собой пищу без нарушений справедливости, мыл пустую выварку, загружал ее
обратно в багажник, и девка, сказав "до встречи", уезжала.
Если бы кто-нибудь попросил Марью объяснить цели и задачи своих поездок
в логово к Петровичу, она, наверно, задумалась бы. Нет, то, что она ездит
кормить животных, было очевидно. Но так же было ясно, что занятие это из-за
своей бесконечности бесполезное, и накормить их никогда не удастся. Даже
если тратить на это все зарабатываемые деньги. Вообще-то, денег Марья
зарабатывала много. И у нее иногда возникал вопрос - куда их девать? Потому
что она не была по своему характеру ненасытной, алчной или еще какой-нибудь,
тому подобной. И со временем у нее свободным было трудно. Трата же денег,
если подходить к ней серьезно, требует немалого времени. То есть здесь
лучший подход раздельный. Сначала деньги зарабатывать, на протяжении лет, а
потом, на протяжении других, последующих лет их в свое удовольствие тратить.
Марья это понимала и считала такой подход идеальным. Только на практике у
нее получалось по-иному. Потому что копить деньги на будущее она тоже не
умела. Для этого их нужно было или где-либо дома держать мертвым грузом, или
в банке. К банкам Марья никакого доверия не испытывала, там могли надуть
любого, а она не любила, когда ее обманывали, дома же деньги всегда
находились под рукой и им всегда находилось какое-нибудь пустое применение.
И Марья решила над всем этим не задумываться и следить только за тем, чтоб
деньги у нее не переводились. В конце концов, лучше ломать голову над тем,
как деньги потратить, чем над тем, где их взять. А с собаками... Тут,
конечно, дело было не в деньгах. Тут Марью засосало и все. После первой,
случайной, поездки ей вздумалось отвезти этим несчастным тварям еды, и она
купила на рынке оптом три мешка костей, нагрузила свою машину в полном
смысле с верхом и поехала. С Петровичем они накормили всех, кого удалось,
при этом Петрович твердил, как в ступе толок, одно-единственное слово
"спасибо". И смотрел на Марью, как на неизлечимо больную.
С этого все и началось по-настоящему. Собаки, поев, бежали за машиной
до самого Марьиного дома, провожали. А потом они ждали ее во дворе. Ждали
постоянно. Возможно, организовав дежурство и сменяя друг друга. Во всяком
случае, стоило Марье появиться у дома, ее тут же окружала свора псов и
выражала всеми доступными средствами свой восторг, заодно давая понять, что
ничего не имеет против хорошего мясного обеда. И если бы только у дома.
Собаки ходили за ней по пятам везде, встречали в городе и на вокзале, короче
говоря - вмешивались в личную жизнь самым бесцеремонным образом. Так что
Марье ничего не оставалось, кроме как обеспечить им более или менее
регулярное питание подальше от собственного места жительства. Труда особого
для этого ей не потребовалось. Она позвонила своей бывшей университетской
подруге Люське, которая сейчас работала директором кошерного ресторана, и
договорилась, что будет покупать у нее отходы производства. Люська сказала
"ради Бога, мне все равно, кому их продавать - в свинарник или тебе". Насчет
костей Марья тоже нашла с базарными мясниками общий язык. И первое, что она
делала, вернувшись из поездки и разобравшись с товаром - ехала кормить "свой
зоопарк".
Да, так вот Петрович ходил за газетой по четвергам сам. Что помогало
ему, кстати, следить за днями недели и за календарем в целом. Он знал, что в
четверг, как штык, надо на почте быть, а то газету потеряют или выбросят, и
следил, чтобы этот четверг не пропустить, а значит, и за остальными днями
недели следил. И конечно, он замечал, что от месяца к месяцу на близлежащей
у его дома территории собак и кошек становится все больше. Замечал и говорил
про себя "погибели на вас нет". Правда, говорил беззлобно, для проформы, и
никакой погибели этим живым существам, конечно, не желал, хотя и понимал,
что бесконечно так продолжаться не может и какие-то действенные меры против
собак принимать придется.
А тут еще служба, в которой Петрович проработал так много лет жизни и
которой отдал лучшие свои годы, умерла от всеобщего кризиса, прекратив свою
регулярную деятельность по освобождению города от бродячих бесхозных
животных, и они стали размножаться не только у Петровича в доме и вокруг
него, но и во всем городе - городе не очень уж крупном, если с другими
крупными городами его сравнивать, но все-таки. И вот через год или два
такого природного и нерегулируемого роста численности домашних бездомных
животных сложилась сложная санитарно-гигиеническая ситуация. Потому что
собак и кошек стало больше, чем людей и они ходили по улицам и площадям, и
дворам города большими стаями и небольшими группами, ища себе еду и слоняясь
просто так, без всякой цели, из одного только невидимого смысла жизни. Они
не трогали людей и не нападали на них, хотя и пугали своим лаем и
количеством. Особенно по ночам. И, конечно, некоторые рассказывали и
передавали из уст в уста истории о том, что где-то кого-то бездомные собаки
загрызли с голоду, но это было не правдой, а вымыслом. Никого они не грызли,
лишь однажды что-то такое отъели у замерзшего насмерть алкоголика, но это в
счет принимать нельзя. По крайней мере, Петровича это не касалось. Петровича
касалось то, что все они время от времени приходили к нему и жили у него или
поблизости, и рожали щенков и котят, и что с этим делать, и как это
приостановить, было ему неизвестно. И вокруг дома Петровича всегда
располагалась теперь целая, необозримых размеров, колония бездомных собак и
бездомных кошек, которые нормально уживались друг с другом, вели себя мирно
и спокойно и если дрались, то только между собой - собаки с собаками, коты -
с котами. А Петровича, похоже, все они считали своим хозяином. Или, может
быть, вожаком. Или просто были ему благодарны и к нему привязаны
подсознательно на генном каком-нибудь уровне - за то что не утопил и не убил
их и их недалеких предков, а оставил им хоть какую-то возможность жить.
...Зачем Петровичу нужна была газета, он и сам не знал. А после того,
как в магазине начали свободно продавать туалетную бумагу по всем доступной
цене - и вовсе это стало неясно. Нет, сказать, что Петрович свою газету не
читал, нельзя. Наоборот - он прочитывал ее от первой страницы и до
последней. Медленно и старательно. И прочтя, самым внимательным образом
изучал телепрограмму всех шести телевизионных каналов, несмотря на то, что у
его телевизора марки "Рекорд" давно сгорел кинескоп, частные объявления
граждан о купле-продаже, а также обмене разных ценных вещей и предметов,
просматривал брачные объявления и объявления о предоставлении всяческих
услуг.
А недавно он прочитал в своей газете, что приближается к Земле на
огромной скорости комета ужасных размеров, и она обязательно по расчетам
ученых должна с Землей столкнуться, что и явится фактическим концом света,
обещанным нам еще в Библии. И Петровичу от прочитанного стало не то чтобы
легче на душе, но спокойнее. Так как ему не надо было больше думать, чем
может закончиться нынешняя его жизнь, и что делать с бездомными тварями, в
своей бездомности не виноватыми, и что будет, если не делать ничего.
И он просто стал ждать, когда прилетит обещанная комета. Сидел дома и
ждал. Не выходя. Даже в магазин и на почту перестал ходить Петрович8 по
четвергам и перестал напрасно, потому что если бы он ходил туда, как прежде,
и продолжал читать свою газету, он узнал бы, что все, написанное про комету,
было ошибкой и недоразумением, и вообще такой кометы не существует.

_______________________
7 Примечание, конкретного значения не имеющее: Фамилия бригадира
Петровича - Семенович. С ударением на "о".
8 Примечание последнее: Серега ошибся. Он встречался с другим Николаем
Петровичем, не имевшим отношения к Петровичу, описанному в приложении No3.
Просто он был на него чем-то похож. Чисто внешне.



СКВЕР

Я увидел ее в магазине "Каравай". Это бывший хлебный магазин, а теперь
там продают все - от кефира и разной рыбы до бананов, водки и чешского
стекла из Богемии. Но и хлеб, надо отдать им должное, тоже пока продают.
Свежий и в широком ассортименте.
Она делала покупки как-то хаотически, бездумно, покупая, казалось, все
подряд, без разбору и смысла. Или это только казалось. Но что не казалось,
так это наличие коренных изменений в ее фигуре. Она из-за узких бедер стала
похожа на гвоздь в брюках. Что, кстати, ее нисколько не портило, а наоборот
- до неприличия молодило. Особенно если со спины. Хотя лицо ее тоже
выглядело молодым. Оно, став намного старше, было тем не менее свежее, чем
когда-то. И спокойнее, что ли. Или, может быть, это было безразличие к
окружающей среде, к реальной действительности, к знакомым и незнакомым людям
вокруг.
Такое примерно безразличие я видел на лице писателя Анатолия Гаврилова.
Он шел, шаркая, по Берлину, смотрел себе под ноги и, теребя зеленый берет,
говорил: "Я думаю, мой герой мог бы выйти на Фридрихштрассе и попросить у
прохожего денег. Или мог бы наоборот - предложить деньги прохожему". Он был
безразличен ко всему - писатель Анатолий Гаврилов. Но это "мог или не мог"
сильно его волновало. А больше никого не волновало. И меня - не волновало.
Нисколько. Я думал "мог - не мог, какая разница? И какое кому дело до его
героя - так же, как и его герою до нас". Ну действительно - станет ли думать
о нас, идущих по Берлину не просто за выпивкой, но почему-то за "Бордо", его
герой, и будет ли его беспокоить то, что мы станем (или не станем) думать о
нем, это самое "Бордо" купив и спешно употребив внутрь для взаимоуважения и
любви.
Ничего этого Гаврилов не понимал и не хотел понимать. Он шел вроде бы
не один, а с нами, но думал только о своем, этом еще не рожденном как
следует, черновом герое.
Интересно, она тоже думала о чем-то своем, не существующем в
реальности, а существующем только в ее голове? Или ничего такого здесь не
было, а была простая озабоченность проблемой - чем и как накормить свою
семью сегодня вечером, а также и завтра утром?
Извне и со стороны этого не определить. Да я и не определял. Я смотрел
на нее и все. Не могу даже сказать, что я смотрел на нее и думал о ней или о
чем-то, с нею связанном. Ни о чем я не думал. Так как стараюсь не думать
тогда, когда можно не думать. Думать нужно, если не думать нельзя. А если
можно - чего зря уродоваться? Я вообще во всем так поступаю. Нужно делать -
делаю. Можно не делать - не делаю.
Сейчас можно было стоять в стороне и в тепле. Наблюдать за ней, бывшей,
не имеющей ко мне ни прямого, ни косвенного отношения. И ни о чем не думать.
И не подходить к ней. И вообще не делать никаких лишних движений. Как не
делают их холоднокровные какие-нибудь гады, всеми доступными способами
сохраняющие внутри себя тепло. Они берегут его, дорожат им, полученным на
поляне - лысине леса - прямо от солнца. От прямых его теплых лучей.
Между прочим, я заходил в магазин "Каравай" тоже с целью согреть под
пальто и под другой различной одеждой свое, слегка прохудившееся тело. Я
тоже, как ящерица или змея, собирал магазинное тепло, впитывал его и потом,
на улице, старался как-то сберечь, для чего сжимал кулаки, напрягал все
мышцы, которые мог напрячь, похаживал взад-вперед и проделывал другие тому
подобные штуки.
А в магазине я прислонялся задом к низкой батарее парового отопления
или, если она была занята какими-нибудь нищими стариками, ходил вдоль
прилавков, за спинами у покупающих людей. Хождение тоже меня согревало,
потому что, во-первых, покупающие люди выдыхали из себя теплый воздух и
распространяли, излучая в пространство, тепло своих тел, а во-вторых, там
горели большие и яркие лампы, которые не только грели, но и светили. И в
свете этих ламп в магазине происходили всякие разные эпизоды - как по одну
сторону прилавка, так и по другую. И много раз мне приходилось видеть и
наблюдать их и в очередной раз удивляться многообразию обычной,
повседневной, ничем не примечательной с виду и первого взгляда жизни. Вчера
я, например, видел, как один старик украл у другого старика палку. Тот вошел
в магазин, стал в небольшую очередь за хлебом, а когда начал расплачиваться
и укладывать купленную половинку серой буханки в сумку, вор отделился от
батареи, на которую опирал свое старое корявое тело, сделал три скользящих
шага через торговый зал к прилавку, схватил палку и такими же скользящими
шагами, отталкиваясь от мокрого пола украденной палкой, побежал к выходу и
выбежал на улицу, и свернул с проспекта за угол, и исчез. А старик, у
которого палку украли, не мог за ним бежать, он вообще без палки не мог
передвигаться и стоял с полотняной сумкой, держась рукой за прилавок, и
говорил - как же я пойду, как же я теперь пойду? Никто другой за вором тоже
не побежал, и я не побежал. Все только смотрели на ставшего совсем
беспомощным старика и ему сочувствовали - кто молча, а кто и пустыми
словами.
Заходил я в "Каравай" часто - раз десять за день. Потому что,
во-первых, его окна выходили прямо в наш сквер и из них вся моя экспозиция
была видна и доступна взгляду, во-вторых, потому что специфика работы на
улице в зимних погодных условиях того неукоснительно требует. И никак этого
не избежать и без этого не обойтись. И без банального туалета - тоже не
обойтись. А в платный не находишься. Если зимой ходить в платный, половину
дневного заработка истратишь. Или больше. Поэтому каждый ищет какой-нибудь
хитрый выход и в этом, простейшем казалось бы деле. Я выходил из
затруднительных физиологических положений благодаря
научно-исследовательскому институту, крупнейшему в городе и в стране. Там на
первом этаже имелся роскошный мужской туалет с зеркалами, и я его при
потребности посещал. Правда, институт в последние месяцы то ли сильно
сократился, то ли переехал основным составом в какое-то менее престижное и
дешевое место города. В связи с этим дежурная вахтерша стала часто запирать
туалет на ключ, чтоб в него не лезли за бесплатно всяческие уличные
прохожие, случайные граждане и лица определенных занятий, подобные мне,
пачкая пол без веских на то оснований. И тогда я вынужден был ходить за
полкилометра в редакцию какой-то газеты. Что было не слишком удобно, так как
приходилось договариваться с коллегами и просить их присмотреть за товаром.
Оно в любом случае приходилось, но одно дело - пять минут максимум, другое
пятнадцать-двадцать минимум.

В редакции всегда толклись пестрые, бесцельно курящие люди, но туалет,
слава Богу, не закрывался никогда, и рано или поздно воспользоваться им по
прямому назначению удавалось. Хотя место мне не нравилось. Во-первых, пахло
там дикой смесью хлора, мочи, говна, табачного дыма и прокисших сырых
окурков. А во-вторых, не сортир это был, а проходной двор. Все время туда
входили, не прекращая начатого разговора делали свои дела, и выходили - все
так же продолжая говорить и курить, курить и говорить. Видно, курить и
говорить - это были для редакционных людей самые важные и любимые занятия,
которые они не могли отложить даже на одну минуту. И так иногда ими
увлекались, что женщины заходили вместе с мужчинами на их, мужскую,
территорию. Заходили, видели ряд писсуаров вдоль стенки, делали удивленные
лица, но нисколько не смущались. Редакционные люди никогда не смущаются в
принципе. Не смущаться - это неглавная часть их профессии, без которой не
обойтись.
Но был здесь, в редакции, и один существенный плюс. Отсюда можно было
позвонить куда угодно. Все посетители обязательно пользовались телефоном, и
редакционные к этому привыкли и принимали, как должное. Так что я, когда
попадал туда по нужде, заодно и звонил во все концы. Куда нужно было в общем
- туда и звонил. Один раз даже по междугородке умудрился звякнуть. В столицу
бывшей родины. И никто мне ничего не сказал, и никакой платы за услугу не
потребовал.
А во времена расцвета института, нужду там, конечно, любую можно было
справить с комфортом и с толком - вахтеры на входящих с улицы людей
реагировали никак, - но чтоб оттуда позвонить - это никому и в голову не
пришло бы. Я как-то, помню, грея в здании свои руки и ноги, ходил вдоль
коридоров, как будто я по делу сюда пришел и как будто мне кто-то нужен, и я
его везде разыскиваю. Ходил, заглядывал в большие институтские комнаты и
всегда в этих комнатах кто-нибудь говорил по телефону. Сидя. Или стоя над
чужим столом. Нигде телефон не был свободен и не задействован, а если в
комнате стоял не один телефон, а два или три, то все они были кем-нибудь
прочно заняты. Наверно, стояло бы у них по десять аппаратов - было бы то же
самое. Телефон в институте служил средством производства. Возможно, самым
основным и действенным средством. О чем говорили по телефону бесчисленные
институтские служащие, я не знаю. Может быть, о чем-то действительно важном
и неотложном. Может быть, от их переговоров зависела чья-то судьба. Может
быть, даже моя судьба. Ведь часто твоя персональная судьба зависит от
других, незнакомых и не имеющих отношения к твоей жизни людей. Ты живешь
себе своей отдельной частной жизнью, а они живут своей. И что-то такое
делают. Делают то, о чем ты не имеешь никакого понятия. А потом оказывается,
что от их действий зависит твоя собственная, вроде бы одному тебе данная и
только тебе принадлежащая жизнь. И хорошо зависит. По-настоящему. Вплоть до
того, что она может перестать тебе принадлежать и вообще она может перестать
быть жизнью. То есть превратится в то, во что только и может превратиться
жизнь, перестав ею быть. Превратиться в свою полную противоположность, в
смерть, значит, если говорить грубо, без обиняков и без экивоков.
Вообще, хождение - или, пожалуй, брожение - по этим тоннельным
коридорам и заглядывание в огромные, стометровые комнаты-залы с серо-белыми
пыльными подоконниками, которых было даже больше, чем окон - местами они
просто торчали внутрь из гладких стен и служили не то полками, не то столами
- вызывало у меня ощущение полнейшей своей никчемности, полнейшего своего
ничтожества. Мне казалось, что вот они, люди, занимающиеся нужным или, как
минимум, полезным делом. Их работа, их труд важны и значительны в полном
смысле слова. Они - цвет человеческой популяции, а я - ее побочный случайный
продукт. Правда, моя побочность никак не была связана с чьей-то
значительностью. Побочность от других не зависит. Я даже думаю, она и от
меня не зависит. Это то, что у меня есть, а откуда оно взялось - мне
неизвестно. Как-то так пошло с самого начала, а начало теряется где-нибудь в
юных годах или в молодых, но возможно, оно теряется в детстве.
Во всяком случае, я не помню, чтобы был кому-то зачем-то нужен или
очень необходим. Я не знаю этого ощущения. Наоборот, я всегда понимал и даже
твердо знал, что без меня все могут прекрасно обойтись и нет ни одного
такого человека, который не может. Мне казалось, что и сам я себе нужен не
слишком и в ограниченной минимальной степени, и вполне могу обойтись без
себя.
Так что, наверное, детство - это тоже не начало, детство - это такой же
период времени, как и все другие периоды, и когда я беззаботно и
бессознательно проживал свое личное детство, кто-то точно в этот же самый
момент учился, женился, старел, а также умирал и рождался. Здесь, я думаю,
все гораздо более сложно и более серьезно, и связано с глубинами истории,
тайнами человеческого происхождения, а главное, непрерывностью существования
людей такой длительный отрезок времени, когда каждый, получивший по чьей-то
чужой воле жизнь, передавал ее дальше, кому-то другому, не спрашивая на то
его согласия или несогласия. Причем человек мог распорядиться своей жизнью
как попало - глупо, дурно, нецелесообразно, он мог испортить жизнь тем, кто
жил с ним рядом, но он обязательно передавал свою никчемную неудавшуюся
жизнь своим потомкам, давая им свои наставления и возможность прожить лучше
или хотя бы иначе. И так - бесконечно. От одного к другому. И все мы, те,
кто живем сегодня, потомки самых первых людей, самых первых жизней, и раз мы
есть, значит, ни разу, нигде не прервалась цепочка от них к нам. Значит, мы
напрямую соединены с началом жизни на нашей планете, с теми, кто жил пять,
а, может, и десять, и больше тысяч лет назад. Значит, все мы - потомки
ужасно древнего рода. И ни одна война, ни одно землетрясение, наводнение,
извержение или тому подобное бедствие не уничтожило наш древний род, не
оборвало эту самую воображаемую нами цепочку. Оно оборвало другие, вившиеся
рядом, а наши почему-то оставило, почему-то пощадило. Или не обратило на них
внимания. Не удостоило.
Собственно, для того, чтоб цепочка оборвалась или привела в тупик, не
нужны никакие общечеловеческие катаклизмы. Достаточно не оставить после себя
никого. По собственному желанию. Либо по стечению различных обстоятельств,
которые стекаются тоже не сами по себе, а по чьей-то сильной воле, возможно,
по воле все той же судьбы. При этом, что такое "судьба" - точно неизвестно,
известно только, что корень этого слова - "суд".

Эти мысли, кстати сказать, сидели в моей голове давно и прочно, как
гвоздь размерами шесть на двести, где 6 - это диаметр, а 200 - длина гвоздя
в миллиметрах. И сидели, ясно и понятно почему. Детей-то у меня нет. Был бы
я урод или калека, был бы бесплоден или как-нибудь по-иному не способен, это
можно было бы оправдать. Или объяснить. Не столько другим, сколько себе. А
так ведь ни в какие объясняющие рамки этот факт моей биографии, то есть,
конечно, не биографии, а жизни, не укладывается. И тем не менее, имеет место
быть. И раньше, долгое время, он меня нисколько не трогал и не волновал. Я
никогда над этим фактом не задумывался и уж тем более не ломал голову -
почему все так, а не как-нибудь иначе и по-другому. Я просто не обращал на
это внимания. По той очень простой причине, что все мои так называемые жены
и жены в полном смысле этого слова имели своих собственных, личных детей -
кто по одному ребенку, а кто и по два. Так что дети в моей жизни практически
не переводились и постоянно присутствовали. С небольшими перерывами. Обычно
с момента ухода одной жены до момента появления и прихода другой проходило
какое-то незначительное время, образовывалась пауза.
Сейчас я вряд ли уже смогу вспомнить и объяснить, чем одна моя жена
отличалась от другой. Пожалуй, я могу только сказать, чем они были сходны.
Все они помогали преодолеть мне регулярность жизни, с которой я никогда не
мог совладать. Ну не был я приспособлен к регулярности. Не мог три раза в
день питаться, да еще не чем попало, а чем полезно, не мог спать с
одиннадцати до семи, выносить ведро с семи до четверти восьмого к
мусоровозу, ходить ежедневно за хлебом, еженедельно - за другими продуктами,
раз в год покупать себе штаны и туфли, раз в три года - пиджак и вязаную
шапочку. Не получалось. Комкалась у меня любая регулярность и рушилась, и я
барахтался в ее обломках и все делал не вовремя или не делал вообще.

Да, так вот много лет я над своей бездетностью, а значит, и полной,
окончательной смертностью, беспечно не задумывался. А сейчас стал
задумываться. И часто стал задумываться. Гораздо чаще, чем мне бы того
хотелось. Но это от меня не всегда зависит. Мыслительный процесс, хоть я и
пытаюсь им управлять и его контролировать, процесс все же автономный и
самозарождающийся в человеческом организме без участия самого человека. И
без его желания.
Кстати, параллельно с детским вопросом, меня все больше занимает
вопрос, почему столько женщин с удовольствием соглашалось и, можно сказать,
стремилось жить именно со мной. Я же никогда их не искал, они всегда
возникали сами и сами входили в мою жизнь, оставаясь в ней или задерживаясь.
Неужели это происходило только потому, что я выгодно отличался от многих
других, будучи жильем обеспеченным? Вряд ли. Жильем-то обеспечен я был, а
материально по-настоящему - не был. А это для женщин очень немаловажный
весомый фактор. Как мне кажется. Но о женщинах - вопрос глобальный. И
разбираться с ним нужно глобально и долго или не нужно разбираться вообще
никак. Все равно никому никогда никакой пользы от этих разбирательств не
было, нет и не будет. А если учесть, что не помню я всех, с кем имеет смысл
разбираться... И не помню-то престранно, не по-людски, частично. Допустим,
внешность, вплоть до цвета глаз и запаха волос, помню, а имя - стерлось. Или
наоборот - имя ни с того ни с сего всплывает, а кому оно принадлежит - хоть
убей! Видимо, это особое свойство моей памяти. Ужасное, но особое. И с ним
надо бороться. Как-нибудь особо. Хотя как - неизвестно.
Да, материально я всегда был неполноценным. С точки зрения меня
окружающих, конечно. У меня же на эту проблему бытия вообще никакой точки
зрения не было. Потому что мне хватает на достойную жизнь любой суммы денег.
Я могу какое-то время легко жить без денег вовсе. Я не могу внятно и
доступно рассказать, как именно это у меня получается. При том, что больше
всего я боюсь остаться без средств к существованию. То есть совсем без
средств, поскольку любые бесконечно малые средства меня вполне даже
устраивают и удовлетворяют мои всесторонние потребности с лихвой. Наверно, у
меня потребности какие-нибудь слишком незначительные по своей величине и
масштабу. Ввиду недоразвитости. Ну, бывает же, что ребенок отстает в своем
умственном и физическом развитии и вырастает недоразвитым. Так, наверно, у