Мне казалось, что одно противоречит другому, и я не знала, как это противоречие примирить, пока не наткнулась однажды на слова Гоголя о Пушкине: "Даже в те поры, когда метался он сам в чаду страстей, поэзия была для него святыня - точно какой-то храм. Не входил он туда неопрятный и неприбранный; ничего не вносил он туда необдуманного, опрометчивого из собственной жизни своей; не вошла туда нагишом растрепанная действительность. А между тем всё там - история его самого. Но это ни для кого не зримо. Читатель слышал одно только благоухание, но какие вещества перегорели в груди поэта затем, чтобы издать это благоухание, того никто не может услышать"1.
   Как-то в другой раз, когда я расспрашивала о Цветаевой Анну Андреевну, она сказала, что у ранней Цветаевой было много безвкусицы... "Любила Ростана. А эта шкура из "Нездешнего вечера", на которой она сидела! Безвкусица во многом. А сумела стать большим поэтом!"
   Помолчав, добавила: "Недостойная поэта тема - богатые и бедные!"
   Говоря о характере Цветаевой, Анна Андреевна вспомнила такой диалог между ними.
   Цветаева сказала: "Я многих спрашивала: "Какая вы?"
   Я, поддавшись на эту удочку, заинтересованно: "И что ж вам отвечали?" - "Отвечали: "Просто дама!"
   (Черновые наброски этих записок я дала прочитать дочери Цветаевой Ариадне Сергеевне Эфрон. Прочитав, она написала мне письмо, постскриптум которого мне кажется нужным здесь привести. Подчеркнутые слова подчеркнуты автором письма:
   "О "безвкусице" ранней Цветаевой: "безвкусицы не было, было всегда (у М. Ц.!) - "с этой безмерностью в мире мер..." М. Ц. была безмерна, А. А. гармонична; отсюда разница их (творческого) отношения друг к дру-{356}гу. Безмерность одной принимала (и любила) гармоничность другой, ну, а гармоничность не способна воспринимать безмерность: это ведь немножко не comme il faut с точки зрения гармонии".)
   Как-то в присутствии Анны Андреевны я спросила Марию Сергеевну Петровых об одной молодой поэтессе. "Она способная!" - ответила Мария Сергеевна. И тут Ахматова гневно: "Способных поэтов не бывает! Или поэт, или нет! Это не та работа, когда, вставши рано поутру, умывшись, садишься за стол: дай, дескать, потружусь. Стихи - это катастрофа. Только так они и пишутся. Если не так - читатель сразу поймет и почувствует!"
   Гневалась она и вступала в споры, лишь когда речь касалась предметов, близко принимаемых ею к сердцу. По другим поводам до споров и опровержений не снисходила... Помню, как, представляя меня двум пожилым дамам, двум сестрам, приятельницам своим, Ахматова сказала обо мне: "Она родилась в Петербурге, на Песках". Я моментально возразила, что улица, где я родилась, находится близ Суворовского проспекта и при чем, дескать, тут Пески. Ахматова промолчала. Это лишь потом я узнала (из собственной метрики), что родилась я и в самом деле на Песках: так это место называлось... Совестно вспомнить, сколько вообще глупостей и по куда более серьезным поводам я наболтала в присутствии Ахматовой! А она не одергивала, она не останавливала меня. Позже, устыдившись, я говорила: "Мэм! Ну почему вы меня сразу не поправили?" Она, с усмешкой: "А я все ждала, Наташенька, когда вы дойдете своим умом".
   Летом 1964 года у меня гостила моя сестра Ольга, жена француза, со своей младшей дочерью Катей. Последние числа августа мы втроем провели в Ленинграде, жили в "Европейской" гостинице. Анна Андреевна всегда была в курсе моих дел, знала, что летом приедет моя сестра, и было условлено, что я привезу ее в Комарово. О дне и часе мы условиться не могли, телефона в Комарове не было, и я всегда являлась к Ахматовой более или менее неожиданно, никогда не зная, что я там застану.
   Сестре моей очень хотелось увидеть Ахматову. Одиннадцатилетней Кате этого не хотелось совсем. В электричке Катя мрачно осведомилась: "Там есть дети?" Я сказала, что детей там нет. "Ни один? Зачем я буду туда ехать?" "Когда-нибудь ты будешь гордиться тем, что видела старую даму, к которой мы едем! - торжественно {357} произнесла моя сестра.- Это великий русский поэт!" Ни слова, ни торжественность интонации не произвели впечатления на Катю, твердившую: "А я что буду делать у эта старая дама?" Мы вышли на станции Комарово, и Катя заявила, что умирает с голоду. Потом сообщила, что ей нужно и еще что-то. Мы сводили ее, куда ей требовалось, затем зашли в булочную, купили пирожков. Мы с сестрой не рассчитывали на то, что у Ахматовой нас накормят. Я - потому, что представления не имела, что в данное время делается на комаровской даче, кто ходит за Анной Андреевной, как налажен там быт. Сестра же, всю жизнь живущая за рубежом, знала, что люди едят в определенное время, и если человек не позавтракал в час дня, то в три ему есть не дадут, хоть он умри. Можно ожидать лишь чашки чая в четыре-пять пополудни. Ну, а в семь нормальные люди обедают. До семи оставаться в Комарове мы, разумеется, не собирались...
   Все оказалось иначе. Зеленая "будка" была полна народу. На кухне хлопотала старушка, заведовавшая в то лето бытом Ахматовой. На столе веранды Нина Антоновна чистила собранные ею грибы. Были тут еще какие-то молодые люди. Один из них сообщил, что сейчас отправится на велосипеде в станционный магазин за водкой.
   Катя, уверенная, что ее ждет монашеская тишина одинокого жилья старой дамы, и все говорят вполголоса, и никаких детей, и дикая скука, воспрянула духом. Тут же осведомилась, нет ли второго велосипеда. Он был. "Я могу тоже ехать?" На лице сестры отразилось колебание, но я быстро сказала: "Пусть, пусть ее едет!"
   Тем временем хозяйку дома, находившуюся в своей комнате, рисовал карандашом ленинградский художник, молодой и мне неизвестный. В лиловом просторном платье, очень ей шедшем, откинув крупную седую голову, Анна Андреевна сидела у стола и выглядела очень величественно. Указала мне пальцем в щеку (целовать сюда!), любезно улыбнулась моей сестре: "Здравствуйте!" Потом осведомилась: где же девочка? Что должна быть девочка, Ахматова помнила. Она всегда все помнила. Я ответила, что девочка уехала за водкой. "Прекрасно?" - сказала Анна Андреевна. Держа на коленях деревянную доску с прикрепленным к ней листом ватмана, художник делал свое дело. По-моему, делал его плохо. На рисунке Ахматова была похожа не на живого человека, а на статую Свободы. {358}
   А с веранды раздавались голоса, а из кухни - шипение жарившихся грибов, и вот их прямо на сковороде поставили на стол. Сеанс окончился, художник исчез, на веранду вышла Ахматова, и веселая, беспорядочная трапеза получила официальное название "обеда". После грибов ели суп, тарелок не хватало, их тут же бегали мыть. Из Ленинграда нагрянули новые гости - Боря Ардов с молодыми поэтами и актерами обоего пола. Анна Андреевна удалилась к себе отдохнуть, а мы пили чай, слушали музыку: пришли Женя Чуковский с женой Галей Шостакович и принесли магнитофон с пленкой - новое произведение Дмитрия Дмитриевича... Перед ужином вспомнили, что в доме ВТО живет Раневская, кто-то вызвался сбегать за ней...
   Не помню, сколько народу сидело за ужином, что-то много... Раневская была в ударе, много и смешно рассказывала, стоял хохот. Ахматова смеялась до слез, сестра моя, изумленно на нее поглядывая, шептала мне: "Но она совсем не такая, как я думала! Она - веселая!" И еще: "Нет, это может быть только у русских!" Под словом "это" разумелось видимо, то, что мы много часов не вылезали из-за стола, сами мыли тарелки и всех новопришедших независимо от времени их появления тут же кормили...
   На станцию мы поспели к поезду, уходившему в первом часу ночи. Ехали большой компанией - Боря Ардов, поэты, актеры. В вагоне Катя азартно играла с ними в карты, мешая русские слова с французскими, и была чрезвычайно возбуждена, видимо, потому, что ей давно было пора спать. Вероятно, это был первый случай в Катиной жизни, что ее не уложили вовремя. Но часы, проведенные у Ахматовой, совершенно выбили из колеи Катину мать. Она не могла еще переварить слышанное, виденное. Она и сама, конечно, не знала, чего ждала, но уж во всяком случае не этого веселого бедлама.
   ***
   Случись это несколькими годами раньше, и я была бы удивлена. Но к тому лету я уже привыкла, что Анна Андреевна постоянно окружена людьми. Последние годы своей жизни Ахматова допускала к себе всех, кто хотел ее видеть, круг ее знакомых расширялся безудержно.
   Прежде все было иначе. Поздней осенью 1955 года ко мне на улицу Кирова без телефонного звонка зашла одна {359} моя знакомая и застала у меня Ахматову. На глазах моих Анна Андреевна облачилась в свою непробиваемую броню и уже только на вопросы отвечала, и то кратко, и уже вообразить было нельзя, что она бывает иной... Приятельница моя оробела, не засиживалась, я ее не удерживала, и, одеваясь в передней (а я провожала), говорила не полным голосом, а шепотом, будто рядом больной. Сильное впечатление умела произвести Ахматова на свежего человека!
   Около нее был в то время узкий круг людей, дружба с которыми исчислялась десятилетиями. Новых людей допускала к себе с трудом. И вот все изменилось.
   Для этого, разумеется, были свои причины.
   На первой книге, мне Ахматовой подаренной, стоит ее рукой начертанная дата: "4 февраля 1955 года". Книга тонкая, размер - восьмушка газетной полосы, обложка твердая, коричневая, а в центре черными по золоту буквами: "Цюй Юань. Стихи, Перевод с китайского". В оглавлении, среди имен других переводчиков, дважды скромно промелькнуло: "перевод А. Ахматовой". Через год, ранней весной 1956 года, в том же издательстве "Художественная литература" выйдет маленькая, но плотная, синяя с золотом книжка: "Корейская классическая поэзия", где Ахматова - единственный переводчик и где имя ее, уже полностью, "Анна Ахматова", стояло на титульном листе. Эту книгу я получила 7 апреля.
   С имени снят запрет. Ей, надолго "лишенной огня и воды", разрешено работать. Вчера она была одним из переводчиков, сегодня - единственным, а завтра, быть может... Это "завтра" наступило лишь через два года, но о его приближении стало известно уже летом пятьдесят шестого. То же издательство изъявило желание выпустить книгу, куда войдут не только переводы Ахматовой, но и ее стихи.
   После доклада Жданова прошло десять лет. Выросло поколение, понятия не имевшее о том, ЧТО ТАКОЕ Ахматова. И вот решаются вернуть этого поэта читателю... В подготовку будущего сборника включились Мария Сергеевна Петровых и Лидия Корнеевна Чуковская, давние друзья Ахматовой,- она высоко ценила их вкус. Маленькую, скромную роль играла и я: машинистка. Тем летом Анна Андреевна мне диктовала, а я, печатая, время от {360} времени говорила: "Как это здорово, что выйдет ваша книга!" В ответ пожимали плечами: "Я - без внимания!" Делала вид, что будущая книга не интересует ее нисколько.
   Затем, когда рукопись была сдана, начали приходить вести от издательства. Такое-то стихотворение выброшено, ибо в нем ощущается мистический взгляд на мир. О другом было таинственно сказано: "Есть мнение, что его лучше убрать!" В третьем требовали изменить последнюю строку. Анна Андреевна бледнела, каменела. Я, верная своей роли весельчака-оптимиста, восклицала: "А все-таки, а все-таки книга выйдет!" Мне отвечали: "Дистиллированная Ахматова! Я эту книгу заранее прокляла!"
   Зимой начали приходить корректуры. В маленькой комнате на Ордынке Анна Андреевна уединялась то с Чуковской, то с Петровых. Оттуда раздавались голоса: считывали. Корректуры ушли. И все замерло. Замерло надолго. Что там делается в издательстве? А вдруг в последнюю минуту решили Ахматову все-таки не издавать?! Шли месяцы. Не позвонить ли? Анна Андреевна звонить отказывалась. И друзьям запрещала: "Мой долгий опыт говорит: пока у них там все не сварится - звонить бесполезно!"
   Варилось у них долго и сварилось лишь в 1958 году. Только тогда и вышла эта книга - маленькая, тонкая. Но на обложке цвета бордо золотыми буквами: "Анна Ахматова". Внутри на титульном листе - "Стихотворения". Из ста двадцати шести страниц книги стихотворения Ахматовой занимают девяносто. Остальное - переводы. С разнообразных языков: китайский, корейский, французский, румынский, бенгальский... Ее тяготила работа переводчика. Говорила: "Это все равно что есть собственный мозг!" А я вспоминала вычитанные в воспоминаниях Замятина недоуменные слова Блока: "Отчего нам платят за то, чтобы мы не делали того, что должны делать?" Как бы то ни было, за эту работу платили. Анна Андреевна уже не бедствовала, могла содержать себя, помогать близким, делать подарки друзьям. Очень любила делать подарки. "И доброта, которую в наследство от нее как будто получила,- сказано ею о матери.- Ненужный дар моей жестокой жизни".
   Но вот весной 1961 года Государственное издательство художественной литературы выпустило сборник Ахма-{361}товой, куда переводы уже не входили. Были только ее стихи.
   И началось! Письма читателей. Звонки из редакций. Все журналы хотят печатать Ахматову, и все газеты хотят того же. И рвутся корреспонденты брать интервью о творческих планах. Вновь пришла к Ахматовой громкая слава, о которой она когда-то могла отозваться так презрительно: "А наутро притащится слава погремушкой над ухом трещать" - и так равнодушно-надменно: "Отдай другим игрушку мира славу, иди домой и ничего не жди".
   А теперь эти игрушки и погремушки стали тешить Ахматову. К материальным благам по-прежнему "без внимания" (ее выражение), в новой ленинградской квартире почти не жила, в Москве скиталась по друзьям, лето в комаровской "будке", и шуба старая, и с обувью неблагополучно. Но поклонение и лесть, и оробелые поклонники обоего пола, и цветы, и телефонные звонки, и весь день расписан, и зовут выступить или хотя бы только присутствовать - это стало нужным.
   Придешь к ней, сядешь, закуришь, а Анна Андреевна с лицом таинственным и значительным вынимает из сумки (черной, порыжелой, всегда туго набитой) листок. Протягивает. Листок оказывался либо письмом читателя, недавно открывшего для себя Ахматову и свежо этому удивившегося, либо бумагой с грифом какого-нибудь института, где некто занялся изучением творчества Ахматовой и просит добавочных сведений. Иногда из сумки извлекалась газетная вырезка или страница журнала... Прочитав, следовало что-то говорить, а лучше - восклицать. Хвалить читателя за чуткость. Об институте, занявшемся изучением ахматовского творчества, говорить: "Давно пора!" Заметку следовало либо одобрять, либо ею возмущаться.
   Я, случалось, путала. Одобряла, а ждали от меня возмущения, ибо в статейке проскользнуло что-то Ахматовой не понравившееся... Я, значит, радостно восклицаю, а по лицу ее, по гневно сузившимся глазам вижу, что попала не в струю, пытаюсь на ходу перестроиться, мечтая, однако, чтобы мне подсказали: чем именно надо возмущаться? Подсказывали: "Вы что ж, не заметили..." Я горячо протестовала: ну конечно, заметила! Только сначала хотела отметить положительную сторону явления, а уж потом...
   И она, видевшая на семь аршин под землею, она, муд-{362}рейшая, она, всезнающая, всепонимающая, она перестала чувствовать фальшь!
   Слышу: "Ахматова сказала...", "Ахматова считает...". Спрашиваю: "Откуда вы знаете?" - "От такого-то. Он на днях у нее был". Имя "такого-то" мне знакомо и мною не уважаемо. Думаю: "Господи, его-то она зачем пустила к себе? И зачем ей вообще нужны эти разношерстные толпы?"
   Осуждала. Смела осуждать. А ведь дрогнула она лишь в одном: стала менее строга к себе, позволила себе немного расслабиться, молчание и отшельничество утомили ее. И все осталось при ней. Ее "таинственный песенный дар" не покинул ее до смерти. Пронзительный ум (встречала ли я кого-нибудь умнее?), великолепная ирония, умение давать меткие характеристики, точность и взвешенность каждого слова - все было с ней до конца. Но она не была ни святой, ни статуей, ничто человеческое не было ей чуждо... В каком-то из писем Льва Толстого в период его работы над "Анной Карениной" проскальзывает такая примерно мысль: пишешь, пишешь (дело одинокое!), и наступает наконец минута, когда непременно надо, чтобы тебя похвалили. Это, значит, и гению нужно. Когда-то в моем отношении к Ахматовой было нечто от внимающего учителю робкого ученика. Затем, привыкнув и освоившись, решив, что и она не без слабостей, я стала чрезмерно свободно ощущать себя в ее высоком присутствии. Мало того. Уже мои дела, мои заботы нередко казались мне важнее ее общества. Исчезло постоянно жившее во мне желание что-то сделать для нее, чем-то ей услужить. Боже мой, да вокруг нее столько теперь топчется поклонников, вот пусть они и побегают, их очередь. Бывало, она звонила мне: "Не могли бы вы каким-нибудь чудом..." И чем бы я ни была занята, я все бросала и мчалась к ней. Позже - своих дел ради нее я бросать не собиралась. Она это знала. Она знала все. И последние два-три года своей жизни уже ни о чем не просила меня.
   ...Сейчас, перечитывая ее стихи, написанные в последнее десятилетие ее жизни, в период моего с ней знакомства, из ее уст впервые слышанные,сейчас я остро понимаю, кто был рядом со мной и как недостаточно я это ценила. Но прошлого не вернешь. Содеянного не поправишь.
   Итак, прямо не просила ни о чем. Позвонив мне по те-{363}лефону, говорила: "Что у вас слышно?" А я немедленно начинала себя чувствовать виноватой.
   Почему же? А потому, что мне было известно, как она любит поездки за город, на природу, и я понимала, что могла бы чаще доставлять ей эти невинные радости. За словами: "Что у вас слышно?" - мне чудились другие: "Куда вы исчезли? Почему не найдете времени покатать меня?"
   Я становилась суетливо-говорливой, ибо ложь, как известно, многословна, а полуправда - тем более. Да вот работаю не поднимая головы. Пишу. Прикована к машинке, как каторжник к тачке! Ну, и там еще разные бытовые моменты... Однако скоро должно полегчать. Например, в среду. А что, если нам в среду поехать покататься, мэм? В ответ гордое: "Не знаю, что будет в среду. Звоните!" Трубка положена.
   Я приезжаю за ней. Она меня ждет, она готова. В передней я помогаю ей надеть пальто, и вот, натягивая перчатки, она говорит тем, у кого в данный момент живет: "Если будут звонить, отвечайте, что я уехала кататься!" И несоответствие этих отдающих девятнадцатым веком слов с ее одеждой, бездомностью, чужой передней и тем, что нет ни ландо, ни кучера, а есть только я, которая не так уж охотно пожертвовала своим рабочим утром, чтобы везти ее "кататься", каждый раз пронзало меня жалостью.
   До последних дней своей жизни она оставалась и величавой, и красивой, но время не было милосердно и к ней. Она полнела. С ее высокий, ростом это не бросалось в глаза, к тому же я часто и регулярно ее видела. Но теперь, глядя на фотографии, я замечаю, как потучнела она за последние три-четыре года, как ее твердо очерченное лицо римлянки эту твердость очертаний утрачивало, расплываясь. Она полнела оттого, что мало двигалась. Двигаться же ей становилось все труднее.
   Теперь, когда мы приезжали в Коломенское, я, несмотря на запрет, подводила машину к самым воротам, ведущим к церкви Вознесения: Ахматовой уже не под силу было одолеть расстояние от законной стоянки автомобилей до ворот. Как-то рядом случился милиционер, начал сурово на меня надвигаться, но, увидев с трудом выходившую из машины старую женщину, махнул рукой, отвернулся, ушел.
   И уже только в Коломенском выходила из машины {364} Анна Андреевна, иначе не увидеть ей любимой церкви. В других подмосковных местах, куда мы ездили, оставалась на месте: "Погуляйте, а я тут посижу!"
   Мы ездили в Архангельское, воспетое Пушкиным, в березовую рощу неподалеку от Успенского шоссе, в красивое местечко на реке Сходня. Приехали туда однажды в ноябре, когда листья давно облетели, и Ахматова сказала: "Природа готовится к зиме. Взгляните, какой она стала прибранной и строгой". По дороге в Архангельское, если начинать путь с Волоколамского шоссе, есть место, где Москва-река делает поворот, и тут кто-нибудь из нас непременно произносил неизменную фразу: "Там, где река образовала свой самый выпуклый изгиб..."
   Эти подмосковные места навсегда связаны для меня с Ахматовой. А когда я снова вижу любимую ею березовую рощу, в ушах моих звучит медленный ахматовский голос: "Так она есть? Она существует? А мне все казалось, что это был сон".
   ***
   Года точно не помню - начало шестидесятых. Вечером я - у Ахматовой на Ордынке. Из семьи Ардовых дома только Нина Антоновна. Пришел Толя Найман. Мы ужинали вчетвером, выпивали - Анна Андреевна не чуждалась рюмки водки. Кто-то вдруг вспомнил Аманду. Эту молодую англичанку я никогда не видела, лишь слышала о ней. Проходит стажировку в Москве, совершенствует русский язык, пишет диссертацию об Ахматовой. Стрелка часов приближалась к одиннадцати, но Анна Андреевна пожелала немедленно видеть Аманду. Ее вызвали: звонил Толя. Не прошло и получаса, как эта молодая, приятной наружности женщина была с нами. Ей, несомненно, была дорога каждая минута, проведенная в обществе Ахматовой. Это не говоря о том, что полночный визит в квартиру, где в комнатушке против кухни живет крупнейший из ныне здравствующих русских поэтов, и беспорядочные остатки ужина на столе, и величественная старая дама на диване (крупнейший поэт), и две слегка подвыпившие женщины (хозяйка дома и, видимо, ее приятельница), и молодой человек (он как бы в роли пажа), и то, что Аманде по рассеянности плеснули водки в рюмку, из которой кто-то уже пил,- это необычно, это экзотично, это волнует, ну где, скажите, в каком уголке мира можно встретить такое?.. Аманда по-{365}корно отхлебнула из чужой рюмки и жадно, радостно вбирала в себя происходящее.
   Нина Антоновна (в то время - режиссер Театра Советской Армии) своим актерски поставленным голосом декламировала ахматовские стихи: "Как забуду? Он вышел, шатаясь, искривился мучительно рот..." Аманда! Вы чувствуете?.." - "О да, спасибо, о да!" - "Звенела музыка в саду таким невыразимым горем"... Аманда! До вас доходит??" - "О, без сомненья!"
   Ахматова, в своем темно-лиловом, очень ей идущем восточном халате сидела выпрямившись, голова откинута, осанка королевская, взгляд благосклонный; восторг и признательность были написаны на лице англичанки. "А, это снова ты! Не отроком влюбленным..." - декламировала Нина Антоновна. На душе у меня было скверно. Что-то раздражало, что? Да вот, пожалуй, это повышенное внимание к чужеземке. Можно подумать, что нам всем очень лестно, что англичанка взялась писать о большом русском поэте, и мы рвемся ей помочь. И еще неизвестно, ЧТО она там пишет и в состоянии ли понять, КТО ТАКАЯ Ахматова? Давно мы уже раздариваем, разбазариваем, в чужие руки отдаем наше богатство, нашу славу...
   Так я думала, ибо многого тогда не понимала! Привыкнув к обществу Ахматовой, я стала забывать, что она - фигура легендарная. Ее дар, ее судьба издавна привлекали внимание. "Повсюду клевета сопутствовала мне..." "Так много камней брошено в меня..." - а ведь это из ранних стихов! Еще в Шанхае я читала мемуарную книгу жившего в Париже русского поэта Георгия Иванова "Петербургские зимы" - там были страницы об Ахматовой. Однажды я сказала ей об этом, а в ответ услышала: "Сплошное вранье! Ни одному слову верить нельзя!" Столь же негодующе относилась Анна Андреевна к писаниям жены Иванова - Ирины Одоевцевой. А в этих произведениях речь шла еще о молодой, о петербургской Ахматовой. После сорок шестого года ее имя исчезло со страниц нашей печати, но затем, когда запрет с имени был снят, стали появляться статьи о ее творческом пути. О творческом, но не о жизненном. Ни она сама в краткой биографии "Коротко о себе", ни пишущие о ней не могли коснуться трагических событий ее жизни. Зато их касалась западная печать. Там писали, а у нас умалчивали и скрывали. Это приводило к тому, что авторы статей об {366} Ахматовой, не располагая точной информацией, нередко искажали факты. Мне приходилось видеть, как сердилась Анна Андреевна, когда до нее доходили некоторые статьи о ней в западной прессе.
   Ко многому была равнодушна Ахматова ("без внимания"), но к суду потомков безразлична она не была, и мысль о том, что на этот суд она явится с биографией, искаженной вымыслом и ложью, терзала ее. А возразить, а оспорить, а уличить - невозможно. Ведь официально того, что пишут ТАМ, не существует, этого как бы и нет - беспомощность полная!
   И вот является Аманда, посланная своей руководительницей из Кембриджского университета с заданием - написать об Ахматовой. Я не понимала тогда, что, помогая этой молодой англичанке, Ахматова надеялась увидеть наконец в печати правду о себе. Пусть хотя бы в западной печати ведь на свою в те годы надежды не было.
   Антракт. Толя отправился на кухню кипятить воду для чая. Нина Антоновна закурила. Аманда, как умела, выражала свои чувства. Анна Андреевна любезно кивала. А перед моими глазами было темное окно, а за ним, говоря строчкой ее стихов,
   "Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь".
   ***
   Торопливо, словно стремясь возместить недоданное, судьба в конце жизни Ахматовой стала кидать ей все то, в чем ей было так долго отказано...
   Летом 1964 года стало известно, что Ахматовой присуждена одна из крупнейших премий Италии - "Этна-Таормина". Получать премию Анна Андреевна ездила в Италию.
   Вернувшись в Москву, остановилась, как всегда, у друзей. На другой день после ее приезда я отправилась ее навестить. Увидев меня, Анна Андреевна сообщила;
   - Все правда! Везувий действительно есть!
   На мой вопрос, каков Рим:
   - Сатанинский город. Сатана его строил до того, как пал. Состязался с богом: ты, дескать, так, а я - так!
   В июне 1965 года Ахматова собиралась ехать в Англию, где ей предстояло получить почетное звание доктора {367} Оксфордского университета. Сопровождать ее должна была дочь И. Н. Пуниной - Аня Каминская. Эта поездка едва не сорвалась из-за нелепой случайности.