- Да будет земля ему пухом!
   Сверху я видел микрофоны журналистов, протянутые ко мне, и старался говорить погромче. Мне хотелось, чтобы мои слова запомнились, еще раз напомнили людям о человеке, отдавшем им всю свою жизнь. Видел я и другое рядом с каждым журналистом стояли похожие друг на друга люди в одинаковых одеждах и что-то громко бубнили, стараясь помешать записи.
   Потом мне рассказывали, что, когда я начал говорить, среди присутствовавших там по службе возникло замешательство: нельзя, не положено. Но действовать никто не решился, такой команды не поступало.
   Я огляделся и предоставил слово Надежде Диманштейн, а сам отступил в сторону.
   Несмотря на свой преклонный возраст, она легко вскарабкалась по скользкой глине и, глядя поверх голов, звонко заговорила. Она сказала о работе Никиты Сергеевича на Украине, где им пришлось работать рука об руку, об успешном решении возникавших задач. Потом она перешла к теме сталинских репрессий и реабилитации невинно пострадавших и роли в этом деле Хрущева.
   Закончила она словами:
   - Наш Никита Сергеевич всегда был честный, правдивый человек, настоящий ленинец. Прощай, дорогой товарищ!
   После нее говорил Вадим Васильев. Он сказал о том, что у него наболело. О своем безвременно погибшем отце, о реабилитации, о других жертвах того времени.
   - Низкий поклон тебе, дорогой Никита Сергеевич, - закончил он.
   Речи кончились, наступили минуты последнего прощания. Задние ряды стали напирать, всем хотелось сказать последнее "прости".
   Я собрал своих друзей, мы образовали проход. По этому туннелю двинулись люди. Они клали цветы, прощались с отцом. Минут через пятнадцать кагэбэшники перекрыли проход, опять началась давка, и мне пришлось снова вмешаться, со мной не спорили, подчинялись. Наконец прошли все. Последними, один за другим, потянулись иностранные журналисты. Советских журналистов там не было. В наших архивах это печальное событие не оставило документальных свидетельств.
   Настало время прощаться и нам. Мама держалась с трудом. Вот и все. Гроб опускается в могилу. Бросаем горсти земли. Заработали лопаты могильщиков, и выросший холмик покрылся немногочисленными венками, живыми цветами.
   Мама не может удержаться и закрывает лицо платком. Ее бережно поддерживает Антон Григорьев.
   В этот момент я увидел, что по дорожке от входа к могиле спешит человек с венком в руках. Мне он был незнаком. Запыхавшись, он с удовлетворением честно выполненного долга бережно уложил венок на могилу. На ленте мы прочли надпись "Никите Сергеевичу Хрущеву от Анастаса Ивановича Микояна".
   Оказывается, Серго в субботу не сказал отцу о случившемся. Приехал он на дачу довольно поздно - Анастас Иванович допивал свой чай. Выглядел он усталым. Поговорили о том, о сем. Серго сомневался - надо ли сообщать о смерти Хрущева сейчас, на ночь глядя. Отец разволнуется, не сможет заснуть. Решил отложить сообщение до утра. А поскольку он возвращался в город, то попросил секретаря сообщить печальную новость Анастасу Ивановичу. Она жила вместе с семьей Микояна на даче.
   Она горячо поддержала решение Серго перенести разговор на следующий день и заверила, что утром непременно все передаст. Конечно, она ничего ему не сказала. Тем, кто направлял ее действия, совсем не нужен был Микоян на похоронах Хрущева. Так что Анастас Иванович узнал о смерти Хрущева только утром в понедельник из газеты "Правда".
   Отца похоронили. Толпа стала растекаться. Я непроизвольно заметил, как какой-то журналист, по виду японец, поднял из-под ног цветок и бережно положил его на могилу.
   Друзей, близких и просто знакомых мама пригласила на поминки в Петрово-Дальнее. Пока доехали, тучи разошлись, выглянуло солнце.
   Собрались за большим столом. Места хватило всем, хотя и было тесновато. Говорили много. Одни лучше, другие хуже, но все тепло. Особенно мне вспоминаются добрые слова Петра Михайловича Кримермана и Михаила Александровича Жуковского. Когда старые "друзья" разбежались, именно они стали его собеседниками и товарищами. И сегодня они пришли разделить наше горе, и их слова об отце звучали особенно задушевно.
   Вспоминаются еще несколько эпизодов, завершивших этот нелегкий день. К нам пришел некий молодой человек, студент факультета журналистики. Он не смог пробиться на кладбище и добрался до дачи, узнав каким-то образом адрес, чтобы выразить свои соболезнования. В течение ряда последующих лет он звонил мне, иногда заходил, потом исчез...
   Прошло несколько часов, за столом стало шумно, часть гостей, разбившись на группки, о чем-то беседовала в парке. Тут и произошел незначительный, но запомнившийся эпизод.
   Я стоял у крыльца, когда прибежал потрясенный Миша Жуковский.
   - Ты знаешь, я тут гулял, зашел за угол, - он показал на дом охраны, слышу голоса. Прислушался, а это мы, выступает кто-то.
   Был он не столько испуган, сколько заинтригован. Меня эти вещи давно не волновали, и я успокоил его:
   - Это обычная подслушивающая система.
   Вскоре нам рассказали о Льве Андреевиче Арцимовиче. Он не мог быть на похоронах: возглавляя делегацию на научном конгрессе в Швейцарии. На заседании в день похорон он попросил всех почтить память Хрущева. Думаю, что кто-то другой на подобное не осмелился бы. На следующий день после похорон позвонил с выражением соболезнований мэр Сан-Франциско Джордж Кристофер. Оказалось, он только вчера прилетел в Москву по какому-то делу, рассчитывал встретиться с отцом, привез ему сувениры. Из газет он узнал о постигшем нас горе, неведомыми путями разыскал мой телефон. Мы договорились о встрече на следующий день в его номере в гостинице "Националь".
   Отец познакомился с господином Кристофером в 1959 году во время его визита в США. Тогда впервые глава Советского правительства и к тому же еще секретарь ЦК Коммунистической партии должен был ступить на американскую землю. Отец гордился приглашением, видел в нем признание возросшей мощи нашей страны, ее авторитета в международном сообществе.
   Подготовка к визиту велась на государственной даче в Пицунде. Отец, Громыко, помощники под тентом на морском берегу с жаром обсуждали стратегию поведения, старались предугадать возможные неожиданности, согласовывали последние редакции речей. Не раз отец возвращался к волновавшей его теме, говоря, что разве можно было представить двадцать лет назад, что мощнейшая капиталистическая страна пригласит в гости коммуниста. Это невероятно. Сейчас же они не могут с нами не считаться. Пусть и через силу, а им приходится признавать наше существование, нашу силу. Разве могли мы подумать, что его, рабочего, позовут в гости капиталисты. Видите, чего мы добились за эти годы, втолковывал он своим слушателям.
   С таким настроением он и приехал в США. Визит проходил успешно, но обе стороны осторожно прощупывали друг друга. В поездке по стране по мере продвижения на Запад все чаще появлялись транспаранты не только с приветствующими гостя надписями.
   Помню, на каком-то полустанке парень размахивал плакатом. На одной стороне его было написано: "Привет Хрущеву", на обороте: "Свободу Казахстану". Его физиономия лучилась дружелюбием, любопытством, и не было сомнений, что о Казахстане лично он имеет очень смутное представление.
   В выступлениях местных руководителей все чаще и чаще появлялись слова, которые отец расценивал как вмешательство в наши внутренние дела. Сначала он делал вид, что не обращает на них внимания, но внутри накапливалось раздражение. Каждое слово воспринималось как проявление неуважения к нашей стране, а этого отец терпеть не собирался.
   Скандал разразился в Лос-Анджелесе. На вечернем обеде в честь нашей делегации мэр города Нортон Поулсон стал говорить, что СССР якобы намерен уничтожить США, затронул и другие дежурные темы. На сей раз формулировки звучали жестче, чем раньше.
   В ответном слове отец взорвался. Он заявил, что как представитель великой державы не потерпит подобного обращения, что США привыкли так обращаться со своими вассалами, но от нас получат должный отпор. Говорил он горячо, громко и долго. Господин Поулсон поеживался, крутя в руках бокал с вином. Зал заинтригованно молчал, ожидая, чем закончится этот спектакль. В заключение отец обратился к члену нашей делегации, авиаконструктору Алексею Андреевичу Туполеву:
   - Как наш самолет? Мы можем отсюда немедленно улететь домой? Владивосток ведь тут не очень далеко.
   - Самолет готов. Будем во Владивостоке через несколько часов, - ответил Алексей Андреевич.
   - Если так будет продолжаться, мы улетим домой, - повторил отец, - столько лет жили без вас и еще проживем. Мы согласны только на равноправные отношения, - закончил он свой экспромт и перешел к протокольному завершению тоста.
   Зал гудел, гости комментировали бурное выступление русского премьера.
   Весь этот спектакль, казалось, произошел спонтанно - просто взрыв эмоций не очень выдержанного человека. Однако все основывалось на расчете и спокойствии.
   После приема делегация, помощники и сопровождавшие лица собрались в обширной гостиной премьерских апартаментов. Все были растеряны и подавлены происшедшим. Отец снял пиджак и сел на банкетку. Следом и мы расположились на диванах и в креслах.
   Отец внимательно всматривался в лица, вид его был суров, но в глубине глаз проскальзывали веселые искорки. Он прервал паузу, сказав, что мы, представители великой державы, не потерпим, чтобы с нами обращались как с колонией. Затем он в течение получаса, не очень стесняясь в выражениях, высказывал свое отношение к тому, как принимают нашу делегацию. Он почти срывался на крик. Казалось, ярость его не знает пределов. Но глаза почему-то лучились озорством. Периодически отец поднимал руку и начинал тыкать пальцем в потолок - мол, мои слова предназначены не вам, а тем, кто прослушивает.
   Наконец монолог прекратился.
   Прошла минута, другая, все растерянно молчали. Отец вытер пот с лица роль потребовала изрядного напряжения - и повернулся к Громыко:
   - Товарищ Громыко, идите и немедленно передайте все, что я сказал, Лоджу.
   (Генри Кэбот Лодж, в то время представитель США в ООН, сопровождал Хрущева в поездке по стране от имени президента.)
   Андрей Андреевич встал, откашлялся и направился к двери. На и без того неулыбчивом его лице обозначилась мрачная решимость. Он уже взялся за ручку двери, как его жена Лидия Дмитриевна не выдержала.
   - Андрюша, ты с ним повежливее!.. - взмолилась она.
   Андрей Андреевич никак не отреагировал на эту трагическую реплику, дверь за ним беззвучно затворилась.
   Я взглянул на отца.
   Он прямо-таки ликовал, реакция Лидии Дмитриевны свидетельствовала, что речь удалась.
   На следующий день мы приехали в Сан-Франциско. Наших хозяев, казалось, подменили: лица дружелюбны, ни одного обидного слова мы не услышали.
   Настроение Джорджа Кристофера, мэра Сан-Франциско, совпадало с мнением государственного департамента - гостей надо принять приветливо. Словом, и дальше, до конца поездки, отношение к высокому гостю было самое уважительное.
   Лед растаял уже на вокзале. Отец вышел из вагона настороженный - мало ли что еще придумают американцы? После вчерашнего происшествия он никак не мог успокоиться. Заметив, что гость не в лучшем настроении, Кристофер решил взять быка за рога. Пожав руку отцу, он подчеркнуто внимательно огляделся и без улыбки спросил: "А где ваш босс, господин председатель?" Отец удивленно вскинул на него глаза. Широко улыбаясь, Кристофер, указывая на стоящую поодаль свою жену, она держала большой букет роз в руках, продолжил: "Мой босс ожидает вашего. Ведь мы только притворяемся важными шишками, вся власть в их руках".
   Отец расплылся в улыбке. В этот момент в дверях вагона показалась мама. Дальше все шло как по писаному.
   С того памятного дня и возникла взаимная симпатия у Хрущева и Кристофера. Они обменивались поздравлениями к праздникам, сувенирами. Не изменилось его отношение к отцу и после отставки.
   Когда мы встретились в "Национале", господин Кристофер тепло вспоминая об отце, очень сожалел, что не смог попасть на похороны, передал свои соболезнования нашей семье. На всю жизнь я сохранил теплые воспоминания о сердечности мэра Сан-Франциско. Авторучку, которую он так и не успел подарить отцу, я храню как знак дружбы между этими двумя людьми, между нашими странами...
   Вскоре после смерти отца маму переселили в Жуковку - совминовский дачный поселок неподалеку от Петрово-Дальнего. Там среди других пенсионеров она провела остаток своей жизни.
   Во второй половине семидесятых годов я стал убеждать ее записать свои воспоминания. Она долго сопротивлялась, потом начала писать, бросила, опять начала. Память уже подводила ее, многие события слились воедино. Часть своих записей она отдала мне, часть после ее смерти в 1984 году попали к моей сестре Раде. В записках мамы факты, на мой взгляд, верны, но временн?е границы стерлись. Из-за этого получается серьезная путаница. Например, она пишет, что инфаркт у отца случился после его разговора с Кириленко, хотя разговор состоялся в апреле 1968 года, а инфаркт произошел 29 мая 1970 года. Есть и другие неточности.
   Мама похоронена на Новодевичьем кладбище рядом с отцом. В последние годы, когда ноги совсем отказывались ей служить, она редко посещала его могилу, всего два-три раза в году. "Похорони меня здесь", - просила она, показывая на место под посаженными мною березами.
   Честно говоря, я не надеялся, что это получится.
   К тому времени проблема захоронения на Новодевичьем кладбище еще более усложнилась. Требовалось специальное решение Секретариата ЦК. Максимум, на что я позволял себе надеяться, - это захоронение урны в могилу отца.
   Помог случай. В момент ее смерти, 9 августа 1984 года, Черненко был в отпуске, и в Москве "на хозяйстве" находился Михаил Сергеевич Горбачев. На просьбу о захоронении мамы рядом с отцом, с которой я обратился к управляющему делами ЦК КПСС Н.Е.Кручине, через полтора часа был дан положительный ответ.
   Глава VI
   ПАМЯТНИК
   В первый раз я подумал о памятнике в день похорон по дороге на кладбище. Мысль прочно засела в голове. После похорон мы оказались в одной машине с Вадимом Труниным, и я спросил его мнение. Он, долго не раздумывая, сказал, что единственный скульптор, о котором стоило бы говорить, - Эрнст Неизвестный.
   О Неизвестном я тогда почти ничего не знал. Мой мир был миром ракет, спутников, удачных и аварийных пусков. Конечно, и до меня докатывались отзвуки скандала в Манеже, где отец громил "абстракционистов" и другие, как тогда говорили, "проникающие с Запада идеологически диверсионные" направления современного искусства. Но эти шумные баталии меня не слишком интересовали. Я только пытался понять, кто прав. Привычное - "отец прав" - не складывалось: хотя в его словах была обычная сила убеждения, но они почему-то не убеждали.
   Как это случается с сильными натурами, отец, казалось, сам ощущал слабость своей позиции и от этого становился еще резче и непримиримее. Я присутствовал однажды при разговоре о фильме "Застава Ильича" режиссера Марлена Хуциева. Весь стиль, агрессивность этого разбора произвели на меня тягостное впечатление, которое я помню и по сей день.
   По дороге домой (заседание проходило в Доме приемов на Воробьевском шоссе, мы жили рядом, за забором) я возражал отцу, мне казалось, что ничего антисоветского в фильме нет, более того, он именно советский и одновременно высококачественный. Отец промолчал.
   На следующий день разбор "Заставы Ильича" продолжился. Взяв слово, отец посетовал, что идеологическая борьба идет в трудных условиях и даже дома он не всегда встречает понимание.
   - Вчера Сергей, мой сын, убеждал меня, что в своем отношении к этому фильму мы не правы, - заявил отец и, оглядев темноту зала, спросил: Правильно?
   Я сидел в задних рядах. Пришлось встать.
   - Так, верно, фильм хороший, - заикаясь от волнения, произнес я. Это был мой первый опыт участия в столь большом собрании.
   Однако мое заступничество только подлило масла в огонь, ораторы один за другим клеймили режиссера за идеологическую недозрелость. Фильм пришлось переделать, лучшие куски вырезать, он получил новое название "Нам двадцать лет".
   Через много лет на презентации в Москве воспоминаний отца Марлен сказал, что я оказался единственным его защитником не только в том зале, но и вообще в Москве. Не скрою, мне было это приятно услышать.
   Постепенно я все более убеждался, что отец трагически ошибается, теряет свой авторитет. Однако сделать что-нибудь было далеко не просто. Нужно было выбрать момент, осторожно высказать ему свое мнение, попытаться убедить его во вредности столь безапелляционных суждений. В конце концов он должен понять, что бьет по своим политическим союзникам, по тем, кто поддерживает его дело. Ведь именно по личному указанию отца напечатали "Наследников Сталина" Евтушенко, "Теркина на том свете" Твардовского, "Синюю тетрадь" Казакевича.
   Я помню его препирательство с Сусловым, который считал, что упоминание имени Зиновьева в книге Казакевича недопустимо. Отец, добродушно посмеиваясь, возражал ему, что ведь это все именно так и было. "Вы что, хотите, чтобы в Разливе Ильич обращался к Зиновьеву не по имени? Как он с ним должен разговаривать? Нельзя же переделывать историю", - втолковывал он Суслову.
   В этом было их принципиальное расхождение - можно или нельзя переписывать историю, исходя из сегодняшних интересов и воззрений.
   Однако в последний период деятельности отца и Суслов, и Ильичев захватили крепкие позиции. И теперь отец вместе с ними боролся против "чуждого идеологического влияния" в литературе и кино, против формализма в музыке и скульптуре и т.д.
   Мои попытки затеять разговор на эту тему неизменно наталкивались на обычное: "Не лезь не в свое дело. Ты в этом ничего не смыслишь. Кто-то наговорил тебе, вот ты и повторяешь, как попугай".
   Разговор обрывался, не начавшись.
   Понятно, когда Вадим назвал Неизвестного, я вспомнил столкновение в Манеже. Как о художнике я о нем знал мало. В одном был убежден - надгробие надо заказать настоящему мастеру, чтобы образ отца не оставлял людей равнодушными.
   Слова Вадима запали в душу, хотя я сильно сомневался в реальности воплощения идеи в жизнь и потому сказал Трунину, что Неизвестный едва ли возьмется. Ведь отец громил его и его друзей в Манеже, перекрыв им дорогу. Да он просто может выгнать меня. По сути дела, я предлагал ему сделать памятник своему противнику.
   Трунин не согласился, заявив, что Неизвестный - глубоко интеллигентный человек. Он объективно подходит к личности Хрущева, ценит его роль в нашей истории. Те события, конечно, не забылись, но теперь они отошли на второй план и оцениваются несколько иначе. Я промолчал. Как ни хотелось согласиться, но до конца Вадим меня не убедил.
   - Если хочешь, я могу позвонить ему, - предложил Трунин. - Если он откажется, ты вообще с ним связываться не будешь, а согласится - съездишь к нему. Я уверен - вы договоритесь...
   На поминках я спросил о том же Юлю. Она у нас считалась экспертом в области культуры. Она думала недолго, почти дословно повторив слова Трунина, заявила, что, видимо, единственный человек, о котором имеет смысл говорить, это Неизвестный. Многие считают его лучшим скульптором в стране.
   Когда два порознь спрошенных человека говорят одно и то же, это, согласитесь, не случайно. Я решил обратиться к Неизвестному и стал ждать сигнала от Трунина, который как на зло куда-то запропастился.
   В это время спонтанно возникла еще одна кандидатура - Зураб Константинович Церетели. Его имя гремело: восходящая звезда! Мы с ним познакомились недавно и, казалось, испытывали взаимную симпатию. Вскоре после похорон отца мы встретились в доме общих знакомых. Наши места за столом оказались рядом. Я, конечно, спросил его совета.
   Он загорелся и сразу же заявил, что сам возьмется за это дело. Церетели предложил завтра же поехать на кладбище, чтобы посмотреть все на месте. Он готов немедленно приступить к работе.
   Я, честно говоря, смутился и промямлил о своих планах относительно Неизвестного.
   - Отличная идея, - обрадовался Церетели. - Я с удовольствием буду работать вместе с ним.
   На следующее утро мы поехали на Новодевичье. Зураб обошел могилу, все внимательно осмотрел, промерил шагами расстояние до дорожки, до стены, остался доволен, объявив, что нам повезло, поскольку вокруг нет могил. Тут можно поставить настоящий памятник. Потребуется площадка примерно пять на шесть метров. В тот день он уезжал домой и пообещал по приезде в Тбилиси набросать первый вариант. Через неделю Церетели собирался вернуться и обсудить со мной проект. Мне предстояло за это время решить вопрос с площадкой.
   На том мы расстались, весьма довольные друг другом. Расстались, как позднее выяснилось, навсегда...
   Тогда же я полный энергии ринулся в битву за участок пять на шесть метров. Проблема оказалась много сложнее, чем я думал. Изменить стандартный размер участка не мог и не хотел никто. Я ходил по кабинетам, дни летели за днями. И невдомек мне было, что, пока я обивал пороги, в дело включались все новые действующие лица.
   От Трунина так никаких известий и не поступало, с Неизвестным связь я не наладил, а тем временем мои неуверенные шаги были проанализированы, выводы сделаны, решения приняты, и... последовали действия.
   Не прошло и двух дней после нашего похода с Церетели на кладбище, как через одну хорошую знакомую мне передали предупреждение.
   - Я хочу тебя по-дружески предупредить, - начала она. - ТАМ тобой недовольны. У них о тебе сложилось не лучшее мнение после опубликования мемуаров твоего отца в Америке. Они считают, что ты их обманул. Прикинулся простаком, даже глуповатым, а на самом деле оказался хитрецом.
   - Совершенно не понимаю, почему ОНИ так обо мне думают. Я всегда откровенно отвечал на все их вопросы, - возразил я.
   - Ну хорошо, - отмахнулась она. - А сейчас? Решил поставить памятник отцу - это естественно. Но это же Хрущев! Ты же, с одной стороны, хочешь пригласить Неизвестного - художника, которого он ругал, а с другой - грузина Церетели. Такое сочетание явно неспроста.
   Я удивился: подобное толкование мне в голову не приходило.
   - Тебе не надо разговаривать с Неизвестным. - Знакомая, понятно, передавала чужие рекомендации. - Самое лучшее - пойти в Союз художников, там тебе порекомендуют толкового скульптора. Кто знает, справится ли Неизвестный с такой сложной работой, а политический резонанс будет нехороший. Он вообще любитель скандалов, а зачем тебе скандалы? Зачем неприятности с властями? Кстати, сможешь в Союзе посоветоваться и насчет Неизвестного. Может быть, они как раз его и порекомендуют, - предложила приятельница.
   Полученные советы вызвали у меня мало энтузиазма. Однако от этого предостережения нельзя было просто отмахнуться. После истории с мемуарами раздражать столь могущественную организацию, честно говоря, не хотелось.
   Я решил посоветоваться с Серго. Оказалось, он знаком с Неизвестным и готов немедленно позвонить ему. Что же касается "дружеских" предупреждений, тут Серго был категоричен:
   - Плюнь на них, они тебя заведут неизвестно куда. У вас противоположные цели: ты хочешь сделать отцу хороший памятник, а им главное - не допускать работы, выделяющейся на общем сером фоне. Представь, ты придешь в Союз, тебе порекомендуют скульптора, который тебя не устраивает. Тебе придется с ними спорить, конфликтовать. попадешь в невыгодное положение. А сейчас ты придешь к Неизвестному просто как заказчик, сын своего отца. Без сомнения, насчет него в Союзе ты получишь отказ, и положение станет совсем другим. И если ты все-таки решишься, придется действовать вопреки рекомендациям Союза, а это конфликт.
   С ним нельзя было не согласиться. Я решил, не откладывая, связаться с Неизвестным. Серго набрал номер и начал было рассказывать о моих проблемах, но Неизвестный перебил его:
   - Не надо лишних слов. Мне уже звонил Трунин, и я ему ответил, что с удовольствием встречусь с Сергеем Никитичем. Я настроен принять его предложение.
   На следующий день мы с Серго отправились в мастерскую. Она располагалась в небольшом одноэтажном домике неподалеку от нынешнего спортивного комплекса на Олимпийском проспекте. Сейчас домика нет - его снесли.
   Потоптавшись по двору, нашли нужную дверь. Постучали и вошли, очутившись в маленькой прихожей. На полу стояла скульптура. Скажу по правде, тогда она мне не понравилась. Как выяснилось, называлась она "Орфей, играющий на струнах своего сердца". Я был твердым воспитанником социалистического реализма, и главным мерилом художественности для меня была похожесть. А тут не было ничего подобного, да еще и разорванная грудь. Так не бывает, подумал я. Впрочем, в тот момент я решил со своими оценками не высовываться.
   Из маленькой комнаты вышел хозяин - плотный человек небольшого роста лет пятидесяти. По первому впечатлению запомнилась его кряжистая устойчивость, пронзительные глаза и тонкая полоска усов над верхней губой. Встретил он нас приветливо.