нюх, требующиеся для собственного жизнеобеспечения в трудных условиях
выпавшей на их долю жизни. Но, с другой стороны, хорошо, что им досталась
такая - пускай, не самая лучшая в мире жизнь, - потому что уж кому-кому, а
им могло не достаться вообще никакой. И вполне возможно, они чувствовали это
своими обостренными животными чувствами и потому были преданы Петровичу, как
родному. А больше никто не был Петровичу предан.
Кстати, сам он, Петрович, не отвечал животным взаимностью. Он очень
далеко не всех их даже знал в лицо и никому никаких имен или там кличек не
присваивал. Они для него все были одинаковые, наверно, поэтому и не
нуждались в каких-либо отличиях, в том числе и в именах собственных. Да и не
придумал бы Петрович столько имен, и не запомнил бы, кому какое имя
принадлежит.
Да, а тогда, когда последняя попытка - устроиться в цирк - не удалась и
ничем не увенчалась, Петрович ясно осознал, что со своей ветеринарией надо
безжалостно, то есть без жалости расставаться. Невзирая на то, что любил он
разную живность и, очень может быть, что излечивать ее и по возможности ей
помогать было жизненным Петровича назначением. Как ни излишне громко звучат
такие слова. Тем более что дело тут не в словах и не в их громкости,
поскольку как бы там ни было, а жизненное предназначение есть у каждого
человека, есть, даже если сам он ничего о нем не знает и о его существовании
не догадывается. Другое дело, что эти человеческие назначения бывают разные
по своей, что ли, величине - бывают крупные, бывают мелкие, а бывают и вовсе
мизерные - настолько, что человек такого своего назначения определить в себе
просто не в состоянии. И тогда он живет, собственного назначения не зная как
придется и доживает до смерти - и ничего.
Петрович, он тоже, скорее всего, не знал, какое у него назначение - он
и слов таких не знал, и мыслей про это не имел, - но ему хотелось делать то,
что он делал, а ничего другого делать не хотелось. Хотя он и готов был в
крайнем случае делать то, что придется. А в том, что вышеупомянутый крайний
случай уже случился, сомнений у Петровича практически не осталось. В конце
концов, любить и лечить каких-нибудь существ можно и в нерабочее свободное
время. Так думал Петрович и с собой в общем-то соглашался. Да и как он мог
не соглашаться, и что мог себе возразить и противопоставить, когда никакого
другого выхода ему не предоставлялось. Хотя он и искал этот другой выход по
мере своих возможностей. И в итоге нашел. Вернее, это не он нашел этот выход
- такого выхода он точно для себя не искал и не мог себе представить - а
выход сам собой нашелся и нашел, можно сказать, Петровича, готового уже на
все.
К тому моменту Петрович давно слонялся по городу целыми днями, заходя
куда угодно, во все организации и так называемые шарашкины конторы, на все
заводы и фабрики, в стройтресты и комбинаты, с целью получения работы. В те
же времена еще не развитого социализма везде требовались рабочие и служащие
самых различных профилей и профессий. И он заходил в отделы кадров и говорил
"здравствуйте, нет ли у вас работы?" А ему отвечали "работа есть, кем вы
хотите работать и кто вы по своей профессии?" Петрович объяснял, что
вообще-то он есть ветеринар с опытом и со стажем, хотя и не очень
длительным, и тогда ему говорили, что ветеринаров у них штатное расписание
не предусматривает, но он может пойти к ним учеником. Петровичу как-то
неудобно было снова идти в ученики. Он уж и забыл, когда в последний раз был
учеником. И одно дело в школе или там в техникуме, а другое на каком-нибудь
заводе или предприятии, или еще где-то. Во взрослом возрасте. На эти
предложения Петрович представлял себе, как его посадят за большую деревянную
парту, опускал глаза, смотрел ими в сторону, в какой-либо угол и отвечал
что-то малопонятное и недостаточно членораздельное - мол, спасибо вам, но
неудобно мне учеником и неохота, и я зайду еще, может быть, в другой раз, а
пока попробую найти себе что-либо более подходящее и мне соответствующее.
Другими словами, он шел на попятную и ретировался. И снова ходил и посещал
различные отделы кадров с тем же самым успехом и результатом. Не мог на себя
Петрович примерить это простое слово - ученик. Ну, не лезло оно на него. А
почему - непонятно. Никакой гордыни или там самолюбия Петрович не имел. Но
как подумает о себе, что он ученик и все - сразу чувствовал себя неловко,
стеснялся и перебороть в себе это глупое и ни на чем не основанное стеснение
был не в силах. Так же, к слову сказать, Петрович себя чувствовал с
женщинами - в интимном смысле. Он их тоже стеснялся. Всегда, с тех пор, как
помнил себя более или менее отчетливо. Он даже заговорить с ними отваживался
в редких случаях - если, конечно, дело не касалось работы и выполнения
служебных обязанностей. Тут он женщин от мужчин не отличал и отношение имел
ко всем одинаково ровное.
Да, так вот точно такое же непреодолимое стеснение нападало на
Петровича теперь, когда ему предлагали превратиться по собственной воле в
ученика. И может быть, он бы как-нибудь в конце концов и преодолел свое это
состояние чувств, если бы ему как-то пошли навстречу и поговорили с ним, и
объяснили, что ничего страшного в сути этого слова нет. С женщинами же он
иногда преодолевал себя и свое стеснение - когда они шли ему навстречу, беря
инициативу в свои женские руки. Но в отделах кадров везде сидели мужчины
полувоенного вида и поведения и никому идти навстречу им даже и в голову не
приходило. Они все безразлично делали свою работу, хотя, конечно, и
аккуратно ее делали, по всем правилам. Правда, и среди них бывали исключения
из правил. На заводе, который носил трудное имя Карла Либкнехта, кадровик,
выяснив ситуацию и обстоятельства Петровича, сказал, что ему можно
попробовать обратиться в районную санитарную станцию, находящуюся
практически напротив завода в непосредственной близости. И Петрович туда
обратился. Там на него сначала посмотрели с недоумением и неприязнью, а
потом одна худая старуха в нечистом, хотя и белом халате сказала ему
"подожди" и куда-то прямо в его присутствии позвонила. И сказала ему, куда
надо идти. А уже вдогонку спросила: "Ты уколы хоть делать умеешь, деревня?"
"Животным, - сказал Петрович, - умею, а людям не знаю - не пробовал".
Ну в общем, пошел Петрович туда, куда его неопрятная старуха послала, и
проработал там впоследствии всю свою трудовую жизнь до выхода на пенсию по
старости и по закону. Пришел и его сразу взяли без лишней и вообще какой бы
то ни было волокиты на должность. Один только вопрос задали, на который
Петрович уже отвечал положительно - это насчет уколов, в смысле, умеет или
нет. А он сказал "я же ветеринар с образованием, как же я могу не уметь
делать уколов?" И ему сказали "хорошо". И еще одно было здесь хорошо. Так
совпало, что на самой городской окраине располагалось это учреждение, причем
на северо-восточной окраине. И от дома Петрович мог доехать сюда на своем
велосипеде харьковского велозавода, на котором он ездил и в колхоз тоже. А
зимой, если она вдруг выдавалась снежной и проехать на велосипеде по
сугробам не было возможности, Петрович ходил на работу пешком. Час ходу - и
на месте. И значит, ему было не привыкать обходиться в повседневном быту без
помощи общественного или другого автотранспорта. Правда, теперь расстояние,
которое нужно было преодолевать ежедневно, увеличилось. Но ненамного. Может
быть, на километр. Короче говоря, километром больше, километром меньше -
ничего от этого в конечном счете не меняется.
И приступил Петрович к выполнению своих обязанностей не откладывая, а
сразу же - назавтра. Потому что некуда было откладывать и незачем. И вот он
приехал на своем велосипеде к восьми часам утра и явился куда вчера ему было
сказано, а именно в низкий дом, похожий на казарму. Но дом этот оказался
закрыт снаружи на ржавый висячий замок.
Петрович прислонил велосипед к стене и пошел к воротам. Там, в
сторожке, сидел вахтер. "Ключ от барака есть?" - спросил Петрович. "А ты
кто?" - спросил вахтер. "Я ветеринар", - сказал Петрович. "А-а", - сказал
вахтер. Он повернул себя, сидячего, к стене и снял с крючка на красной доске
ключ. "На", - сказал вахтер. "Давай", - сказал Петрович.
Он вернулся к бараку, отпер замок и вкатил свой велосипед внутрь.
Внутри было темно и пыльно. Чувствовалась здесь также и сырость. И
тяжело пахло псиной. Такой запах бывает от бездомных собак, когда они
вбегают в какое-нибудь помещение после дождя, отряхиваются и ложатся, чтобы
немного обогреться и просохнуть хотя бы не совершенно, а пусть лишь самую
малость.
Освещения в помещении не было, окна, видимо, давно никем не мылись и
природный свет дня с улицы сквозь себя почти не пропускали. Петрович пощупал
ладонью холодную торцевую стену - сначала слева от дверного проема, потом
справа, и выключателя не нащупал. После этого Петрович сделал шаг и тронул
другую, примыкающую к торцевой продольную стену барака. Ладонь почувствовала
что-то, какой-то выступ. "Выключатель, - решил Петрович, - больше нечему", -
и подал выступ вверх. Где-то впереди, под потолком зажглась лампочка,
укрытая мелкой металлической сеткой, так что света от нее было, как от козла
молока. Но все-таки свет шел, лился и в нем можно было как-то видеть. Тем
более что и глаза уже притерпелись к полутьме и кое-как в ней освоились, а
освоившись, они увидели, где именно закончились долгие и безрезультатные
метания Петровича. Хотя, конечно, Петрович, он, скорее, не метался во все
это время, а тыкался во все возможные углы, как будто бы сослепу. Или сдуру.
А на самом деле - от непонимания что делать и как жить в создавшейся
обстановке, чтобы не умереть. Он же ведь не ожидал от своей жизни, что она
ему преподнесет такую обстановку, он жил, имея постоянную уверенность в
нынешнем и завтрашнем днях, потому что ему эту уверенность внушили еще в
средней восьмилетней школе и в ветеринарном техникуме. Причем специально
этим внушением никто в общем-то и не занимался, а уверенность тем не менее
откуда-то взялась и привилась, и укоренилась в Петровиче намертво - как и во
всех других людях того мирного времени - постоянно и незаметно для них
самих. И эта уверенность, с одной стороны, позволяла им жить более или менее
бездумно и беззаботно, а с другой - делала неустойчивыми и незащищенными при
неожиданностях, переменах и ударах со стороны судьбы. Поскольку все в
основном люди инстинктивно надеялись на что-то, смутно гарантированное, а на
себя надеялись не очень. У них ни возможности особой не было на себя
надеяться, ни умения, ни привычки. И понятно, что, попав в такую историю, в
какую попал Петрович, они терялись и капитулировали перед фактами, и часто
начинали искать правду и справедливость вместо того, чтобы работать не
покладая рук, и строить ими свою собственную личную жизнь во что бы то ни
стало и несмотря ни на что.
А Петрович, он хоть и не искал правды, а искал, как вернуть себе свою
работу, все равно оказался к таким делам неприспособленным и в них
беспомощным. Потому что Петрович и жить-то хорошо и по-настоящему
приспособлен не был, а бороться за то, чтобы жить каким-нибудь определенным
образом - и тем более. Он был приспособлен жить так, как живется и принимать
это за свою единственную и неповторимую жизнь, и никакой другой жизни себе
не желать и не представлять ни во сне, ни в воображении. И это характерное
качество Петровича оказалось в конце концов его положительным и необходимым
качеством, без которого он бы ни за что не смог обойтись, а если бы смог, то
еще неизвестно, что бы из этого получилось и как обернулось - возможно,
конечно, что лучше, но так же точно возможно - что и гораздо хуже. А так он
принял свою новую работу и, значит, новую жизнь обыкновенно - как принимал
старую. Без удовольствия, но и без каких-то отрицательных чувств. Даже без
особых переживаний он ее принял. Чему и сам, если быть честным и
откровенным, поначалу удивился. Да оно и было чему удивиться. В тот самый
раз, когда Петрович пришел впервые на свою новую работу и увидел свое новое
рабочее место, он ничего о нем не узнал. И о работе своей тоже не узнал
ничего конкретного и определенного. Барак был пустой и ничего, кроме
нескольких металлических клеток по стенам, в нем не было. Хотя нет, был там
еще и закуток, где стоял фанерный письменный стол времен индустриализации
всей страны и кушетка - того же приблизительно исторического периода. Тут
же, в углу, имелся железный со стеклянной дверью шкаф, выкрашенный рыжими
белилами. В шкафу на полке стоял флакон с какой-то жидкостью и валялось
несколько шприцев. Поэтому понятно и неудивительно, что такой интерьер
никаких дополнительных сведений о работе и ее деталях не мог сообщить даже
самому внимательному наблюдателю с самым пытливым и аналитическим умом. А
Петрович, он ни наблюдателем никогда не был, ни ума не имел аналитического.
Петрович скорее был нелюбопытным. И неторопливым. И, само собой разумеется,
понимал, что раз он устроился сюда работать, его обязанности со всеми
подробностями станут ему рано или поздно известны и ясны. Поэтому он подумал
"наверно, я чуть сяду, посижу" и сел на кушетку, и стал на ней сидеть. И
долго сидел, думая - почему здесь кушетка есть, а стула какого-нибудь
простенького или пусть табуретки - нет. И на чем же в таком случае сидеть,
работая за столом?
А никто к нему в барак не приходил и никаких требований не предъявлял,
и Петрович начал уже считать, что о нем не помнят. Или не знают, что у них
есть с сегодняшнего числа ветеринар. Могло же случиться, что отдел кадров
принял на работу человека, а никому об этом не сообщил. Забыл сообщить. И
Петрович хотел уже было встать с кушетки и выйти из барака во двор, и
поискать какого-нибудь своего начальника, чтобы ему представиться и о себе
заявить, а заодно спросить, почему в шкафу нет стерилизатора для шприцев и
вообще ничего практически нет. Правда, Петрович не знал, кто у него
начальник, хотя знал, конечно, что кто-нибудь есть, поскольку у каждого
человека должен быть начальник, а иначе быть не должно и не может, и не
бывает. И в конце концов Петровичу не пришлось ни вставать, ни выходить на
территорию, ни искать ответственных лиц. Они сами нашлись и все ему
объяснили, и предъявили к нему свои требования. А когда Петрович их выслушал
и понял, куда он попал и в чем теперь будет заключаться его работа и
служебный долг, было поздно. На работу его уже приняли, документы оформили,
да и вообще - о чем теперь можно было говорить?
И значит, остался Петрович трудиться здесь, на пункте, и работал до
конца, а ровно в шестьдесят лет вышел на заслуженную пенсию, ни дня не
переработав сверх положенного, хотя его и уговаривали остаться.
А жизнь Петровича с тех пор, как он пришел на пункт, как-то быстро и
нехорошо изменилась. А семейная жизнь и вообще не сложилась ни с кем. Потому
что и в молодые его годы, и в зрелые, когда женщины узнавали, где и кем он
работает, и сколько за эту работу получает - они к нему остывали в своих
чувствах и им пренебрегали, чаще всего мотивируя свое поведение неприятным
устойчивым запахом, всегда исходящим от Петровича. А Петрович им отвечал,
что тут полностью бессилен, так как этот его производственный запах имеет
свойство не исчезать даже после бани и парной. Да и одежда вся им пропитана,
и никакая стирка или химчистка его не берет.
Это что касается женщин, с которыми Петрович так или иначе сближался. А
все другие люди, узнав постепенно о его профессии, стали обращаться к нему,
чтобы он освободил их от ненужных им животных. Они говорили "ну что тебе,
Петрович, стоит, ты же привычный и знаешь, как это надо делать с
профессиональной точки зрения безболезненно". Сначала обращались соседи, а
потом, когда разъехалось большинство из них, начали приходить и приезжать к
Петровичу и совсем незнакомые ему люди - видно, те же самые бывшие соседи
давали его адрес своим знакомым, а те - своим и так далее и тому подобное. И
выходило, что Петрович на работе ежедневно убивал бездомных и опасных для
человеческого общества животных, делая это, само собой разумеется, для
всеобщей пользы и безопасности, а дома тоже он их убивал, но уже по личным
просьбам своих сограждан, когда у их собак и кошек рождались нежелательные
щенки и котята, и девать их было некуда. И их несли Петровичу, чтобы он их
утопил или уничтожил каким-либо иным известным ему способом. И он много лет
подряд помогал всем, кто к нему обращался, никому не отказывая и понимая,
что кому-то все равно приходится выполнять такую работу и, если не он будет
ее выполнять, люди найдут кого-нибудь еще и ничего от этого по общему и
большому счету в природе не изменится. Что бы там ни говорили, а один,
отдельно взятый человек - величина бесконечно малая и влиять на что-либо
сущее не способна. В то время как на него самого многое влияет и много чему
он подвластен и подвержен.
На Петровича, к примеру, его образ деятельности повлиял сильно.
Во-первых, ему перестало хотеться разговаривать с кем бы то ни было. И это
при том, что просто так, ради самого разговора, он почти никогда и почти ни
с кем не говорил. К нему всегда обращались по какому-то определенному
поводу, то есть по делу, а он делал то, что от него хотели - и все. Для
этого говорить было совершенно не обязательно. А во-вторых, в нем родилось
недоброе любопытство, и ему стало хотеться посмотреть, что будет, если укол,
который он делает бродячим собакам и кошкам, сделать человеку. Не какому-то
конкретному человеку с именем и фамилией, а любому человеку, без различия.
Нет, он понимал и чувствовал, что не придется ему свое любопытство утешить и
удовлетворить, но оно от этого понимания не пропадало и не ослабевало.
Скорее, совсем наоборот. И однажды наступил момент, когда при виде любого
человека Петрович думал "вот если бы этому вколоть, интересно, как бы он?" и
больше ничего ни о ком не думал. Ни о ком, кроме той ненормальной девки,
приезжавшей кормить животных. Он как-то неожиданно для самого себя понял,
что проверять силу укола на ней, ему не хочется. Более того, ему стало даже
страшно, когда он представил, что кто-то подносит к ее руке шприц. Петрович
от этого видения что называется содрогнулся душой. Почему содрогнулся - не
очень-то понятно, скорее всего потому, что девка эта никак не совмещалась в
его тусклом сознании с умиранием. Слишком живой внешний вид она имела. Это
бросилось в глаза Петровичу в самый первый ее приезд. И собаки очевидно
почувствовали то же самое. Они вились и вертелись вокруг нее, а когда она
была в машине - вокруг ее машины, миролюбиво лаяли, виляли хвостами и
заглядывали в глаза. Все это они проделывали, еще не зная, что она будет их
кормить. Да в первый раз она их и не кормила. Нечем у нее было их кормить.
Потому что она нечаянно сюда заехала.
Марья действительно заехала в логово Петровича совершенно случайно. Ее
собаки туда за собой привели. Она увидела их - целую стаю (или свору) -
недалеко от своего дома на жилмассиве "Ясень-1". Собаки не спеша, трусцой,
двигались по проезжей части улицы. И Марья за ними поехала. Просто так, не
задумываясь, зачем она это делает. И они бежали перед ее машиной, а она
потихоньку, на второй скорости, ехала следом. Собаки иногда оглядывались,
видели, что их преследуют, но не обращали на это никакого внимания. То ли
чувствовали, что бояться им в данном случае нечего, то ли вообще они ничего
уже в своей жизни не боялись. А когда собаки достигли своей цели, добежав до
пустыря вокруг дома Петровича, они взяли машину в широкое кольцо,
пробежались так немного и остановились. Машина остановилась тоже. Собаки
лениво расселись вокруг, а некоторые из них разлеглись. Марья выключила
мотор и вышла наружу. Дверь за собой она захлопнула. Собаки осмотрели ее,
принюхались издали и успокоились окончательно, признав чужую девку своей. А
тут и Петрович вышел из дому и стал смотреть на нежданную гостью.
- Это ваши собаки? - спросила у него Марья, поздоровавшись.
- Да кто их знает, - сказал Петрович. - Наверно, мои.
- Что значит "наверно"?
Петрович подумал и сказал:
- А то и значит. Приходят животные, живут, уходят. Чьи они? Неизвестно
и не имеет значения.
Марья сказала "а, в этом смысле?" И сказала "ну, всего вам хорошего".
После чего села за руль, развернулась и осторожно, чтоб на кого-нибудь не
наехать, повела машину к городу.
- Как вас зовут? - крикнула она, высунувшись из окна и обернувшись.
- Меня? - сказал Петрович. - Меня - Петрович. Николай.
Собачья стая проводила Марью с полкилометра и вернулась к Петровичу. И
на всем пути, до самого "Ясеня", встречались Марье собаки. Они трусили по
обочинам дороги в сторону жилища Петровича, возвращаясь откуда-то или, может
быть, откуда-то убегая. Петрович же весь вечер думал о приезжавшей сегодня
девке. И даже не о ней самой, а о каких-то связанных с нею пустяках.
Например, о том, что такой маленькой и неуклюжей машинки он никогда и нигде
не видел, и о том, что собаки все-таки умные твари и что, наверно, она
просто спутала дорогу, а значит, больше сюда не приедет. Ну, и о том, что не
хотел бы он сделать ей укол, Петрович думал. И думал, что все это как-то
странно, раз ей укол он не согласился бы сделать ни за что, а всем другим
сделал бы не моргнув с удовольствием.
Хорошо, что знал об этих своих мыслях и помыслах только он сам,
Петрович, и хорошо, что со стороны ничего такого по нему заметно не было -
человек как человек - таких среди нас миллионы. И эти миллионы тоже что-то
обязательно думают и скрывают в своих головах, и по ним тоже ничего не
заметно и, глядя на них, тоже ничего нельзя установить. А если было бы
можно, люди только и делали, что таращились друг на друга, пугаясь и
удивляясь человеческой сущности и, наверно, они шарахались бы друг от друга,
во всяком случае, от Петровича точно шарахались бы и убегали куда глаза
глядят, как от какого-нибудь монстра.
Когда настал день пенсионного возраста, Петрович все бросил и ушел
домой. Ушел пешком, так как велосипед его давным-давно рассыпался. Ушел он
без удовольствия и без радости - что никому больше не надо делать уколов, -
а просто ушел, потому что получил свободу и возможность уйти. Но как только
он оказался дома, наедине с собой и своей свободой, к нему приехала из
города скучная старуха, которая приезжала не реже, чем раз в полгода,
приехала и сказала "вот, Мурка опять погуляла". А Петрович ей сказал "я на
пенсии". Тогда старуха попробовала надуть губы. Но они не надулись, будучи
высушенными ее старостью вместе со всем лицом и телом. И она сказала "и я на
пенсии, мне ходить тяжело если с грузом". Петрович промолчал, чтобы не
сказать чего-нибудь плохого. Он даже не подумал об этой старухе того, что
думал обо всех людях всегда. Он отвернулся от нее и ушел в дом. А когда
вышел через час или, может, через два часа, увидел на деревянном крыльце
расползшихся во все стороны котят.
И Петрович не утопил их и не лишил жизни, а выкормил молоком из
пипетки, и они остались жить с ним и вырастать.
И сначала всем, кто приходил к нему по старой памяти и привычке, чтобы
воспользоваться его услугами, он отказывал, а потом говорил одно слово
"оставьте", потому что они все равно уходили, бросив принесенных щенков и
котят - некоторые прямо во дворе у Петровича, а некоторые - выйдя за калитку
и отойдя какое-нибудь незначительное расстояние по дороге.
А теперь вот собаки и кошки жили здесь везде и, казалось, их так много,
что самому Петровичу места среди них нет. Но так только казалось. Они совсем
не мешали жить ему своей жизнью, хотя все время плодились и размножались, и
конца этому размножению видно не было. Впрочем, если говорить честно и на
вещи смотреть прямо, то какая там у Петровича была жизнь! Не жизнь, а одно
сплошное доживание. Он людей не чаще раза в неделю видел - когда в магазин
ходил и на почту за газетой. Он себе газету выписывал, несмотря на скромные
свои средства к существованию, а почтальоны приносить ее на дом отказывались
категорически и наотрез. Во-первых, дом Петровича стоял на отшибе, и
шатались там по пустырю всякие неожиданные личности, а во-вторых - собаки.
Никто же, кроме Петровича, не мог сквозь их лежбища пробраться, вернее, все
боялись. Девка эта еще не боялась. Но тут ясно, почему. Она как только
приезжала на своей кургузой машинке, все собаки и кошки за ней табуном
бежали, в смысле, колонной. Потому что она им еду привозила. В огромных
целлофановых мешках кости, а в выварке какие-то, наверно, ресторанные
отходы. Такие отходы Петрович и сам бы иногда ел не без удовольствия.
Бывало, нетронутые отбивные и котлеты, и куры в выварке находились
вперемешку. И чего там только не находилось. Но роль Петровича сводилась к
другому. Он слышал радостный лай всей своры, потом сигнал автомобиля,
выходил, девка отвязывала веревку, держащую крышку багажника, не
закрывающуюся на замок из-за выварки, и говорила "здравствуйте Петрович". Он
подходил, думая, что бывают же такие красивые и богатые девки в обыкновенной
жизни, снимал с решетки на крыше громоздкие угластые мешки, вытаскивал
тяжеленную выварку и ставил все это на землю. Кости рассыпал по разным углам
двора и за его пределами небольшими кучками. Затем брал черпак и распределял
отходы по пяти небольшим корытцам, привезенным в один из приездов этой же
девкой, после чего стоял и следил, чтобы собаки и кошки ели, деля между
выпавшей на их долю жизни. Но, с другой стороны, хорошо, что им досталась
такая - пускай, не самая лучшая в мире жизнь, - потому что уж кому-кому, а
им могло не достаться вообще никакой. И вполне возможно, они чувствовали это
своими обостренными животными чувствами и потому были преданы Петровичу, как
родному. А больше никто не был Петровичу предан.
Кстати, сам он, Петрович, не отвечал животным взаимностью. Он очень
далеко не всех их даже знал в лицо и никому никаких имен или там кличек не
присваивал. Они для него все были одинаковые, наверно, поэтому и не
нуждались в каких-либо отличиях, в том числе и в именах собственных. Да и не
придумал бы Петрович столько имен, и не запомнил бы, кому какое имя
принадлежит.
Да, а тогда, когда последняя попытка - устроиться в цирк - не удалась и
ничем не увенчалась, Петрович ясно осознал, что со своей ветеринарией надо
безжалостно, то есть без жалости расставаться. Невзирая на то, что любил он
разную живность и, очень может быть, что излечивать ее и по возможности ей
помогать было жизненным Петровича назначением. Как ни излишне громко звучат
такие слова. Тем более что дело тут не в словах и не в их громкости,
поскольку как бы там ни было, а жизненное предназначение есть у каждого
человека, есть, даже если сам он ничего о нем не знает и о его существовании
не догадывается. Другое дело, что эти человеческие назначения бывают разные
по своей, что ли, величине - бывают крупные, бывают мелкие, а бывают и вовсе
мизерные - настолько, что человек такого своего назначения определить в себе
просто не в состоянии. И тогда он живет, собственного назначения не зная как
придется и доживает до смерти - и ничего.
Петрович, он тоже, скорее всего, не знал, какое у него назначение - он
и слов таких не знал, и мыслей про это не имел, - но ему хотелось делать то,
что он делал, а ничего другого делать не хотелось. Хотя он и готов был в
крайнем случае делать то, что придется. А в том, что вышеупомянутый крайний
случай уже случился, сомнений у Петровича практически не осталось. В конце
концов, любить и лечить каких-нибудь существ можно и в нерабочее свободное
время. Так думал Петрович и с собой в общем-то соглашался. Да и как он мог
не соглашаться, и что мог себе возразить и противопоставить, когда никакого
другого выхода ему не предоставлялось. Хотя он и искал этот другой выход по
мере своих возможностей. И в итоге нашел. Вернее, это не он нашел этот выход
- такого выхода он точно для себя не искал и не мог себе представить - а
выход сам собой нашелся и нашел, можно сказать, Петровича, готового уже на
все.
К тому моменту Петрович давно слонялся по городу целыми днями, заходя
куда угодно, во все организации и так называемые шарашкины конторы, на все
заводы и фабрики, в стройтресты и комбинаты, с целью получения работы. В те
же времена еще не развитого социализма везде требовались рабочие и служащие
самых различных профилей и профессий. И он заходил в отделы кадров и говорил
"здравствуйте, нет ли у вас работы?" А ему отвечали "работа есть, кем вы
хотите работать и кто вы по своей профессии?" Петрович объяснял, что
вообще-то он есть ветеринар с опытом и со стажем, хотя и не очень
длительным, и тогда ему говорили, что ветеринаров у них штатное расписание
не предусматривает, но он может пойти к ним учеником. Петровичу как-то
неудобно было снова идти в ученики. Он уж и забыл, когда в последний раз был
учеником. И одно дело в школе или там в техникуме, а другое на каком-нибудь
заводе или предприятии, или еще где-то. Во взрослом возрасте. На эти
предложения Петрович представлял себе, как его посадят за большую деревянную
парту, опускал глаза, смотрел ими в сторону, в какой-либо угол и отвечал
что-то малопонятное и недостаточно членораздельное - мол, спасибо вам, но
неудобно мне учеником и неохота, и я зайду еще, может быть, в другой раз, а
пока попробую найти себе что-либо более подходящее и мне соответствующее.
Другими словами, он шел на попятную и ретировался. И снова ходил и посещал
различные отделы кадров с тем же самым успехом и результатом. Не мог на себя
Петрович примерить это простое слово - ученик. Ну, не лезло оно на него. А
почему - непонятно. Никакой гордыни или там самолюбия Петрович не имел. Но
как подумает о себе, что он ученик и все - сразу чувствовал себя неловко,
стеснялся и перебороть в себе это глупое и ни на чем не основанное стеснение
был не в силах. Так же, к слову сказать, Петрович себя чувствовал с
женщинами - в интимном смысле. Он их тоже стеснялся. Всегда, с тех пор, как
помнил себя более или менее отчетливо. Он даже заговорить с ними отваживался
в редких случаях - если, конечно, дело не касалось работы и выполнения
служебных обязанностей. Тут он женщин от мужчин не отличал и отношение имел
ко всем одинаково ровное.
Да, так вот точно такое же непреодолимое стеснение нападало на
Петровича теперь, когда ему предлагали превратиться по собственной воле в
ученика. И может быть, он бы как-нибудь в конце концов и преодолел свое это
состояние чувств, если бы ему как-то пошли навстречу и поговорили с ним, и
объяснили, что ничего страшного в сути этого слова нет. С женщинами же он
иногда преодолевал себя и свое стеснение - когда они шли ему навстречу, беря
инициативу в свои женские руки. Но в отделах кадров везде сидели мужчины
полувоенного вида и поведения и никому идти навстречу им даже и в голову не
приходило. Они все безразлично делали свою работу, хотя, конечно, и
аккуратно ее делали, по всем правилам. Правда, и среди них бывали исключения
из правил. На заводе, который носил трудное имя Карла Либкнехта, кадровик,
выяснив ситуацию и обстоятельства Петровича, сказал, что ему можно
попробовать обратиться в районную санитарную станцию, находящуюся
практически напротив завода в непосредственной близости. И Петрович туда
обратился. Там на него сначала посмотрели с недоумением и неприязнью, а
потом одна худая старуха в нечистом, хотя и белом халате сказала ему
"подожди" и куда-то прямо в его присутствии позвонила. И сказала ему, куда
надо идти. А уже вдогонку спросила: "Ты уколы хоть делать умеешь, деревня?"
"Животным, - сказал Петрович, - умею, а людям не знаю - не пробовал".
Ну в общем, пошел Петрович туда, куда его неопрятная старуха послала, и
проработал там впоследствии всю свою трудовую жизнь до выхода на пенсию по
старости и по закону. Пришел и его сразу взяли без лишней и вообще какой бы
то ни было волокиты на должность. Один только вопрос задали, на который
Петрович уже отвечал положительно - это насчет уколов, в смысле, умеет или
нет. А он сказал "я же ветеринар с образованием, как же я могу не уметь
делать уколов?" И ему сказали "хорошо". И еще одно было здесь хорошо. Так
совпало, что на самой городской окраине располагалось это учреждение, причем
на северо-восточной окраине. И от дома Петрович мог доехать сюда на своем
велосипеде харьковского велозавода, на котором он ездил и в колхоз тоже. А
зимой, если она вдруг выдавалась снежной и проехать на велосипеде по
сугробам не было возможности, Петрович ходил на работу пешком. Час ходу - и
на месте. И значит, ему было не привыкать обходиться в повседневном быту без
помощи общественного или другого автотранспорта. Правда, теперь расстояние,
которое нужно было преодолевать ежедневно, увеличилось. Но ненамного. Может
быть, на километр. Короче говоря, километром больше, километром меньше -
ничего от этого в конечном счете не меняется.
И приступил Петрович к выполнению своих обязанностей не откладывая, а
сразу же - назавтра. Потому что некуда было откладывать и незачем. И вот он
приехал на своем велосипеде к восьми часам утра и явился куда вчера ему было
сказано, а именно в низкий дом, похожий на казарму. Но дом этот оказался
закрыт снаружи на ржавый висячий замок.
Петрович прислонил велосипед к стене и пошел к воротам. Там, в
сторожке, сидел вахтер. "Ключ от барака есть?" - спросил Петрович. "А ты
кто?" - спросил вахтер. "Я ветеринар", - сказал Петрович. "А-а", - сказал
вахтер. Он повернул себя, сидячего, к стене и снял с крючка на красной доске
ключ. "На", - сказал вахтер. "Давай", - сказал Петрович.
Он вернулся к бараку, отпер замок и вкатил свой велосипед внутрь.
Внутри было темно и пыльно. Чувствовалась здесь также и сырость. И
тяжело пахло псиной. Такой запах бывает от бездомных собак, когда они
вбегают в какое-нибудь помещение после дождя, отряхиваются и ложатся, чтобы
немного обогреться и просохнуть хотя бы не совершенно, а пусть лишь самую
малость.
Освещения в помещении не было, окна, видимо, давно никем не мылись и
природный свет дня с улицы сквозь себя почти не пропускали. Петрович пощупал
ладонью холодную торцевую стену - сначала слева от дверного проема, потом
справа, и выключателя не нащупал. После этого Петрович сделал шаг и тронул
другую, примыкающую к торцевой продольную стену барака. Ладонь почувствовала
что-то, какой-то выступ. "Выключатель, - решил Петрович, - больше нечему", -
и подал выступ вверх. Где-то впереди, под потолком зажглась лампочка,
укрытая мелкой металлической сеткой, так что света от нее было, как от козла
молока. Но все-таки свет шел, лился и в нем можно было как-то видеть. Тем
более что и глаза уже притерпелись к полутьме и кое-как в ней освоились, а
освоившись, они увидели, где именно закончились долгие и безрезультатные
метания Петровича. Хотя, конечно, Петрович, он, скорее, не метался во все
это время, а тыкался во все возможные углы, как будто бы сослепу. Или сдуру.
А на самом деле - от непонимания что делать и как жить в создавшейся
обстановке, чтобы не умереть. Он же ведь не ожидал от своей жизни, что она
ему преподнесет такую обстановку, он жил, имея постоянную уверенность в
нынешнем и завтрашнем днях, потому что ему эту уверенность внушили еще в
средней восьмилетней школе и в ветеринарном техникуме. Причем специально
этим внушением никто в общем-то и не занимался, а уверенность тем не менее
откуда-то взялась и привилась, и укоренилась в Петровиче намертво - как и во
всех других людях того мирного времени - постоянно и незаметно для них
самих. И эта уверенность, с одной стороны, позволяла им жить более или менее
бездумно и беззаботно, а с другой - делала неустойчивыми и незащищенными при
неожиданностях, переменах и ударах со стороны судьбы. Поскольку все в
основном люди инстинктивно надеялись на что-то, смутно гарантированное, а на
себя надеялись не очень. У них ни возможности особой не было на себя
надеяться, ни умения, ни привычки. И понятно, что, попав в такую историю, в
какую попал Петрович, они терялись и капитулировали перед фактами, и часто
начинали искать правду и справедливость вместо того, чтобы работать не
покладая рук, и строить ими свою собственную личную жизнь во что бы то ни
стало и несмотря ни на что.
А Петрович, он хоть и не искал правды, а искал, как вернуть себе свою
работу, все равно оказался к таким делам неприспособленным и в них
беспомощным. Потому что Петрович и жить-то хорошо и по-настоящему
приспособлен не был, а бороться за то, чтобы жить каким-нибудь определенным
образом - и тем более. Он был приспособлен жить так, как живется и принимать
это за свою единственную и неповторимую жизнь, и никакой другой жизни себе
не желать и не представлять ни во сне, ни в воображении. И это характерное
качество Петровича оказалось в конце концов его положительным и необходимым
качеством, без которого он бы ни за что не смог обойтись, а если бы смог, то
еще неизвестно, что бы из этого получилось и как обернулось - возможно,
конечно, что лучше, но так же точно возможно - что и гораздо хуже. А так он
принял свою новую работу и, значит, новую жизнь обыкновенно - как принимал
старую. Без удовольствия, но и без каких-то отрицательных чувств. Даже без
особых переживаний он ее принял. Чему и сам, если быть честным и
откровенным, поначалу удивился. Да оно и было чему удивиться. В тот самый
раз, когда Петрович пришел впервые на свою новую работу и увидел свое новое
рабочее место, он ничего о нем не узнал. И о работе своей тоже не узнал
ничего конкретного и определенного. Барак был пустой и ничего, кроме
нескольких металлических клеток по стенам, в нем не было. Хотя нет, был там
еще и закуток, где стоял фанерный письменный стол времен индустриализации
всей страны и кушетка - того же приблизительно исторического периода. Тут
же, в углу, имелся железный со стеклянной дверью шкаф, выкрашенный рыжими
белилами. В шкафу на полке стоял флакон с какой-то жидкостью и валялось
несколько шприцев. Поэтому понятно и неудивительно, что такой интерьер
никаких дополнительных сведений о работе и ее деталях не мог сообщить даже
самому внимательному наблюдателю с самым пытливым и аналитическим умом. А
Петрович, он ни наблюдателем никогда не был, ни ума не имел аналитического.
Петрович скорее был нелюбопытным. И неторопливым. И, само собой разумеется,
понимал, что раз он устроился сюда работать, его обязанности со всеми
подробностями станут ему рано или поздно известны и ясны. Поэтому он подумал
"наверно, я чуть сяду, посижу" и сел на кушетку, и стал на ней сидеть. И
долго сидел, думая - почему здесь кушетка есть, а стула какого-нибудь
простенького или пусть табуретки - нет. И на чем же в таком случае сидеть,
работая за столом?
А никто к нему в барак не приходил и никаких требований не предъявлял,
и Петрович начал уже считать, что о нем не помнят. Или не знают, что у них
есть с сегодняшнего числа ветеринар. Могло же случиться, что отдел кадров
принял на работу человека, а никому об этом не сообщил. Забыл сообщить. И
Петрович хотел уже было встать с кушетки и выйти из барака во двор, и
поискать какого-нибудь своего начальника, чтобы ему представиться и о себе
заявить, а заодно спросить, почему в шкафу нет стерилизатора для шприцев и
вообще ничего практически нет. Правда, Петрович не знал, кто у него
начальник, хотя знал, конечно, что кто-нибудь есть, поскольку у каждого
человека должен быть начальник, а иначе быть не должно и не может, и не
бывает. И в конце концов Петровичу не пришлось ни вставать, ни выходить на
территорию, ни искать ответственных лиц. Они сами нашлись и все ему
объяснили, и предъявили к нему свои требования. А когда Петрович их выслушал
и понял, куда он попал и в чем теперь будет заключаться его работа и
служебный долг, было поздно. На работу его уже приняли, документы оформили,
да и вообще - о чем теперь можно было говорить?
И значит, остался Петрович трудиться здесь, на пункте, и работал до
конца, а ровно в шестьдесят лет вышел на заслуженную пенсию, ни дня не
переработав сверх положенного, хотя его и уговаривали остаться.
А жизнь Петровича с тех пор, как он пришел на пункт, как-то быстро и
нехорошо изменилась. А семейная жизнь и вообще не сложилась ни с кем. Потому
что и в молодые его годы, и в зрелые, когда женщины узнавали, где и кем он
работает, и сколько за эту работу получает - они к нему остывали в своих
чувствах и им пренебрегали, чаще всего мотивируя свое поведение неприятным
устойчивым запахом, всегда исходящим от Петровича. А Петрович им отвечал,
что тут полностью бессилен, так как этот его производственный запах имеет
свойство не исчезать даже после бани и парной. Да и одежда вся им пропитана,
и никакая стирка или химчистка его не берет.
Это что касается женщин, с которыми Петрович так или иначе сближался. А
все другие люди, узнав постепенно о его профессии, стали обращаться к нему,
чтобы он освободил их от ненужных им животных. Они говорили "ну что тебе,
Петрович, стоит, ты же привычный и знаешь, как это надо делать с
профессиональной точки зрения безболезненно". Сначала обращались соседи, а
потом, когда разъехалось большинство из них, начали приходить и приезжать к
Петровичу и совсем незнакомые ему люди - видно, те же самые бывшие соседи
давали его адрес своим знакомым, а те - своим и так далее и тому подобное. И
выходило, что Петрович на работе ежедневно убивал бездомных и опасных для
человеческого общества животных, делая это, само собой разумеется, для
всеобщей пользы и безопасности, а дома тоже он их убивал, но уже по личным
просьбам своих сограждан, когда у их собак и кошек рождались нежелательные
щенки и котята, и девать их было некуда. И их несли Петровичу, чтобы он их
утопил или уничтожил каким-либо иным известным ему способом. И он много лет
подряд помогал всем, кто к нему обращался, никому не отказывая и понимая,
что кому-то все равно приходится выполнять такую работу и, если не он будет
ее выполнять, люди найдут кого-нибудь еще и ничего от этого по общему и
большому счету в природе не изменится. Что бы там ни говорили, а один,
отдельно взятый человек - величина бесконечно малая и влиять на что-либо
сущее не способна. В то время как на него самого многое влияет и много чему
он подвластен и подвержен.
На Петровича, к примеру, его образ деятельности повлиял сильно.
Во-первых, ему перестало хотеться разговаривать с кем бы то ни было. И это
при том, что просто так, ради самого разговора, он почти никогда и почти ни
с кем не говорил. К нему всегда обращались по какому-то определенному
поводу, то есть по делу, а он делал то, что от него хотели - и все. Для
этого говорить было совершенно не обязательно. А во-вторых, в нем родилось
недоброе любопытство, и ему стало хотеться посмотреть, что будет, если укол,
который он делает бродячим собакам и кошкам, сделать человеку. Не какому-то
конкретному человеку с именем и фамилией, а любому человеку, без различия.
Нет, он понимал и чувствовал, что не придется ему свое любопытство утешить и
удовлетворить, но оно от этого понимания не пропадало и не ослабевало.
Скорее, совсем наоборот. И однажды наступил момент, когда при виде любого
человека Петрович думал "вот если бы этому вколоть, интересно, как бы он?" и
больше ничего ни о ком не думал. Ни о ком, кроме той ненормальной девки,
приезжавшей кормить животных. Он как-то неожиданно для самого себя понял,
что проверять силу укола на ней, ему не хочется. Более того, ему стало даже
страшно, когда он представил, что кто-то подносит к ее руке шприц. Петрович
от этого видения что называется содрогнулся душой. Почему содрогнулся - не
очень-то понятно, скорее всего потому, что девка эта никак не совмещалась в
его тусклом сознании с умиранием. Слишком живой внешний вид она имела. Это
бросилось в глаза Петровичу в самый первый ее приезд. И собаки очевидно
почувствовали то же самое. Они вились и вертелись вокруг нее, а когда она
была в машине - вокруг ее машины, миролюбиво лаяли, виляли хвостами и
заглядывали в глаза. Все это они проделывали, еще не зная, что она будет их
кормить. Да в первый раз она их и не кормила. Нечем у нее было их кормить.
Потому что она нечаянно сюда заехала.
Марья действительно заехала в логово Петровича совершенно случайно. Ее
собаки туда за собой привели. Она увидела их - целую стаю (или свору) -
недалеко от своего дома на жилмассиве "Ясень-1". Собаки не спеша, трусцой,
двигались по проезжей части улицы. И Марья за ними поехала. Просто так, не
задумываясь, зачем она это делает. И они бежали перед ее машиной, а она
потихоньку, на второй скорости, ехала следом. Собаки иногда оглядывались,
видели, что их преследуют, но не обращали на это никакого внимания. То ли
чувствовали, что бояться им в данном случае нечего, то ли вообще они ничего
уже в своей жизни не боялись. А когда собаки достигли своей цели, добежав до
пустыря вокруг дома Петровича, они взяли машину в широкое кольцо,
пробежались так немного и остановились. Машина остановилась тоже. Собаки
лениво расселись вокруг, а некоторые из них разлеглись. Марья выключила
мотор и вышла наружу. Дверь за собой она захлопнула. Собаки осмотрели ее,
принюхались издали и успокоились окончательно, признав чужую девку своей. А
тут и Петрович вышел из дому и стал смотреть на нежданную гостью.
- Это ваши собаки? - спросила у него Марья, поздоровавшись.
- Да кто их знает, - сказал Петрович. - Наверно, мои.
- Что значит "наверно"?
Петрович подумал и сказал:
- А то и значит. Приходят животные, живут, уходят. Чьи они? Неизвестно
и не имеет значения.
Марья сказала "а, в этом смысле?" И сказала "ну, всего вам хорошего".
После чего села за руль, развернулась и осторожно, чтоб на кого-нибудь не
наехать, повела машину к городу.
- Как вас зовут? - крикнула она, высунувшись из окна и обернувшись.
- Меня? - сказал Петрович. - Меня - Петрович. Николай.
Собачья стая проводила Марью с полкилометра и вернулась к Петровичу. И
на всем пути, до самого "Ясеня", встречались Марье собаки. Они трусили по
обочинам дороги в сторону жилища Петровича, возвращаясь откуда-то или, может
быть, откуда-то убегая. Петрович же весь вечер думал о приезжавшей сегодня
девке. И даже не о ней самой, а о каких-то связанных с нею пустяках.
Например, о том, что такой маленькой и неуклюжей машинки он никогда и нигде
не видел, и о том, что собаки все-таки умные твари и что, наверно, она
просто спутала дорогу, а значит, больше сюда не приедет. Ну, и о том, что не
хотел бы он сделать ей укол, Петрович думал. И думал, что все это как-то
странно, раз ей укол он не согласился бы сделать ни за что, а всем другим
сделал бы не моргнув с удовольствием.
Хорошо, что знал об этих своих мыслях и помыслах только он сам,
Петрович, и хорошо, что со стороны ничего такого по нему заметно не было -
человек как человек - таких среди нас миллионы. И эти миллионы тоже что-то
обязательно думают и скрывают в своих головах, и по ним тоже ничего не
заметно и, глядя на них, тоже ничего нельзя установить. А если было бы
можно, люди только и делали, что таращились друг на друга, пугаясь и
удивляясь человеческой сущности и, наверно, они шарахались бы друг от друга,
во всяком случае, от Петровича точно шарахались бы и убегали куда глаза
глядят, как от какого-нибудь монстра.
Когда настал день пенсионного возраста, Петрович все бросил и ушел
домой. Ушел пешком, так как велосипед его давным-давно рассыпался. Ушел он
без удовольствия и без радости - что никому больше не надо делать уколов, -
а просто ушел, потому что получил свободу и возможность уйти. Но как только
он оказался дома, наедине с собой и своей свободой, к нему приехала из
города скучная старуха, которая приезжала не реже, чем раз в полгода,
приехала и сказала "вот, Мурка опять погуляла". А Петрович ей сказал "я на
пенсии". Тогда старуха попробовала надуть губы. Но они не надулись, будучи
высушенными ее старостью вместе со всем лицом и телом. И она сказала "и я на
пенсии, мне ходить тяжело если с грузом". Петрович промолчал, чтобы не
сказать чего-нибудь плохого. Он даже не подумал об этой старухе того, что
думал обо всех людях всегда. Он отвернулся от нее и ушел в дом. А когда
вышел через час или, может, через два часа, увидел на деревянном крыльце
расползшихся во все стороны котят.
И Петрович не утопил их и не лишил жизни, а выкормил молоком из
пипетки, и они остались жить с ним и вырастать.
И сначала всем, кто приходил к нему по старой памяти и привычке, чтобы
воспользоваться его услугами, он отказывал, а потом говорил одно слово
"оставьте", потому что они все равно уходили, бросив принесенных щенков и
котят - некоторые прямо во дворе у Петровича, а некоторые - выйдя за калитку
и отойдя какое-нибудь незначительное расстояние по дороге.
А теперь вот собаки и кошки жили здесь везде и, казалось, их так много,
что самому Петровичу места среди них нет. Но так только казалось. Они совсем
не мешали жить ему своей жизнью, хотя все время плодились и размножались, и
конца этому размножению видно не было. Впрочем, если говорить честно и на
вещи смотреть прямо, то какая там у Петровича была жизнь! Не жизнь, а одно
сплошное доживание. Он людей не чаще раза в неделю видел - когда в магазин
ходил и на почту за газетой. Он себе газету выписывал, несмотря на скромные
свои средства к существованию, а почтальоны приносить ее на дом отказывались
категорически и наотрез. Во-первых, дом Петровича стоял на отшибе, и
шатались там по пустырю всякие неожиданные личности, а во-вторых - собаки.
Никто же, кроме Петровича, не мог сквозь их лежбища пробраться, вернее, все
боялись. Девка эта еще не боялась. Но тут ясно, почему. Она как только
приезжала на своей кургузой машинке, все собаки и кошки за ней табуном
бежали, в смысле, колонной. Потому что она им еду привозила. В огромных
целлофановых мешках кости, а в выварке какие-то, наверно, ресторанные
отходы. Такие отходы Петрович и сам бы иногда ел не без удовольствия.
Бывало, нетронутые отбивные и котлеты, и куры в выварке находились
вперемешку. И чего там только не находилось. Но роль Петровича сводилась к
другому. Он слышал радостный лай всей своры, потом сигнал автомобиля,
выходил, девка отвязывала веревку, держащую крышку багажника, не
закрывающуюся на замок из-за выварки, и говорила "здравствуйте Петрович". Он
подходил, думая, что бывают же такие красивые и богатые девки в обыкновенной
жизни, снимал с решетки на крыше громоздкие угластые мешки, вытаскивал
тяжеленную выварку и ставил все это на землю. Кости рассыпал по разным углам
двора и за его пределами небольшими кучками. Затем брал черпак и распределял
отходы по пяти небольшим корытцам, привезенным в один из приездов этой же
девкой, после чего стоял и следил, чтобы собаки и кошки ели, деля между