И был тут приятный запах, исходивший, быть может, от лакированных столиков и смешанный с хорошим английским табаком и тонкими духами,- я воспринимала эту смесь как запах богатства. Я держалась поначалу скованно, церемонно, пытаясь произвести на мадам Бринер приятное впечатление своей воспитанностью. Бормотала поминутно: "Благодарю вас!" - на спинку дивана не опиралась, сидела вытянувшись, сложив руки на коленях. Сумка моя сначала лежала рядом, затем была засунута за спину. Я удивлялась про себя тому, как скромно одета мадам Бринер, и руки без маникюра, и лицо без следа косметики, светлые стриженые волосы на косой пробор чуть подвиты и растрепаны... Дома она была иной, чем в инспекторском кабинете, разговорчива, усмехалась, обнажая красивые крупные зубы, осведомилась, как зовут меня и сколько мне лет, пыталась, видимо, вывести меня из оцепенения... Рассказала что-то о Лондоне, мимоходом ругнув англичан, упомянула о Москве, о театре... И мне внезапно: "Перестаньте крахмалиться!" Затем с усмешкой, скороговоркой: "Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх и можете держать себя свободно!" {133}
   Я не знала тогда, откуда эти строки, не знала и склонности Катерины Ивановны прибегать к цитатам, не вычитанным, а слышанным, слышанным, конечно, на сцене... Словечки ее и фразы я находила позже в пьесах, тогда мне не известных. Цитаты всегда произносились скороговоркой, как бы мимоходом, без намека на декламацию... В какой-то момент я, видимо, перестала "крахмалиться", то есть забыла о своей благовоспитанности и угнетавшем меня контрасте порыжелой черной сумки с прекрасным темно-синим сиденьем дивана... Уже я чувствовала непохожесть этой женщины на всех, кого я знала, уже не видела смущающей роскоши обстановки, видела только лицо, ко мне обращенное, подвижное, изменчивое лицо... Слова, употребляемые ею, были необычны, непривычны (вроде "крахмалиться", "зернистая мыслишка"), фразы она строила неуклюже, о грамматике мало заботясь, сказуемые часто отсутствовали, я напрягалась, чтобы понять ее, а поняв, радовалась, ибо видела то, о чем мне рассказали... Быстро двигаясь на стройных легких ногах, она сбегала в спальню, принесла книжку Тэффи, велела мне тут же рассказ прочитать, прерывая мое чтение вопросительными восклицаниями: "Ну, доходит? Чувствуете?"
   Утро. Бринер на службе. Тишина квартиры изредка нарушалась звуками из кухни, что-то звякнуло, застучал и смолк нож... На пороге столовой вдруг появился китаец в белом халате, спрашивающий хозяйку, с чем делать пирожки. С мясом? С капустой? Лицо Катерины Ивановны внезапно стало смущенным, извиняющимся, чуть ли не заискивающим,- не раз впоследствии я видела это выражение, появлявшееся на ее лице, когда она разговаривала с теми, кто был у нее в подчинении: с шофером, с поваром, с горничной... "Ничего я тут толком не знаю, не смыслю, не умею,- как бы говорило это лицо,- и вам прекрасно известно, что я ничего не умею, так не терзайте же меня вопросами!" Она сказала повару: "Ну, с чем хотите!" - и повар ушел. К китайской прислуге, говорящей по-русски, обычно обращались на "ты", но я не успела над этим задуматься, Катерина Ивановна вскочила, воскликнув: "Я полная кретинка! Ведь Боречка просил с мясом!" И побежала на кухню.
   Я ушла, унося с собой книжку Тэффи, ушла растерянная, взволнованная, условившись, что снова явлюсь через три дня... Я не знала, что думать об этой женщи-{134}не, таких я не видела, я вообразила ее в обществе моей матери и подумала, что друг другу они не понравятся... А мне она нравится? Она мне интересна, это я знала твердо, интересно смотреть на нее, слушать ее, и мне уже не терпелось вновь войти в эту квартиру.
   В следующий раз Катерина Ивановна стала мне показывать, как надо играть безумную портниху. Сначала портниха одна в комнате что-то шьет, и я обомлела, глядя на то, как Катерина Ивановна вдевает невидимую нитку в невидимую иголку и делает стежки на невидимой материи... Но это фокус какой-то! Я готова была поклясться, что вижу и нитку, и иголку (она даже блеснула, проклятая!), но когда наваждение кончилось, в руках у Катерины Ивановны не оказалось ничего - ни иголки, ни нитки, ни куска материи. "Ну-ка, попробуйте!" Да господи, да разве я смогу... Попробовала. Не смогла. Еще раз попробовала. Ничего не получалось. Катерина Ивановна говорила: "Как вы держите иголку? Да вы шили когда-нибудь?" Шила я всегда скверно, уроки рукоделия в школе были сплошной мукой, я созналась в этом упавшим голосом, мне сказали: "Не впадайте в мрак. Пока пойдем дальше!" А дальше она принесла из спальни шарфы, косынки, две блузки (одна ярко-красная) и стала показывать, как портниха набрасывает все это одно за другим на спинку стула, пятясь, отходит, любуется сочетанием цветов, что-то безумно бормочет... Я повторила то, что показали мне, услыхала:
   "Не то!" - и затем: "Сядем. Закурим. Поговорим". В жизни своей я еще не курила, но взяла предложенную мне сигарету (английские сигареты "Крейвен-Эй" в круглой красной баночке) и тут же о сигарете забыла, слушая Катерину Ивановну. Она говорила то, чего у Тэффи написано не было: о петербургском прошлом портнихи, о ее жизни в эмиграции, о бедности, об одиночестве - и, говоря, несколько раз меняла выражение лица, превращаясь в эту портниху, и жалкую, и смешную... Спросила: "Прониклись?.." Несколько раз я пыталась накидывать тряпки на спинку стула так, как это сделала бы портниха, пятилась, любуясь сочетанием красок, слышала: "Нет! Не верю!" - и все начиналось сначала. Но наступил момент, когда в походке, в жестах, в лице моем, видимо, блеснуло что-то, чего от меня добивались, ибо я услыхала: "Вот! Вот-вот!"
   Я стала приходить в дом Бринеров не то раз, не то {135} два раза в неделю - остальные дни Катерина Ивановна репетировала с другими участниками спектакля. Не знаю, как с другими, а со мной она не только работала. Мы разговаривали в промежутках, и она много рассказывала мне о прежней своей жизни. Я услыхала о Диком (его неизменно называли "Алешка" и говорили: "В лице что-то от кобчика"), о московских подругах Катерины Ивановны ("Сима Бирман", "Соня Гиацинтова", "Оля Пыжова", "Лида Дейкун"), часто поминался "Константин Сергеевич", и я, кажется, не сразу усвоила, что он и Станиславский одно и то же лицо. Кусочки мне неведомой, яркой, интересной жизни приоткрывались в этих рассказах, я слушала не дыша...
   Однажды Борис Юльевич, явившись из конторы в обеденный перерыв, застал в столовой полный беспорядок: стулья отодвинуты, везде валяются портнихины тряпки, стол не накрыт... Катерина Ивановна всплеснула руками: "Господи! Боречка!" - и я вспомнила, что повар Лю уже дважды появлялся на пороге, пытаясь, видимо, сказать, что вот-вот приедет хозяин, но от Лю отмахивались: "Потом! Не мешайте!" Катерина Ивановна кинулась убирать тряпки, Лю - выносить пепельницы и накрывать на стол, а Борис Юльевич, улыбаясь, покачивая головой, распахнул обе форточки... Я бочком пробралась в переднюю, думая одеться и уйти, но наткнулась на выскочившую из спальни Катерину Ивановну: "Куда вы? Обедайте с нами!"
   Проветрено, пепельницы вымыты, стулья стоят чинно, стол накрыт, у приборов подкрахмаленные салфетки - это уже не та комната, в которой я освоилась. Сейчас эта комната соответствует виду ее хозяина - отглаженные серые брюки, рыжий ворсистый пиджак, белая рубашка, подчеркивающая приятную смуглость лица. Мне казалось, что этот коренастый, широкоплечий человек привык ко всему первосортному - к лучшим местам в спальных вагонах, к дорогим отелям - и никогда ни в чем не знал недостатка... Он разложил на коленях салфетку, налил воду из графина в стакан, намазал хлеб маслом, движения уверенные, спокойные, точные, одновременно улыбался, спрашивал "Катюшу", как шла сегодня работа, задавал вопросы мне... Повар Лю немедленно превратился в слугу из хорошего дома - движения неслышные, лицо непроницаемое. Подтянулась и Катерина Ивановна, она успела в спальне пригладить во-{136}лосы и губы подкрасить... Я старалась вести себя со всей доступной мне благовоспитанностью, сидела прямо, помнила о локтях и в этих заботах не замечала, что я ем. Борис Юльевич любезно осведомлялся, какова моя семья, давно ли я окончила школу, чем занимаюсь... Я отвечала коротко, скованно, и, видимо, чтобы меня подбодрить, Катерина Ивановна заявила: "Способная девушка!" - а затем начала рассказывать, как идет работа с другими, есть способные, а есть "полные бездари", от одной из пьесок придется отказаться. Борис Юльевич слушал с доброй, чуть снисходительной улыбкой,- так слушают избалованных любимых детей...
   Вскоре в наших утренних занятиях приняла участие партнерша (заказчица безумной портнихи), затем репетиции были перенесены в здание ХСМЛ, на новую только что построенную сцену, и наступил вечер спектакля. Катерина Ивановна в старом японском кимоно, надетом поверх платья, завязав голову косынкой, сама нас гримирует, слышно, как гудит голосами наполняющийся зал, и внутри у меня все дрожит от страха...
   Я отличилась в тот вечер. Играя безумную портниху, я накидывала на стул тряпки, пятилась, любуясь сочетанием цветов, и однажды попятилась дальше, чем следовало, шагнув туда, где деревянное возвышение сцены кончалось. Нога моя соскользнула по краю, я едва не упала, но сбалансировала, удержалась, продолжала играть. Боли не почувствовала, а ощутила ее позже, отыграв, откланявшись. Под порванным чулком обнаружился огромный кровоподтек. Всем, кто приходил за кулисы нас хвалить, Катерина Ивановна сообщала о моем "героизме", и я была горда и счастлива безмерно.
   Несколько дней я жила происшедшим, допрашивала мать и сестру об их впечатлениях, интересовалась, кто им понравился больше всех, это вымогательство похвал им надоело, мне уже отвечали насмешливо: "Ты, конечно! Ты! Кто ж еще?" Но я не могла удержаться, я спрашивала: "А видно было, что я чуть не упала?"
   Однажды весенним утром я проснулась рано, мать и сестра еще спали. Сегодня моя очередь заниматься хозяйством - кипятить воду, бежать за хлебом. Скверно, но не от этого же мне так тоскливо. А тоскливо потому, что все кончено. Работа над ролью портнихи, рассказы Катерины Ивановны и то, как мы десять дней назад вместе ездили покупать грим и я впервые услыхала слово {137} "гумоз",- все ушло, все прошло. Наш быт, уроки, институт, зубрежка китайских иероглифов, эти будни я легко выносила, пока они освещались праздниками - посещениями Катерины Ивановны. А сейчас впереди ничего не светит, и как жить?
   Открыв в то утро наш старый гардероб, я испытала внезапную радость, не сразу осознав, чему я радуюсь... На дне гардероба валялось нечто ярко-красное, не мое, не наше, я узнала порванную блузку Катерины Ивановны, одну из портнихиных тряпок... В голове моей возникла картина: я с блузкой в руках звоню у знакомой двери: вот, пожалуйста, это ваше, случайно захватила, и меня приглашают войти...
   И все же робела, звоня. Встретили меня радостно: "А! Наталья! Пожалуйте, пожалуйте!" И настолько не удивились моему приходу, что явиться можно было бы и без предлога... Блузку - я все тыкала ее вперед, оправдываясь,- равнодушно отстранили: выбросить ее надо было, а не тащить... Я видела: мне рады. Я чувствовала: ей скучно. Я не понимала, что она делает, чем занята в те долгие часы, пока Бринер на службе. Читает? Но книг в этом доме не было заметно. А она тем временем, пробормотав свое: "Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх..." - заговорила о школьном спектакле, и мы обсудили его во всех подробностях, неторопливо, вкусно, и Катерина Ивановна давала меткие характеристики участникам спектакля, смешно изобразила директора школы, американца мистера Хейга, потом изобразила суетливого Пуцято, вновь хвалила меня за "героизм" ("А как нога?") и повторяла то, что уже говорила мне за кулисами,- какие куски получились "гениально", а какие смазались,- но я готова была слушать все это в тысячный раз... В окно светило солнце, сияла медная корейская пепельница, в руке моей дымилась сигарета, она не вызывала у меня такого отвращения, как прежде, и я с удовольствием думала, что, кажется, скоро научусь курить...
   Явившийся к завтраку домой Борис Юльевич тоже не удивился моему присутствию, а вроде бы обрадовался, был приветлив, мил, но подействовал на меня сковывающе, мне не было с ним легко, и позже, когда я стала в этом доме своим человеком, контакта с Борисом Юльевичем у меня так и не возникло; если случайно мы оставались один на один, в разговоре провисали паузы, во {138} время которых я мучительно придумывала, что бы такое сказать... "Ты для него не человек, ты игрушка, назначение которой развлекать его обожаемую Катюшу!" - вырвалось как-то у моей матери. Это было сказано в раздражении, однако доля истины, мне думается, тут была...
   В тот мой приход с блузкой Борис Юльевич внезапно предложнл мне давать Катерине Ивановне уроки английского языка. Она уже немного занималась английским в Лондоне. "С дочерью Альбиона,- вставила Катерина Ивановна,- с полной кретинкой!" И тут же, сложив губы трубочкой, взглянула на нас с тупым высокомерием, и я расхохоталась, а Борис Юльевич улыбнулся доброй, отеческой улыбкой.
   В следующий раз я принесла с собой учебник Берлица - у матери было полно учебников. Катерина Ивановна не знала почти ничего. Начинать пришлось с "это есть стол", "это есть стул" и "это есть карандаш". Катерина Ивановна покорно за мной повторяла, но удержать ее в покорности удалось мне ненадолго. Вот она вспомнила какой-то интересный случай, происшедший с ней в Москве,- все интересное, все достойное рассказов случалось с ней только там! - и глаза ее, до этого момента скучные, узкие, блеснули, стали больше, и случай был мне рассказан, и я смеялась. Отсмеявшись, призвала ее к порядку, спросив по-английски: "Что это такое?" - "Зи пенсил, то есть, черт, тэйбл",- мрачно отозвалась Катерина Ивановна.
   Она сопротивлялась моим попыткам чему-то научить ее. Утверждала, что английский язык ее раздражает. "Как? Мужчина - он, женщина - она, ребенок оно? Что ж, он так в "оно" и вырастает? Кретинизм!" Я терялась, не зная, что ответить, позже вспоминала, что и по-русски "дитя" - оно, в следующий раз говорила об этом Катерине Ивановне, но впечатления на нее не производила. Как строптивая лошадь, она то брыкалась, то сворачивала с дороги, вожжи выпадали из моих неопытных рук, подобрать их мне долго не удавалось... Приходил к завтраку Борис Юльевнч: "Ну как ваши занятия?" "Чудесно!" - не моргнув лгала Катерина Ивановна. Я молчала, чувствуя себя сообщницей. Было совестно: за что мне собираются деньги платить? Я попробовала проявить твердость. В следующий раз пыталась не дать ей отвлекаться (из этого ничего не получилось), а после {139} урока заявила: "Нет, так нельзя заниматься. Ничего у нас не выйдет!" Катерина Ивановна взглянула на меня неприязненно: "Вы плохой психолог. Нельзя вгонять человека в мрак, заранее талдыча, что у него ничего не выйдет!" Меня очень огорчили и взгляд этот, и слова, я, значит, будучи плохим психологом, не умею ее учить, к ней нужен особый подход, я не нашла его... Ушла расстроенная. А потом обиделась. Мысленно спорила с Катериной Ивановной. Требовала от нее, чтобы она сказала, хочет она учить английский язык или не хочет. И чего она, собственно, ждет от меня? И прочее, и прочее... Горячие речи произносила, но вслух их произнести не решилась. Махнула рукой. А, в конце концов... Она взрослый человек, и будь что будет...
   Уроки наши длились не больше месяца, прервались переездом Бринеров на дачу и уже не возобновлялись. Катерину Ивановну я ничему не научила, зато многое узнала сама. Я совершенно освоилась в кругу московских друзей Корнаковой, знала их имена, их характеры, их шутки и кто в каком спектакле играл... Выдались за этот месяц две ночи, когда мы с Катериной Ивановной до рассвета просиживали у остывшего самовара. Борис Юльевич уехал по делам в Мукден, и я жила у Катерины Ивановны, ночуя на диване в корейской гостиной. Утром мне надо было бежать на уроки, и я убегала, не дожидаясь пробуждения хозяйки дома. Будила меня жена повара Лю, молоденькая китаянка, бывшая здесь прачкой и уборщицей. Она отдергивала шторы, трясла меня за плечо и уходила. Огромные бабочкины крылья из позолоченной жести горели на солнце, с портрета, писанного пастелью, на меня глядел старый кореец с жидкой бороденкой, в национальной шляпе, похожей на крошечный цилиндр, мне было странно тут просыпаться, странно, что в комнате я нахожусь одна. На кремовом однотонном ковре стояли мои старые туфли, на кресле валялась одежда, это нарушало гармонию комнаты, оскорбляло ее, я быстро одевалась, пила кофе в прибранной, проветренной столовой, выскакивала на улицу, глазам было больно от солнца... Я не высыпалась, это меня нисколько не огорчало, огорчало мать - я имела неосторожность ей проболтаться, что накануне легла в четыре утра... "Она-то может полдня спать, а ты не можешь, следовало бы ей об этом подумать, а не держать тебя до утра!" - было мне сказано, а затем тоном небрежным, мимоходным, {140} которым мать пыталась маскировать свою ревность к Катерине Ивановне: "И о чем же это вы болтали всю ночь?"
   Я отвечала уклончиво. А болтали мы о многом. Я не только слушала Катерину Ивановну, но и сама говорила... О своей жизни, о детстве, о мыслях, о чувствах,- давно я нуждалась в ком-то, кому могла бы все это выплескивать. Мне льстило, что эта удивительная, ни на кого не похожая женщина, которая к тому же на двадцать лет меня старше, принимает меня на равных, всерьез... Она говорила со мной как с подругой, рассказывала об отношениях своих с Диким, и его трудном характере, о своих романах рассказывала,- тут мне сообщить в ответ было нечего, этого опыта я еще не имела, для своих лет была довольно инфантильна, как теперь вспомнишь...
   Однажды мне захотелось ей сказать, что в присутствии своей матери и ее знакомых я всегда помню, что они взрослые, что нас многое разделяет и веду я себя с ними соответственно, а ее, Катерину Ивановну, хотя она и близка к ним по возрасту, ее я воспринимаю иначе, мне с ней легко, как со сверстницей... Этой тирадой я думала Катерину Ивановну обрадовать. Случилось иначе. Слушали меня холодно, глядели отчужденно, я стала путаться в словах, наконец замолчала растерянно, и была долгая пауза... Позже я догадалась, в чем дело. Она привыкла ходить в молодых, привыкла быть "Катюшей", ей не нравилось, что ее запихивают во "взрослые" (да и слово-то это в устах человека моих уже не детских лет, видимо, ее раздражало!), ей не нравилось, что ее громоздят на одну ступеньку с моей матерью,- та была лет на семь старше Катерины Ивановны. И вообще разговоры о возрасте раздражали ее. Она была актриса, ей было под сорок, это ее беспокоило. Но где было мне сразу догадаться об этом! Я и в самом деле была плохим психологом. Огорчалась, что не могу научить ее английским глаголам и местоимениям,- чего же я хожу, за что мне деньги платят? А ей не английский язык был нужен, а общение с молодым существом, глядевшим на нее восторженно, ощущавшим ее талантливость, ее непохожесть на других.
   Ей "подменили жизнь". К той, в которой она очутилась, она была не приспособлена совершенно. Не умела заполнить день магазинами, тряпками, игрой в бридж {141} или мачжан, болтовней с дамами "своего круга" - женами харбинских коммерсантов и служащих иностранных фирм. Она называла этих дам "индюшки" и "куриные зады".
   Одна из таких дам явилась к Катерине Ивановне с визитом, когда Борис Юльевич был в отъезде. Катерина Ивановна, веселая, растрепанная, только что оживленно со мной болтавшая, с появлением посетительницы преобразилась, сидела в позе школьницы, сложив на коленях руки, улыбка вымученная, приклеенная, в глазах тоска. Это она пыталась превратиться из Катюши Корнаковой в мадам Бринер, но не в надменную мадам Бринер, а в кроткую, скромную, своим высоким положением тяготящуюся... Дама попалась из бойких, щебетала без умолку сначала на дачные темы, затем на театральные, удивлялась, почему Катерина Ивановна не играет в Харбинском драматическом театре. "Ведь вы, говорят, играли в Художественном?.." После ухода дамы Катерина Ивановна взялась за голову и пробормотала: "Не образумлюсь, виноват, и слушаю - не понимаю!" Затем изобразила мне эту даму - маленькую, худенькую, востроглазую, в кружевах и бантиках,- я смеялась. Сказала: "Такое чувство, будто на голове у нее лира. Сама верещит, и лира на голове. Она, верно, и мужу отдается, не снимая с головы лиры!" Тут уж я хохотала взахлёб. Меня насмешила лира, ошарашила та легкость, с которой Катерина Ивановна коснулась постельной темы, и радовало, не скрою, унижение богатой и важной дамы. Богатые харбинцы к моей жизни касательства не имели, существовали в другом измерении, но вот я стала с ними пересекаться в доме Бринеров, видела их глазами Катерины Ивановны и от этого ощущала себя лучше их...
   В том мае мы с матерью и сестрой доживали последние дни в доме Ягунова, нас выгоняли за неплатеж... Но уже с помощью Катерины Ивановны я была кое-как приодета. Когда-то мать моей школьной подруги пыталась подарить мне две пары чулок, я их отвергла с горькой улыбкой, сочла себя униженной и, рассказывая об этом матери, разрыдалась. "Чепуха! - сказала мать.- Выдумки! Никто не хотел тебя унизить! В этом доме знают, что твой отец умыл руки, я бьюсь одна, к тебе хорошо относятся..." - "Я не горничная, чтобы мне дарили чулки!" - "Ты ведешь себя как горничная!" "Лучше {142} я буду ходить в лохмотьях!" - "И все из романов,- усмехнулась мать.- Ну что ж, ходи в лохмотьях!"
   А от Катерины Ивановны я без звука принимала и слегка поношенные туфли, и блузки, и те же чулки. Она давала вещи с какой-то деловитой простотой. "Ну-ка, померьте эти туфли! Не жмут?.. Гениально. Оставьте их себе!" - "Но... Но я..." Меня перебивали: "А вот вам еще блузка. Имейте в виду: вам нельзя носить никаких рюшей, оборочек, бантиков. Ваш стиль спортивные английские фасоны!" Этот тон меня связывал, взбрыкнуть, обидеться казалось неуместным, глупым, я боялась уронить себя в глазах Катерины Ивановны... Она говорила: "Надо уметь легко брать и легко отдавать!" И этому она научила меня, и многому другому...
   Мать молчала, но я чувствовала - ей не нравится, что я пропадаю у Бринеров. Она с ними познакомилась во время нашего спектакля, а затем, когда я стала давать уроки и часто в; доме бывать, Борис Юльевич пригласил мою мать на ужин. Ужин парадный, видимо, один из тех приемов, которые время от времени устраивал у себя Бринер, знакомясь с харбинским "светом". Мать к этому "свету" не принадлежала, но Борис Юльевич, человек воспитанный, понимал, что раз в доме постоянно бывает дочь, надо пригласить и мать. Мать отправилась одна, меня не звали, и я втайне надеялась, что они с Катериной Ивановной - ну, не то чтобы подружаться, но хотя бы понравятся друг другу... Впрочем, не надеялась, а мечтала об этом как о чуде. Понимала, что эти женщины несовместимы.
   Я легко представляю себе этот ужин, хорошо одетых дам и мужчин, мою мать в ее единственном парадном платье (черное с золотыми паутинками, дважды перешитое), мать, давно на таких приемах не бывавшую, но не только не дрогнувшую при виде богатого стола в хрустале, в серебре, в крахмальных салфетках, но ощутившую себя легко и свободно, будто и дома у нее все такое же, а не теснота, не бедность, не закопченный чайник на столе, посреди ученических тетрадей. Мать побивала украшенных драгоценностями дам умением естественно и просто держать себя, умением вести приятную застольную беседу и произвела впечатление на Бориса Юльевича, позже сказавшего мне: "Сразу видно даму из хорошей семьи!" - на что Катерина Ивановна отозвалась сердито: "Не понимаю, что это значит "хорошая семья"? {143} "Интеллигентная семья" - это мне понятно!.." Да, мать блистала за этим ужином "нуворишей", как она презрительно охарактеризовала мне гостей Бринера, однако самого Бориса Юльевича из этого общества выделила: "Приятный человек. Жалко его".
   Мать была в этом доме впервые, но ощутила в нем отсутствие хозяйки, поняла, что хорошо накрытый стол, вина и яства, вовремя приносившиеся из кухни приличной немолодой горничной в белой наколке,- результаты стараний Бориса Юльевича, успевавшего и беседовать с гостями, и угощать их, и краем глаза горничной знаки подавать... Хозяйка была, сидела во главе стола, улыбалась, но ее как бы не было. Отвечала на вопросы, иногда, будто спохватившись, говорила: "Кушайте, кушайте", а дать направление беседе, а занять гостей не умела. Впрочем, лучше бы и не пыталась. Из этой ее попытки, кроме конфуза, ничего не вышло!
   А случилось вот что. Уже перед самым десертом Катерина Ивановна, выпив столько-то рюмок водки, раскраснелась, оживилась, стала что-то рассказывать, как рассказывала, бывало, за московскими дружескими застольями, увлеклась, вдохновилась, забыла, кто ее слушает. А горничная, кончив обносить десертом гостей, остановилась у плеча Катерины Ивановны, та этого не заметила, пока блюдо не было подсунуто к ее лицу... Это нарушило вдохновенное течение рассказа. Катерина Ивановна уставилась на дрожащие перед ней порции желе, не сразу сообразив, чего хотят от нее, а сообразив, отстранила блюдо, произнеся вполне внятно: "Иди в ж...!" И тут же по легкому движению, происшедшему среди изумленных гостей, готовых, однако, делать вид что ничего не было, услыхала себя, но притворяться что ничего не было, не стала, не в ее характере... И она, изобразив на лице ужас, похлопала пальцами по губам - и комической скороговоркой: "Извиняюсь извиняюсь, извиняюсь!" И общий смех и укоризненно-добродушное покачивание головой Бориса Юльевича, затем рассказы по всему Харбину: "Нет, вы подумайте, что она себе позволяет, эта новая мадам Бринер!" Изложив мне случившееся за ужином у Бринеров, мать добавила: "Несомненно, она человек своеобычный, талантливый, но впечатление такое, что совершенно необразованна!"