представляли интерес.
После прогулок и встреч отец, не торопясь, возвращался домой, в свою комнату, где он провел последние семь лет жизни. Она была невелика - около пятнадцати квадратных метров; две стены почти полностью занимали окна, выходившие на веранду и в сад.
Слева в углу, сразу за дверью, стоял большой "присутственный" сейф, покрашенный под дуб в лучшем канцелярском стиле, то есть аляповато разрисованный коричневыми разводами. Его попросил установить отец, думаю, сам не зная зачем, скорее, по многолетней привычке: сейф должен быть, там хранятся секретные документы и оружие. Сейчас он был пуст, даже партбилет хранился в столе, поскольку открывание дверцы сейфа требовало недюжинных усилий.
На сейфе стояла деревянная картинка. На желтом фоне инкрустация черным деревом, изображавшая девушку, сидящую под деревом с протянутой рукой, а за ее спиной юноша с луком и колчаном со стрелами - подарок Джавахарлала Неру. Рядом на стене висела акварель в зеленых тонах - вид на речку и рисунок художника Бори Жутовского - черный мишка с красной божьей коровкой. Он подарил его отцу на 75-летие. Борис Жутовский подвергся вместе с Эрнстом Неизвестным уничтожающей критике со стороны отца в Манеже, но не затаил зла - понимал, что дело тогда было не в Хрущеве. После отцовской отставки он стал одним из немногих, кто регулярно, хотя и не часто, навещал отца.
У единственной глухой стены стояла изголовьем к стене кровать. С одной стороны кровати - тумбочка с ночником, с другой - овальный столик индийской работы с инкрустацией слоновой костью в виде павлина. Тоже подарок Неру. На столе стоял магнитофон, сначала киевского завода, а затем, когда он сломался, это место занял его прообраз - западногерманский "UHER". На пленке записана программа утренней гимнастики. Впоследствии магнитофон весьма успешно использовался для диктовки мемуаров.
Рядом на столе - английский проигрыватель в деревянном африканском ящике подарок Кваме Нкрума, Президента Ганы. Когда-то отец был с ним в теплых отношениях. Рядом лежали пластинки с записями песен Руслановой, Зыкиной, Штоколова и других. Было много пластинок с украинскими народными и современными песнями. Отец любил их слушать и обязательно зазывал гостей в свою комнату "угоститься" музыкой. Причем, не зная меры, предлагал слушать еще и еще.
Джаз и современная музыка ему просто-напросто не нравились. Не нравился ему и Муслим Магомаев, кумир того времени. Он считал его стиль исполнения излишне манерным.
В углу, у двери на террасу, стояла древняя радиола Минского радиозавода. Хрипя, она с трудом "ловила" только Москву. В углу, в простенке между окнами, - светлого дерева трельяж, на нем электробритва фирмы "Браун", которой отец брился последние годы, одеклон, лекарства - все, что так необходимо в повседневной жизни.
У окна, выходящего в сад, стоит красно-желтое кресло - подарок президента Урхо Кекконена. Спинка кресла при нажиме откидывается, подножник приподнимается, и можно занять полулежащее положение. В этом кресле так удобно читается или дремлется с сибирской кошкой на коленях. Рядом с креслом - столик на гнутых металлических ножках. И столик, и широкий длинный подоконник за спиной завалены книгами. В отставке отец много читает, наверстывает упущенное в период, когда он находился в гуще событий и было не до литературы.
Книги со стола и подоконника, лежавшие там в день последнего отъезда в больницу, я собрал, и они стоят у меня дома на отдельной полке. Книги очень разные: это и "Записки Степняка" Эртеля, и "В камышах Балхаша" Шахова, и "Праздник, который всегда с тобой" Хемингуэя, "Пароль скрещенных антенн" Халифмана, "Промышленная гидропоника" Бентли, "Совершенно секретно. Только для командования. Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. Документы и материалы". Об этой книге отец неоднократно вспоминает в своих мемуарах, рассказывая о начальном периоде войны. И дальше - "Военная стратегия" под редакцией маршала Соколовского, два тома Остапа Вишни, "Судебные ораторы Франции XIX века", "Народное хозяйство СССР в цифрах и фактах", рекламный проспект самолетов ОКБ А.Н.Туполева и другие издания.
Я, кстати, в то время дружил с сыном академика Туполева Алексеем, мы жили в одном доме.
Отец всегда очень интересовался авиацией, раньше часто посещал ОКБ, где его знакомили с последними разработками. И как-то в конце 60-х он попросил меня:
- Интересно, что сейчас нового у Туполева? Раньше я все знал, а теперь отстал. Попроси Алешу дать мне посмотреть какой-нибудь альбом по новым машинам.
Не знаю, на что он рассчитывал, но просьба его Алексея очень обеспокоила. Отказать моему отцу он не мог в силу старых дружеских отношений с его собственным отцом, а выполнить просьбу побаивался.
Нашелся выход из положения - через пару дней он передал мне красочный буклет Авиаэкспорта с фотографиями пассажирских самолетов ОКБ Туполева, которые отец, конечно, прекрасно знал. Когда я показал ему брошюру, он полистал ее, лицо его погрустнело и он только сказал:
- Передай Алеше спасибо.
Брошюру он положил на подоконник и так и не прикасался к ней до самой смерти.
Вообще круг чтения отца был в то время довольно широк. Больше всего он любил классику, а особенно "Войну и мир". Ее он перечитывал несколько раз, каждый раз находя там для себя что-то новое. Кстати, это одна из немногих книг, которую он любил почитать перед сном, когда еще был у власти. Очень нравились ему Лесков, Куприн. Прочитал он и "Сагу о Форсайтах" Голсуорси.
Конечно, за эти годы он прочитал и многое другое: мы старались привозить ему новинки на свой вкус, но наши склонности часто не совпадали. Иногда он сам заказывал ту или иную книгу, как правило, тоже из классики. Привозил я ему и запретные книги. Как-то достал "Доктора Живаго" Пастернака. Отец читал его долго - шрифт был очень мелкий, "слепой", бумага тонкая, почти папиросная. Не могу сказать, что книга ему не понравилась, но и обсуждать ее, цитировать отдельные места, как это бывало с Лесковым и Куприным, он не стал. И только как-то на прогулке сказал:
- Зря мы ее запретили. Надо было тогда мне самому ее прочитать. Ничего антисоветского в ней нет...
В связи с этим эпизодом хочу внести некоторую ясность в трагическую историю с Борисом Пастернаком. В 50-е годы власть имущих чрезвычайно возмутил сам факт передачи книги в западное издательство. Этот поступок, сегодня совершенно обыденный, сразу настроил отца против Пастернака. Надо помнить, и в какое время все это происходило. Да, недавно прошел ХХ съезд, но в сознании укоренилось прочно: иностранец - это враг. И отношение к нему должно быть соответственное. А дальше все покатилось по накатанной сталинской дорожке. "Идеологи" только подливали масла в огонь, рассказывая всякую несуразицу, подсовывая доносы.
Мне запомнились какие-то разрозненные факты.
Помню несколько машинописных страниц - надерганные цитаты из "Доктора Живаго", которыми доказывалась антисоветская направленность книги. Естественно, эта выжимка, как и всякий тенденциозный подбор цитат, доказывала то, к чему стремились составители. Чем-чем, а цитатами мы можем доказать любую нелепицу. Прочитав эти листки, отец, видимо, санкционировал акцию против Пастернака.
Одним из активнейших - хотя и не единственным - борцов с Пастернаком стал Семичастный. В своих заметках Владимир Ефимович затрагивает трагическую историю с "Доктором Живаго". Не могу ничего сказать обо всей его статье, но ссылка на то, будто Хрущев самолично диктовал доклад Семичастного, вставляя туда брань в адрес Пастернака, представляется маловероятной. Вообразить отца, вставляющего свои оценки в чужой доклад, мне чрезвычайно трудно. Да и память подсказывает иное. Многого я не помню, да и, честно говоря, о Пастернаке я имел тогда более чем смутное представление.
Все эти события отразились в моем сознании как некий фон и только позднее стали значительными.
Однако один эпизод, характеризующий настроение "комсомольских" кругов, мне запомнился.
На дачу приехал Аджубей, он только что общался с Семичастным, кажется, на футболе. Оттуда привез новую присказку.
- Знаете, Никита Сергеевич, - хохотнув, обратился он к отцу, - сейчас ходит выражение: в Москве есть три несчастья - рак, "Спартак" и Пастернак.
Реакцию отца я не помню, знаю только, что анекдоты он не любил.
...Нынешнее признание отца в своей неправоте запоздало на много лет. Однако в тот тяжелый период он, пусть и в самый последний момент, все-таки остановил травлю поэта. Получив письмо от Бориса Леонидовича, он сказал примерно следующее:
- Довольно. Он сам признал свои ошибки. Прекратите.
А ведь все шло к тому, что ретивые активисты с той же легкостью, с какой они резали брюки у стиляг, выслали бы из страны Пастернака.
Вообще взаимоотношения отца с деятелями искусства были далеко не так однозначны, как это пытаются представить сегодня многие комментаторы. Хочу рассказать об одном эпизоде, когда ревнителям нашей "чистоты" не удалось добиться задуманного.
Шел очередной Московский международный кинофестиваль. Тогда еще не сложилась традиция отдавать главные призы только нашим фильмам. Жюри присудило первый приз ленте "Восемь с половиной" великого итальянского кинорежиссера Федерико Феллини. Решение естественное и справедливое. Но у наших идеологов оно вызвало чрезвычайно бурную реакцию. Особенно негативную позицию занял секретарь ЦК по пропаганде Леонид Федорович Ильичев.
Аргументация была проста и сводилась к обычной формуле: фильм далек от реалистических традиций и заражает буржуазной идеологией наше здоровое и стерильное общество. Вывод напрашивался традиционный: фильм запретить, главного приза не давать, жюри разогнать.
Легко представить масштаб скандала: что там Манеж...
Устроить все, как обычно, решили руками отца.
Ильичев доложил ему о "провокации". Предложил посмотреть фильм и дать ему объективную партийную оценку. Фильм отец посмотреть согласился, и его прислали вечером на дачу, где был оборудован кинозал. Обычно о показе фильмов на даче широко оповещалась вся семья, тогда же отец не позвал никого.
В тот день я случайно заехал на дачу. В доме никого не видно. На вопрос, где отец, мне ответили, что он смотрит фильм, присланный из ЦК, а не из кинопроката, как обычно. Я заглянул в зал. Бросил взгляд на экран и ужаснулся.
Нужно признать, что я, как и Ильичев, предполагал, что реакция отца на фильм будет крайне негативной.
Произведения такого рода требуют определенной подготовки, опыта, и рядовому зрителю бывает достаточно сложно разобраться в замысле автора, залы подчас остаются полупустыми. Не скрою, и мне фильм показался непростым.
Ситуация была нелегкой. Я прошел в зал, сел на диван рядом с отцом, выждал несколько минут и стал нашептывать: какой Феллини гениальный режиссер, какой фурор произвел его фильм в мире, что он символизирует... тут я запнулся. А отец взорвался:
- Иди отсюда и не мешай. Я не для своего удовольствия здесь сижу, прошипел он.
Расстроенный, я ушел.
Вскоре сеанс закончился. Отец вышел в парк, и мы отправились на прогулку.
- Как тебе показался фильм? Это знаменитый режиссер... - начал я.
- Я тебе сказал, не приставай, - оборвал меня, теперь уже беззлобно, отец, - мне надо было его посмотреть. Ему дали главный приз на фестивале. Ильичев против и просил меня посмотреть.
- И что? - заикнулся я.
- Я ничего не понял, но международное жюри присудило приз. Я здесь при чем? Они лучше понимают, для этого они там и сидят. Обязательно надо мне подсовывать... Я уже позвонил Ильичеву, сказал, чтобы они не вмешивались. Пусть судят специалисты.
Я вздохнул с облегчением: номер не удался. Разговор перешел на другую тему, и больше к Феллини мы не возвращались.
Роль и место Ильичева в развитии нашей идеологии в те времена далеко не однозначны и даже загадочны. Ведь в отличие от Хрущева, Козлова, Брежнева, Суслова и многих других он разбирался в искусстве. В конце 80-х годов по телевизору даже показывали, как академик Ильичев дарил Советскому фонду культуры свою коллекцию живописи. И она состояла далеко не из одних социалистических реалистов...
Заговорив о кино, я вспомнил, насколько резко отрицательно отец отзывался о фильме "Кубанские казаки". Он его просто ненавидел за лакировку, за столы, ломящиеся от яств...
...Но вернусь к кругу чтения отца.
Что еще читал он?
Прочитал он Солженицына "В круге первом" и "Раковый корпус", а также "1984" Оруэлла. Эти книги ему не понравились.
Как это ни удивительно, но отец не любил читать мемуары. Я неоднократно пытался его приохотить к этому виду литературы, привозил книги Черчилля, де Голля, дневники Валуева, записки Витте, но отец только листал их и отнекивался, откладывая на потом это чтиво, столь почитаемое пенсионерами.
На воспоминания военных, публиковавшиеся в те годы, он реагировал резко отрицательно. Это же относилось и к фильмам о войне. Ему тяжело было вспоминать об ужасах тех лет, прочитанные страницы восстанавливали перед его мысленным взором картины разгрома, которому подверглась страна.
Посмотрев фильм о войне, отец потом не мог заснуть всю ночь. Главное же, он считал, что и мемуары, и художественная литература о войне (ее он тоже не жаловал) не отражают правды, искажают истину то ли в угоду автору, то ли в угоду времени.
Однако как человек, прошедший отступление и наступление, Киев и Барвенково, Сталинград и Курскую дугу, он не мог не вспоминать о войне. Она жила в его душе до самой смерти. Поэтому он так глубоко переживал доходившие вести об измене боевых товарищей.
Началось все с генерала Павла Ивановича Батова, полвойны провоевавшего с отцом. Кто-то рассказал отцу, что Батову на одном из собраний, посвященных годовщине то ли Победы, то ли Советской Армии, задали вопрос о роли Хрущева в войне и конкретно: был ли Хрущев в Сталинграде?
Генерал замешкался на секунду и нетвердо проговорил, что он не знает, был ли Хрущев в Сталинграде, и вообще не знает, что он делал во время войны!..
Впрочем, подобная "забывчивость" была закономерна - ведь теперь фамилия Хрущева вычеркивалась отовсюду. Иван Христофорович Баграмян с трудом отстоял возможность просто упомянуть Хрущева как члена военных советов фронтов, где им пришлось вместе воевать.
Во многих "свидетельствах" того времени немало выдумки или полуправды об отце. Тут отличились многие. И даже Георгий Константинович Жуков. В своем многостраничном труде он дважды упомянул Хрущева: мол, первый раз он заехал к отцу, поскольку у него можно хорошо поесть. А ведь они вместе в первые часы войны на машине добирались из Киева в штаб фронта в Тернополь, а затем не раз сталкивались во время отступления, прошли Сталинград и Курскую дугу и расстались только после форсирования Днепра, когда Георгий Константинович пошел на Берлин. Он так и не выполнил своего обещания отцу - привезти после окончания войны в Киев плененного Гитлера в железной клетке.
Другое упоминание об отце у Жукова - ранение бандеровцами генерала Ватутина, который якобы закрыл собой Хрущева. Жуков, сменивший Ватутина на посту командующего 1-м Украинским фронтом через день после ранения, не мог не знать, что отца там вообще не было. Сколько усилий тогда приложил отец, чтобы отстоять здоровье своего друга. У Ватутина началось заражение крови, гангрена, и помочь могли только антибиотики, а тут как назло Сталин запретил лечить Ватутина американским пенициллином - мало ли что империалисты могли туда намешать. Потом было уже поздно...
Отец предложил похоронить Николая Федоровича не на кладбище, а в парке, в самом центре Киева.
"Пусть киевляне никогда не забывают, кто привел к ним освободительную армию", - доказывал тогда отец.
Правда, до конца своих дней отец считал, что Жуков писал свои мемуары не сам. Точнее, его рукопись после написания подверглась "глубокому" редактированию.
Не так давно один мой знакомый рассказывал о встрече с человеком, причастным к созданию воспоминаний маршала Жукова. Я намеренно не называю фамилий. Они беседовали об истории, историках, мемуаристах. В порыве откровенности этот человек посетовал, насколько тяжело было работать с Жуковым. Маршал, как он выразился, "ничего не хотел понимать, ни с чем не хотел соглашаться". Так что отец в своей оценке был недалек от истины. Больше других на мемуарном поприще отличился генерал Штеменко, для отца он изыскивал наиуничижительные слова. Правда, и отец не жаловал Штеменко, называл его не иначе, как сталинским подхалимом.
- Он только карты умел Сталину носить, - частенько повторял он.
Все эти умолчания, мелкие уколы попадали в цель. Отец переживал, но старался не подавать вида. Помню, только однажды он не выдержал, когда уже в конце жизни, в 1970 году, у одного из охранников увидел на груди незнакомый значок. Тот пояснил, что это памятный знак в честь 25-летия Победы, и его выдавали всем, кто в войну служил в армии.
Отец ничего не сказал, но то, что его забыли, глубоко засело в душе. Он несколько раз возвращался к этой теме. Наши уговоры не обращать внимания не имели результата...
...Вернусь к описанию комнаты отца. У двери стоял трехстворчатый гардероб, фанерованный под красное дерево. Там хранились личные вещи отца. На шкафу лежал красивый деревянный ящик с тремя пистолетами: парабеллум, вальтер и еще какой-то. Это подарки органов КГБ к семидесятилетию. Патронов к ним у нас не было. После отставки Мельникова сменивший его начальник охраны Кондрашов как-то предложил отцу сдать оружие, но тот так посмотрел на него, что вопрос этот больше не поднимался. На стене в комнате висела маленькая картинка Налбандяна, изображавшая Ленина в ссылке. Пол был застелен красивым белым ковром, поверх которого отец попросил положить полотняную дорожку.
Напротив отцовской комнаты располагалась мамина. Раньше там была небольшая терраса, через которую можно было, минуя дом, спуститься из бильярдной в сад. Предыдущие владельцы закрыли ее, утеплили, и получилась небольшая светлая в два окна комната.
Чтобы пройти в большую комнату, бывшую бильярдную, а теперь столовую, надо было из коридора свернуть направо. Там мы попадали в широкий темный предбанник длиной метра три-четыре. Здесь стоял длинный шкаф-стойка для ружей с раздвигающимися фанерованными под дуб дверцами.
У отца никогда не было какого-то увлечения в активный период его жизни. Исключение составляла охота. На охоте он отдыхал. Ездил охотиться регулярно, когда работал и в Киеве, и в Москве. Не охотился только в начале пятидесятых годов. Сталин не любил, чтобы его соратники собирались вместе. Тогда эта охота могла дорого стоить всем участникам.
Отец обожал перебирать свои ружья. Их у него было десятка два - подарки генералов, возвращавшихся после войны домой через Киев, презенты зарубежных гостей.
На охоте или когда приезжали знающие толк в оружии люди, отец любил похвастаться своими ружьями. Тут же выкладывались и ружья гостей. Все они придирчиво осматривались, каждый присутствующий прикладывался, примеривался. После осмотра ружьями, бывало, менялись. Отец не жадничал и если видел, что ружье гостю понравилось, сам предлагал обмен, обычно в пользу гостя.
Потом он посмеивался:
- Ты видел, как он рад, что ему удалось меня надуть?
После отставки отец на охоту уже не ходил. Изредка он вынимал ружья, разглядывал, любовно гладил стволы. Почистив и обильно смазав, ставил обратно. В 1968 году отец решил раздарить свою коллекцию.
- Пусть достанется хорошим людям. И память у них обо мне сохранится. А то их после моей смерти разворуют, - сказал он как-то - и как в воду смотрел.
Подарил он ружье мне, подарил внукам, врачу, своим охранникам. После смерти отца осталось в основном нарезное оружие - красиво оформленные винтовки и карабины разных калибров и из разных стран. Расставаясь с нами, начальник охраны предупредил меня:
- Ты на винтовки получи разрешение или сдай. А то могут быть неприятности. Прекрасный повод, если кому-нибудь надо будет к тебе придраться. Без всяких можно получить пять лет.
Когда мы пришли в себя после похорон, я скрупулезно переписал номера всех винтовок и написал заявление министру внутренних дел Щелокову с просьбой разрешить мне хранить это оружие дома как память об отце. Узнав номер телефона, я дозвонился до приемной и изложил свое дело. Николай Анисимович сам поднял трубку:
- Приходи завтра к пяти часам, - сказал он.
В пять я был на улице Огарева, 6. Прошел через "генеральский" подъезд. Меня уже ждали и проводили без пропуска.
Щелоков принял меня очень тепло и любезно. Расспрашивал об отце, произнес в его адрес какие-то теплые слова, интересовался здоровьем мамы. Затем перешли к делу. Он прочитал мое письмо и сказал, что подумает:
- Позвони через неделю. Не беспокойся, все решим по-хорошему.
Через неделю в ответ на мой звонок секретарь передал, что Николай Анисимович ждет меня. В назначенный день и час я явился и был вскоре принят. Министр был любезен, как и в прошлый раз, но в просьбе моей отказал:
- У тебя почти два десятка винтовок. Да ими взвод вооружить можно. Ты пойми правильно, мы их оставить тебе не можем. Они должны храниться в более надежном месте.
Я возразил, что место надежное, в моем доме живут члены Политбюро. Их тщательно охраняют.
- А кроме того, их можно привести в негодность: просверлить стволы - это уже не оружие, - закончил я.
Щелоков не согласился.
- Мы их сдадим в музей, а тебе сделаем альбом с фотографиями. Будут в полной сохранности, - заключил он и вызвал сотрудников.
Мне было обидно до слез, но делать было нечего. В кабинет зашли генерал и полковник - видимо, Щелоков дал им такую команду заранее.
- Сейчас поедете с Сергеем к нему на квартиру. Заберете винтовки. Они пойдут в музей, - распорядился Щелоков и добавил: - Только сделайте все аккуратно.
- Наше дело стариковское. Ведь все это умрет со мной, а так, может, кто и запомнит. То, что я рассказываю, это та история, которую сейчас хотели бы спрятать подальше. Но правду не закопаешь, она все равно вылезет...
Продолжу рассказ о доме, о вещах и о думах, которые они навевают.
Войдя через двойную (с тамбуром) двухстворчатую с застекленным верхом дубовую дверь, мы попадаем в прихожую. Сразу от входа направо комната, где жили моя сестра Лена с мужем Виктором Викторовичем Евреиновым, молодым химиком, работавшим в институте академика Николая Николаевича Семенова. В отличие от других моих сестер она вышла замуж уже после отставки отца, и Витя не мог рассчитывать на помощь в карьере. Сейчас он доктор химических наук, работает в том же институте.
Комната небольшая, темноватая. У левой стены две кровати изголовьями к стене и разделенные тумбочкой, в правом дальнем углу - трельяж светлого дерева, а у самой двери, тоже справа, с другой стороны от окна, трехстворчатый шкаф. В комнате тесновато. Рядом с комнатой Лены дверь вела в небольшой коридорчик, из него, свернув налево, можно было попасть в кладовку, заставленную стеллажами, на которых лежали всякие припасы и не очень нужные вещи.
Налево от входа шел коридор. В его конце за двухстворчатой стеклянной дверью была расположена небольшая и очень светлая проходная комната. Из-за выходивших в нее трех дверей жить в ней было затруднительно. На диване, стоявшем в углу, ночевали нечастые гости. Над диваном висела в золоченой раме большая картина Глущенко "Днепр весной", написанная в розово-голубых тонах. Ее подарила отцу дочь Юлия на семидесятилетие.
После 1971 года мама отдала ее обратно Юле, а теперь, когда их обеих нет в живых, картина затерялась где-то в Киеве.
У большого во всю стену трехстворчатого окна стоял огромный дубовый стол, заваленный письмами, фотографиями и другими бумагами. Это было мамино "царство".
Отцу писали много: и соотечественники, и из-за рубежа. Письмами сам он практически не занимался - их разбирала мама, и она же читала отцу те, которые, по ее мнению, представляли интерес.
После прогулок и встреч отец, не торопясь, возвращался домой, в свою комнату, где он провел последние семь лет жизни. Она была невелика - около пятнадцати квадратных метров; две стены почти полностью занимали окна, выходившие на веранду и в сад.
Слева в углу, сразу за дверью, стоял большой "присутственный" сейф, покрашенный под дуб в лучшем канцелярском стиле, то есть аляповато разрисованный коричневыми разводами. Его попросил установить отец, думаю, сам не зная зачем, скорее, по многолетней привычке: сейф должен быть, там хранятся секретные документы и оружие. Сейчас он был пуст, даже партбилет хранился в столе, поскольку открывание дверцы сейфа требовало недюжинных усилий.
На сейфе стояла деревянная картинка. На желтом фоне инкрустация черным деревом, изображавшая девушку, сидящую под деревом с протянутой рукой, а за ее спиной юноша с луком и колчаном со стрелами - подарок Джавахарлала Неру. Рядом на стене висела акварель в зеленых тонах - вид на речку и рисунок художника Бори Жутовского - черный мишка с красной божьей коровкой. Он подарил его отцу на 75-летие. Борис Жутовский подвергся вместе с Эрнстом Неизвестным уничтожающей критике со стороны отца в Манеже, но не затаил зла - понимал, что дело тогда было не в Хрущеве. После отцовской отставки он стал одним из немногих, кто регулярно, хотя и не часто, навещал отца.
У единственной глухой стены стояла изголовьем к стене кровать. С одной стороны кровати - тумбочка с ночником, с другой - овальный столик индийской работы с инкрустацией слоновой костью в виде павлина. Тоже подарок Неру. На столе стоял магнитофон, сначала киевского завода, а затем, когда он сломался, это место занял его прообраз - западногерманский "UHER". На пленке записана программа утренней гимнастики. Впоследствии магнитофон весьма успешно использовался для диктовки мемуаров.
Рядом на столе - английский проигрыватель в деревянном африканском ящике подарок Кваме Нкрума, Президента Ганы. Когда-то отец был с ним в теплых отношениях. Рядом лежали пластинки с записями песен Руслановой, Зыкиной, Штоколова и других. Было много пластинок с украинскими народными и современными песнями. Отец любил их слушать и обязательно зазывал гостей в свою комнату "угоститься" музыкой. Причем, не зная меры, предлагал слушать еще и еще.
Джаз и современная музыка ему просто-напросто не нравились. Не нравился ему и Муслим Магомаев, кумир того времени. Он считал его стиль исполнения излишне манерным.
В углу, у двери на террасу, стояла древняя радиола Минского радиозавода. Хрипя, она с трудом "ловила" только Москву. В углу, в простенке между окнами, - светлого дерева трельяж, на нем электробритва фирмы "Браун", которой отец брился последние годы, одеклон, лекарства - все, что так необходимо в повседневной жизни.
У окна, выходящего в сад, стоит красно-желтое кресло - подарок президента Урхо Кекконена. Спинка кресла при нажиме откидывается, подножник приподнимается, и можно занять полулежащее положение. В этом кресле так удобно читается или дремлется с сибирской кошкой на коленях. Рядом с креслом - столик на гнутых металлических ножках. И столик, и широкий длинный подоконник за спиной завалены книгами. В отставке отец много читает, наверстывает упущенное в период, когда он находился в гуще событий и было не до литературы.
Книги со стола и подоконника, лежавшие там в день последнего отъезда в больницу, я собрал, и они стоят у меня дома на отдельной полке. Книги очень разные: это и "Записки Степняка" Эртеля, и "В камышах Балхаша" Шахова, и "Праздник, который всегда с тобой" Хемингуэя, "Пароль скрещенных антенн" Халифмана, "Промышленная гидропоника" Бентли, "Совершенно секретно. Только для командования. Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. Документы и материалы". Об этой книге отец неоднократно вспоминает в своих мемуарах, рассказывая о начальном периоде войны. И дальше - "Военная стратегия" под редакцией маршала Соколовского, два тома Остапа Вишни, "Судебные ораторы Франции XIX века", "Народное хозяйство СССР в цифрах и фактах", рекламный проспект самолетов ОКБ А.Н.Туполева и другие издания.
Я, кстати, в то время дружил с сыном академика Туполева Алексеем, мы жили в одном доме.
Отец всегда очень интересовался авиацией, раньше часто посещал ОКБ, где его знакомили с последними разработками. И как-то в конце 60-х он попросил меня:
- Интересно, что сейчас нового у Туполева? Раньше я все знал, а теперь отстал. Попроси Алешу дать мне посмотреть какой-нибудь альбом по новым машинам.
Не знаю, на что он рассчитывал, но просьба его Алексея очень обеспокоила. Отказать моему отцу он не мог в силу старых дружеских отношений с его собственным отцом, а выполнить просьбу побаивался.
Нашелся выход из положения - через пару дней он передал мне красочный буклет Авиаэкспорта с фотографиями пассажирских самолетов ОКБ Туполева, которые отец, конечно, прекрасно знал. Когда я показал ему брошюру, он полистал ее, лицо его погрустнело и он только сказал:
- Передай Алеше спасибо.
Брошюру он положил на подоконник и так и не прикасался к ней до самой смерти.
Вообще круг чтения отца был в то время довольно широк. Больше всего он любил классику, а особенно "Войну и мир". Ее он перечитывал несколько раз, каждый раз находя там для себя что-то новое. Кстати, это одна из немногих книг, которую он любил почитать перед сном, когда еще был у власти. Очень нравились ему Лесков, Куприн. Прочитал он и "Сагу о Форсайтах" Голсуорси.
Конечно, за эти годы он прочитал и многое другое: мы старались привозить ему новинки на свой вкус, но наши склонности часто не совпадали. Иногда он сам заказывал ту или иную книгу, как правило, тоже из классики. Привозил я ему и запретные книги. Как-то достал "Доктора Живаго" Пастернака. Отец читал его долго - шрифт был очень мелкий, "слепой", бумага тонкая, почти папиросная. Не могу сказать, что книга ему не понравилась, но и обсуждать ее, цитировать отдельные места, как это бывало с Лесковым и Куприным, он не стал. И только как-то на прогулке сказал:
- Зря мы ее запретили. Надо было тогда мне самому ее прочитать. Ничего антисоветского в ней нет...
В связи с этим эпизодом хочу внести некоторую ясность в трагическую историю с Борисом Пастернаком. В 50-е годы власть имущих чрезвычайно возмутил сам факт передачи книги в западное издательство. Этот поступок, сегодня совершенно обыденный, сразу настроил отца против Пастернака. Надо помнить, и в какое время все это происходило. Да, недавно прошел ХХ съезд, но в сознании укоренилось прочно: иностранец - это враг. И отношение к нему должно быть соответственное. А дальше все покатилось по накатанной сталинской дорожке. "Идеологи" только подливали масла в огонь, рассказывая всякую несуразицу, подсовывая доносы.
Мне запомнились какие-то разрозненные факты.
Помню несколько машинописных страниц - надерганные цитаты из "Доктора Живаго", которыми доказывалась антисоветская направленность книги. Естественно, эта выжимка, как и всякий тенденциозный подбор цитат, доказывала то, к чему стремились составители. Чем-чем, а цитатами мы можем доказать любую нелепицу. Прочитав эти листки, отец, видимо, санкционировал акцию против Пастернака.
Одним из активнейших - хотя и не единственным - борцов с Пастернаком стал Семичастный. В своих заметках Владимир Ефимович затрагивает трагическую историю с "Доктором Живаго". Не могу ничего сказать обо всей его статье, но ссылка на то, будто Хрущев самолично диктовал доклад Семичастного, вставляя туда брань в адрес Пастернака, представляется маловероятной. Вообразить отца, вставляющего свои оценки в чужой доклад, мне чрезвычайно трудно. Да и память подсказывает иное. Многого я не помню, да и, честно говоря, о Пастернаке я имел тогда более чем смутное представление.
Все эти события отразились в моем сознании как некий фон и только позднее стали значительными.
Однако один эпизод, характеризующий настроение "комсомольских" кругов, мне запомнился.
На дачу приехал Аджубей, он только что общался с Семичастным, кажется, на футболе. Оттуда привез новую присказку.
- Знаете, Никита Сергеевич, - хохотнув, обратился он к отцу, - сейчас ходит выражение: в Москве есть три несчастья - рак, "Спартак" и Пастернак.
Реакцию отца я не помню, знаю только, что анекдоты он не любил.
...Нынешнее признание отца в своей неправоте запоздало на много лет. Однако в тот тяжелый период он, пусть и в самый последний момент, все-таки остановил травлю поэта. Получив письмо от Бориса Леонидовича, он сказал примерно следующее:
- Довольно. Он сам признал свои ошибки. Прекратите.
А ведь все шло к тому, что ретивые активисты с той же легкостью, с какой они резали брюки у стиляг, выслали бы из страны Пастернака.
Вообще взаимоотношения отца с деятелями искусства были далеко не так однозначны, как это пытаются представить сегодня многие комментаторы. Хочу рассказать об одном эпизоде, когда ревнителям нашей "чистоты" не удалось добиться задуманного.
Шел очередной Московский международный кинофестиваль. Тогда еще не сложилась традиция отдавать главные призы только нашим фильмам. Жюри присудило первый приз ленте "Восемь с половиной" великого итальянского кинорежиссера Федерико Феллини. Решение естественное и справедливое. Но у наших идеологов оно вызвало чрезвычайно бурную реакцию. Особенно негативную позицию занял секретарь ЦК по пропаганде Леонид Федорович Ильичев.
Аргументация была проста и сводилась к обычной формуле: фильм далек от реалистических традиций и заражает буржуазной идеологией наше здоровое и стерильное общество. Вывод напрашивался традиционный: фильм запретить, главного приза не давать, жюри разогнать.
Легко представить масштаб скандала: что там Манеж...
Устроить все, как обычно, решили руками отца.
Ильичев доложил ему о "провокации". Предложил посмотреть фильм и дать ему объективную партийную оценку. Фильм отец посмотреть согласился, и его прислали вечером на дачу, где был оборудован кинозал. Обычно о показе фильмов на даче широко оповещалась вся семья, тогда же отец не позвал никого.
В тот день я случайно заехал на дачу. В доме никого не видно. На вопрос, где отец, мне ответили, что он смотрит фильм, присланный из ЦК, а не из кинопроката, как обычно. Я заглянул в зал. Бросил взгляд на экран и ужаснулся.
Нужно признать, что я, как и Ильичев, предполагал, что реакция отца на фильм будет крайне негативной.
Произведения такого рода требуют определенной подготовки, опыта, и рядовому зрителю бывает достаточно сложно разобраться в замысле автора, залы подчас остаются полупустыми. Не скрою, и мне фильм показался непростым.
Ситуация была нелегкой. Я прошел в зал, сел на диван рядом с отцом, выждал несколько минут и стал нашептывать: какой Феллини гениальный режиссер, какой фурор произвел его фильм в мире, что он символизирует... тут я запнулся. А отец взорвался:
- Иди отсюда и не мешай. Я не для своего удовольствия здесь сижу, прошипел он.
Расстроенный, я ушел.
Вскоре сеанс закончился. Отец вышел в парк, и мы отправились на прогулку.
- Как тебе показался фильм? Это знаменитый режиссер... - начал я.
- Я тебе сказал, не приставай, - оборвал меня, теперь уже беззлобно, отец, - мне надо было его посмотреть. Ему дали главный приз на фестивале. Ильичев против и просил меня посмотреть.
- И что? - заикнулся я.
- Я ничего не понял, но международное жюри присудило приз. Я здесь при чем? Они лучше понимают, для этого они там и сидят. Обязательно надо мне подсовывать... Я уже позвонил Ильичеву, сказал, чтобы они не вмешивались. Пусть судят специалисты.
Я вздохнул с облегчением: номер не удался. Разговор перешел на другую тему, и больше к Феллини мы не возвращались.
Роль и место Ильичева в развитии нашей идеологии в те времена далеко не однозначны и даже загадочны. Ведь в отличие от Хрущева, Козлова, Брежнева, Суслова и многих других он разбирался в искусстве. В конце 80-х годов по телевизору даже показывали, как академик Ильичев дарил Советскому фонду культуры свою коллекцию живописи. И она состояла далеко не из одних социалистических реалистов...
Заговорив о кино, я вспомнил, насколько резко отрицательно отец отзывался о фильме "Кубанские казаки". Он его просто ненавидел за лакировку, за столы, ломящиеся от яств...
...Но вернусь к кругу чтения отца.
Что еще читал он?
Прочитал он Солженицына "В круге первом" и "Раковый корпус", а также "1984" Оруэлла. Эти книги ему не понравились.
Как это ни удивительно, но отец не любил читать мемуары. Я неоднократно пытался его приохотить к этому виду литературы, привозил книги Черчилля, де Голля, дневники Валуева, записки Витте, но отец только листал их и отнекивался, откладывая на потом это чтиво, столь почитаемое пенсионерами.
На воспоминания военных, публиковавшиеся в те годы, он реагировал резко отрицательно. Это же относилось и к фильмам о войне. Ему тяжело было вспоминать об ужасах тех лет, прочитанные страницы восстанавливали перед его мысленным взором картины разгрома, которому подверглась страна.
Посмотрев фильм о войне, отец потом не мог заснуть всю ночь. Главное же, он считал, что и мемуары, и художественная литература о войне (ее он тоже не жаловал) не отражают правды, искажают истину то ли в угоду автору, то ли в угоду времени.
Однако как человек, прошедший отступление и наступление, Киев и Барвенково, Сталинград и Курскую дугу, он не мог не вспоминать о войне. Она жила в его душе до самой смерти. Поэтому он так глубоко переживал доходившие вести об измене боевых товарищей.
Началось все с генерала Павла Ивановича Батова, полвойны провоевавшего с отцом. Кто-то рассказал отцу, что Батову на одном из собраний, посвященных годовщине то ли Победы, то ли Советской Армии, задали вопрос о роли Хрущева в войне и конкретно: был ли Хрущев в Сталинграде?
Генерал замешкался на секунду и нетвердо проговорил, что он не знает, был ли Хрущев в Сталинграде, и вообще не знает, что он делал во время войны!..
Впрочем, подобная "забывчивость" была закономерна - ведь теперь фамилия Хрущева вычеркивалась отовсюду. Иван Христофорович Баграмян с трудом отстоял возможность просто упомянуть Хрущева как члена военных советов фронтов, где им пришлось вместе воевать.
Во многих "свидетельствах" того времени немало выдумки или полуправды об отце. Тут отличились многие. И даже Георгий Константинович Жуков. В своем многостраничном труде он дважды упомянул Хрущева: мол, первый раз он заехал к отцу, поскольку у него можно хорошо поесть. А ведь они вместе в первые часы войны на машине добирались из Киева в штаб фронта в Тернополь, а затем не раз сталкивались во время отступления, прошли Сталинград и Курскую дугу и расстались только после форсирования Днепра, когда Георгий Константинович пошел на Берлин. Он так и не выполнил своего обещания отцу - привезти после окончания войны в Киев плененного Гитлера в железной клетке.
Другое упоминание об отце у Жукова - ранение бандеровцами генерала Ватутина, который якобы закрыл собой Хрущева. Жуков, сменивший Ватутина на посту командующего 1-м Украинским фронтом через день после ранения, не мог не знать, что отца там вообще не было. Сколько усилий тогда приложил отец, чтобы отстоять здоровье своего друга. У Ватутина началось заражение крови, гангрена, и помочь могли только антибиотики, а тут как назло Сталин запретил лечить Ватутина американским пенициллином - мало ли что империалисты могли туда намешать. Потом было уже поздно...
Отец предложил похоронить Николая Федоровича не на кладбище, а в парке, в самом центре Киева.
"Пусть киевляне никогда не забывают, кто привел к ним освободительную армию", - доказывал тогда отец.
Правда, до конца своих дней отец считал, что Жуков писал свои мемуары не сам. Точнее, его рукопись после написания подверглась "глубокому" редактированию.
Не так давно один мой знакомый рассказывал о встрече с человеком, причастным к созданию воспоминаний маршала Жукова. Я намеренно не называю фамилий. Они беседовали об истории, историках, мемуаристах. В порыве откровенности этот человек посетовал, насколько тяжело было работать с Жуковым. Маршал, как он выразился, "ничего не хотел понимать, ни с чем не хотел соглашаться". Так что отец в своей оценке был недалек от истины. Больше других на мемуарном поприще отличился генерал Штеменко, для отца он изыскивал наиуничижительные слова. Правда, и отец не жаловал Штеменко, называл его не иначе, как сталинским подхалимом.
- Он только карты умел Сталину носить, - частенько повторял он.
Все эти умолчания, мелкие уколы попадали в цель. Отец переживал, но старался не подавать вида. Помню, только однажды он не выдержал, когда уже в конце жизни, в 1970 году, у одного из охранников увидел на груди незнакомый значок. Тот пояснил, что это памятный знак в честь 25-летия Победы, и его выдавали всем, кто в войну служил в армии.
Отец ничего не сказал, но то, что его забыли, глубоко засело в душе. Он несколько раз возвращался к этой теме. Наши уговоры не обращать внимания не имели результата...
...Вернусь к описанию комнаты отца. У двери стоял трехстворчатый гардероб, фанерованный под красное дерево. Там хранились личные вещи отца. На шкафу лежал красивый деревянный ящик с тремя пистолетами: парабеллум, вальтер и еще какой-то. Это подарки органов КГБ к семидесятилетию. Патронов к ним у нас не было. После отставки Мельникова сменивший его начальник охраны Кондрашов как-то предложил отцу сдать оружие, но тот так посмотрел на него, что вопрос этот больше не поднимался. На стене в комнате висела маленькая картинка Налбандяна, изображавшая Ленина в ссылке. Пол был застелен красивым белым ковром, поверх которого отец попросил положить полотняную дорожку.
Напротив отцовской комнаты располагалась мамина. Раньше там была небольшая терраса, через которую можно было, минуя дом, спуститься из бильярдной в сад. Предыдущие владельцы закрыли ее, утеплили, и получилась небольшая светлая в два окна комната.
Чтобы пройти в большую комнату, бывшую бильярдную, а теперь столовую, надо было из коридора свернуть направо. Там мы попадали в широкий темный предбанник длиной метра три-четыре. Здесь стоял длинный шкаф-стойка для ружей с раздвигающимися фанерованными под дуб дверцами.
У отца никогда не было какого-то увлечения в активный период его жизни. Исключение составляла охота. На охоте он отдыхал. Ездил охотиться регулярно, когда работал и в Киеве, и в Москве. Не охотился только в начале пятидесятых годов. Сталин не любил, чтобы его соратники собирались вместе. Тогда эта охота могла дорого стоить всем участникам.
Отец обожал перебирать свои ружья. Их у него было десятка два - подарки генералов, возвращавшихся после войны домой через Киев, презенты зарубежных гостей.
На охоте или когда приезжали знающие толк в оружии люди, отец любил похвастаться своими ружьями. Тут же выкладывались и ружья гостей. Все они придирчиво осматривались, каждый присутствующий прикладывался, примеривался. После осмотра ружьями, бывало, менялись. Отец не жадничал и если видел, что ружье гостю понравилось, сам предлагал обмен, обычно в пользу гостя.
Потом он посмеивался:
- Ты видел, как он рад, что ему удалось меня надуть?
После отставки отец на охоту уже не ходил. Изредка он вынимал ружья, разглядывал, любовно гладил стволы. Почистив и обильно смазав, ставил обратно. В 1968 году отец решил раздарить свою коллекцию.
- Пусть достанется хорошим людям. И память у них обо мне сохранится. А то их после моей смерти разворуют, - сказал он как-то - и как в воду смотрел.
Подарил он ружье мне, подарил внукам, врачу, своим охранникам. После смерти отца осталось в основном нарезное оружие - красиво оформленные винтовки и карабины разных калибров и из разных стран. Расставаясь с нами, начальник охраны предупредил меня:
- Ты на винтовки получи разрешение или сдай. А то могут быть неприятности. Прекрасный повод, если кому-нибудь надо будет к тебе придраться. Без всяких можно получить пять лет.
Когда мы пришли в себя после похорон, я скрупулезно переписал номера всех винтовок и написал заявление министру внутренних дел Щелокову с просьбой разрешить мне хранить это оружие дома как память об отце. Узнав номер телефона, я дозвонился до приемной и изложил свое дело. Николай Анисимович сам поднял трубку:
- Приходи завтра к пяти часам, - сказал он.
В пять я был на улице Огарева, 6. Прошел через "генеральский" подъезд. Меня уже ждали и проводили без пропуска.
Щелоков принял меня очень тепло и любезно. Расспрашивал об отце, произнес в его адрес какие-то теплые слова, интересовался здоровьем мамы. Затем перешли к делу. Он прочитал мое письмо и сказал, что подумает:
- Позвони через неделю. Не беспокойся, все решим по-хорошему.
Через неделю в ответ на мой звонок секретарь передал, что Николай Анисимович ждет меня. В назначенный день и час я явился и был вскоре принят. Министр был любезен, как и в прошлый раз, но в просьбе моей отказал:
- У тебя почти два десятка винтовок. Да ими взвод вооружить можно. Ты пойми правильно, мы их оставить тебе не можем. Они должны храниться в более надежном месте.
Я возразил, что место надежное, в моем доме живут члены Политбюро. Их тщательно охраняют.
- А кроме того, их можно привести в негодность: просверлить стволы - это уже не оружие, - закончил я.
Щелоков не согласился.
- Мы их сдадим в музей, а тебе сделаем альбом с фотографиями. Будут в полной сохранности, - заключил он и вызвал сотрудников.
Мне было обидно до слез, но делать было нечего. В кабинет зашли генерал и полковник - видимо, Щелоков дал им такую команду заранее.
- Сейчас поедете с Сергеем к нему на квартиру. Заберете винтовки. Они пойдут в музей, - распорядился Щелоков и добавил: - Только сделайте все аккуратно.