А тут к этим некоторым, которые сами в чувство не приводятся — это все больше молодые да сопливые, — повадились наши трое в гости ходить, свой кудеярский обычай утверждать. Идут по улицам, глаза от рыл в касках прячут, чтоб не привязались почем зря, рыщут, будто гончие, след берут.
Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:
— Ну чего уставился, рожа этакая?
— В Гренуйске-присоске живут одни присоски, — зло-весело говорит Аншлаг, — ко всему цепляются.
Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.
И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.
— Вот они, — говорит.
IV
V
VI
Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:
— Ну чего уставился, рожа этакая?
— В Гренуйске-присоске живут одни присоски, — зло-весело говорит Аншлаг, — ко всему цепляются.
Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.
И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.
— Вот они, — говорит.
IV
Кондрат Кузьмичу, наоборот, самого себя в чувство приводить необходимо было для хорошего настроения и народного спокойствия. А не то в расходившихся чувствах он много мог натворить, отчего потом у самого внутрях дрожало и народ кудеярский долго еще трясло да потрясывало. Или не весь народ, а кого-нибудь одного либо нескольких, но уж так трясло, что от нервических вибраций окна вылетали и штукатурка обсыпалась. А такой он, наш Кащей. Правда, и отходчивый, и о жизни народной заботливый, а что строг, так это с кем не бывает. С нами, кудеяровичами, по-другому и нельзя.
Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» — черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.
Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.
Закрыв сундуки, Кондрат Кузьмич ощутил в сердце покой и умиротворение, и уверенность в завтрашнем дне. Потому как сокровища он собирал много лет, а были они гарантом его долгого здравствования на кудеярском руководящем посту. Да кроме того — стабильным фондом на старость, которая вдруг нечаянно нагрянет, и на загашение разных черезвычайных обстояний, вредных для кудеярского спокойствия, оттого как мы, кудеяровичи, народ бессмысленный и беспощадный. А самое главное, неблагодарный, и Кондрат Кузьмичу это глубоко известно. И вот как мысль эта, о нашей просторылой неблагодарности, в голову ему взошла, так вновь Кондрат Кузьмич лицом осерчал и вздрогнул нутром. Горыныча, видать, вспомнил или другое чего. Из кармана цепь золотую достал, которую всегда и всюду с собой носил, да намотал на кулак. После надежно запер скрипучую дверь и отправился в другую половину подземелий — испытывать третий способ душевного устроения. А второй, выходит, не до конца сработал.
В правой стороне скрипучих дверей было несколько, и одна стояла открытой. В нее Кондрат Кузьмич и вошел да золотой цепью по ноге легонько постукивал. А там, в полутемной конуре, на простых, не золотых, цепях висел кто-то, прикованный к стене. Посредине стоял стол, за столом допросчик сидел, в бумагах разбирался, закорючки читал.
— А, пес мой верный Сидорыч, — говорит Кондрат Кузьмич. — Что, отпирается, разбойник?
— Отпирается, Кондрат Кузьмич, — тот отвечает, вскакивая. — Но это до поры до времени. Он у меня еще не все нюхал, такой-сякой. Вот понюхает моих дознавательных способов, тогда и заговорит.
Иван Сидорыч служил в Кудеяре главным разбойным дознавателем и охранителем порядка, а по фамилии был Лешак, и мэру нашему предан как пес родной. О его дознавательных способах в городе ходили знатные истории, от которых в коленках дрожать начинало и в горле попискивать. Но эти истории еще от темного прошлого остались, а сейчас у нас времена другие настали, официально задобревшие. Так что, может, оно и не так страшно с Иван Сидорычем теперь было, а все равно жуть. Видом Лешак будто здоровый пень и квадратный, совсем угрюмый, брови кустистые, на голове воронье гнездо, только вороны его тоже боялись и гадить слету не смели. Кроме прочего, у Иван Сидорыча была примечательность, но не доисторическая, а из того темного прошлого, когда Кондрат Кузьмич приводил его к покорности, тогда еще строптивого. На лицевом фасаде у Лешака след остался — шрамина длинная, полосатая, цепью вот этой золотой посаженная. А из-за нее Иван Сидорыч сам на вид представлялся лихим разбойником и страху нагонял премного, разные пугательные мысли вызывал. А внутри себя он, может, и добрейшей души был, нам то не ведомо, скрывал тщательно. О пользе же государственной радел, это точно, иначе б Кондрат Кузьмич его давно в шею выгнал, а скорее тоже на цепь посадил бы, чтобы он казенные секреты не мог разгласить.
— Так чего ж не применил до сих пор способы свои знатные? — Кондрат Кузьмич говорит, цепочкой поигрывая и бровьми недовольство выказывая. — Сиропы разводишь с разбойниками?
— Никак нет, Кондрат Кузьмич, — хмурится Иван Сидорыч и шраминой багровеет, — не развожу. Тут подход нужен. Я этот народ твердоголовый знаю. Начнешь их прижимать, они себе язык откусят и проглотят назло. Совсем распустились, как вы им, Кондрат Кузьмич, преобразование жизни сделали.
— Ну-ну, — Кащей отвечает и на подвешенного кивает. — Давно трудишься?
— С вечера. Особый случай тут. Единственный из шайки Тугарина остался, как вы знаете. Теперь вот молчит за всех.
— Хвалю рвение, пес мой Сидорыч, хвалю, — говорит Кондрат Кузьмич. — А шраминой не багровей почем зря. Язык ему развяжешь, медаль дам, отблагодарю. Чуют мои кости, много Тугарин золота позарыл в лесах.
— Это дело государственное, — отвечает Лешак, квадратно осанясь. — Развяжем непременно.
Но Кондрат Кузьмич для укрепления чувств, с утра неустойчивых, сам хотел принять участие в развязывании языка у душегубца. Ближе подошел и велел разбойнику смотреть себе в лицо, а когда тот не послушался, за волосья его сильно взял и голову ему поднял, сам заглянул в мутные, красные глаза.
— Отвечай, дурень, где золото грабленое Тугарин прятал? Покажешь места, отпущу, нет — заживо сгниешь, из цепей сразу в могилу уйдешь.
У душегуба в глазах немного прояснилось, вытолкнул наружу язык, распухший от неудачных откушиваний, и заворочал им туго, а будто и насмешливо:
— А сам повиси рядом, — говорит, — тогда покажу.
Кондрат Кузьмич на такую дерзость зубами клацнул и очами сильно набряк, разгневамшись. Но кричать-топать не стал, а тихим притворился и отвечает задушевно, будто бы и укорительно:
— А я висел. Думаешь, не висел? Врешь, дурень. А повиси-ка теперь с мое. Мне-то терять было нечего, кроме своих цепей. — Тут Кондрат Кузьмич воздел руку с цепочкой и помахал ею. — А тебе вот есть что терять, шельма тугаринская. Жизнь у тебя одна всего.
И сказавши это, ударил цепочкой по красным глазам, по языку распухшему. Душегубец взвыл и обвис совсем, а Кондрат Кузьмич пошел к выходу и своротил на пути дознавательный стол. Остальные двери не стал проверять и навещать тех, кто за ними сидел, а может, тоже висел. Потому как знал уже, что и третий способ поправления самочувствия не сработал, а значит, весь день под хвост, и жизни народа от этого полезней совсем не станет.
Уж лучше б вовсе не ходил в подвалы эти, ну их.
Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» — черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.
Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.
Закрыв сундуки, Кондрат Кузьмич ощутил в сердце покой и умиротворение, и уверенность в завтрашнем дне. Потому как сокровища он собирал много лет, а были они гарантом его долгого здравствования на кудеярском руководящем посту. Да кроме того — стабильным фондом на старость, которая вдруг нечаянно нагрянет, и на загашение разных черезвычайных обстояний, вредных для кудеярского спокойствия, оттого как мы, кудеяровичи, народ бессмысленный и беспощадный. А самое главное, неблагодарный, и Кондрат Кузьмичу это глубоко известно. И вот как мысль эта, о нашей просторылой неблагодарности, в голову ему взошла, так вновь Кондрат Кузьмич лицом осерчал и вздрогнул нутром. Горыныча, видать, вспомнил или другое чего. Из кармана цепь золотую достал, которую всегда и всюду с собой носил, да намотал на кулак. После надежно запер скрипучую дверь и отправился в другую половину подземелий — испытывать третий способ душевного устроения. А второй, выходит, не до конца сработал.
В правой стороне скрипучих дверей было несколько, и одна стояла открытой. В нее Кондрат Кузьмич и вошел да золотой цепью по ноге легонько постукивал. А там, в полутемной конуре, на простых, не золотых, цепях висел кто-то, прикованный к стене. Посредине стоял стол, за столом допросчик сидел, в бумагах разбирался, закорючки читал.
— А, пес мой верный Сидорыч, — говорит Кондрат Кузьмич. — Что, отпирается, разбойник?
— Отпирается, Кондрат Кузьмич, — тот отвечает, вскакивая. — Но это до поры до времени. Он у меня еще не все нюхал, такой-сякой. Вот понюхает моих дознавательных способов, тогда и заговорит.
Иван Сидорыч служил в Кудеяре главным разбойным дознавателем и охранителем порядка, а по фамилии был Лешак, и мэру нашему предан как пес родной. О его дознавательных способах в городе ходили знатные истории, от которых в коленках дрожать начинало и в горле попискивать. Но эти истории еще от темного прошлого остались, а сейчас у нас времена другие настали, официально задобревшие. Так что, может, оно и не так страшно с Иван Сидорычем теперь было, а все равно жуть. Видом Лешак будто здоровый пень и квадратный, совсем угрюмый, брови кустистые, на голове воронье гнездо, только вороны его тоже боялись и гадить слету не смели. Кроме прочего, у Иван Сидорыча была примечательность, но не доисторическая, а из того темного прошлого, когда Кондрат Кузьмич приводил его к покорности, тогда еще строптивого. На лицевом фасаде у Лешака след остался — шрамина длинная, полосатая, цепью вот этой золотой посаженная. А из-за нее Иван Сидорыч сам на вид представлялся лихим разбойником и страху нагонял премного, разные пугательные мысли вызывал. А внутри себя он, может, и добрейшей души был, нам то не ведомо, скрывал тщательно. О пользе же государственной радел, это точно, иначе б Кондрат Кузьмич его давно в шею выгнал, а скорее тоже на цепь посадил бы, чтобы он казенные секреты не мог разгласить.
— Так чего ж не применил до сих пор способы свои знатные? — Кондрат Кузьмич говорит, цепочкой поигрывая и бровьми недовольство выказывая. — Сиропы разводишь с разбойниками?
— Никак нет, Кондрат Кузьмич, — хмурится Иван Сидорыч и шраминой багровеет, — не развожу. Тут подход нужен. Я этот народ твердоголовый знаю. Начнешь их прижимать, они себе язык откусят и проглотят назло. Совсем распустились, как вы им, Кондрат Кузьмич, преобразование жизни сделали.
— Ну-ну, — Кащей отвечает и на подвешенного кивает. — Давно трудишься?
— С вечера. Особый случай тут. Единственный из шайки Тугарина остался, как вы знаете. Теперь вот молчит за всех.
— Хвалю рвение, пес мой Сидорыч, хвалю, — говорит Кондрат Кузьмич. — А шраминой не багровей почем зря. Язык ему развяжешь, медаль дам, отблагодарю. Чуют мои кости, много Тугарин золота позарыл в лесах.
— Это дело государственное, — отвечает Лешак, квадратно осанясь. — Развяжем непременно.
Но Кондрат Кузьмич для укрепления чувств, с утра неустойчивых, сам хотел принять участие в развязывании языка у душегубца. Ближе подошел и велел разбойнику смотреть себе в лицо, а когда тот не послушался, за волосья его сильно взял и голову ему поднял, сам заглянул в мутные, красные глаза.
— Отвечай, дурень, где золото грабленое Тугарин прятал? Покажешь места, отпущу, нет — заживо сгниешь, из цепей сразу в могилу уйдешь.
У душегуба в глазах немного прояснилось, вытолкнул наружу язык, распухший от неудачных откушиваний, и заворочал им туго, а будто и насмешливо:
— А сам повиси рядом, — говорит, — тогда покажу.
Кондрат Кузьмич на такую дерзость зубами клацнул и очами сильно набряк, разгневамшись. Но кричать-топать не стал, а тихим притворился и отвечает задушевно, будто бы и укорительно:
— А я висел. Думаешь, не висел? Врешь, дурень. А повиси-ка теперь с мое. Мне-то терять было нечего, кроме своих цепей. — Тут Кондрат Кузьмич воздел руку с цепочкой и помахал ею. — А тебе вот есть что терять, шельма тугаринская. Жизнь у тебя одна всего.
И сказавши это, ударил цепочкой по красным глазам, по языку распухшему. Душегубец взвыл и обвис совсем, а Кондрат Кузьмич пошел к выходу и своротил на пути дознавательный стол. Остальные двери не стал проверять и навещать тех, кто за ними сидел, а может, тоже висел. Потому как знал уже, что и третий способ поправления самочувствия не сработал, а значит, весь день под хвост, и жизни народа от этого полезней совсем не станет.
Уж лучше б вовсе не ходил в подвалы эти, ну их.
V
Через час у Кондрат Кузьмича совещание с малыми городскими шишками. А как мэр в плохом настроении пребывал, то на совещании лицевые фасады у шишек сделались зелеными и досадными. Кондрат Кузьмич всем недоволен был и об стол рукой стучал, себя не жалея, для доходчивости. Потому как оказия на Кудеяр надвигалась — День города, и все требовалось по лучшему слову сделать, чтоб не хуже других отпраздновать и в грязь не ударить перед побратимами. А они тоже непременно придут и смотреть въедливо будут, все ли у нас как надо, все ли договоры нерушимой дружбы соблюдены.
Перво-наперво Кондрат Кузьмич разнос выписал астрологу Звиздецкому, штатному звездосчету, которого он на балансе в мэрии содержал для лучшего взаимодействия с народом.
— Почему, — кричит, — кладодобываемость упала?
— Астрологические расчеты показывают, что население испытывает разочарованность, — умно таращится в ответ Звиздецкий.
— Твое дело не рассчитывать, — пуще сердится Кондрат Кузьмич, — шарлатанская клизма, а гороскопы бодрые сочинять и людей воодушевлять. Опиум для народа нам тут не нужен, ты мне положительные установки давай. Чтоб водолеям счастье приваливало, а рыбам удача и преодоление трудностей, и чтоб рожи у всех на улицах довольные были. Если в День города увижу хоть единое квелое рыло, ты у меня знаешь, что я с тобой сделаю. — И пальцем весьма энергетично грозит. — Без штанов на хлеб с водой посажу. Мне чтоб пели все и плясали, радость выказывали и благодарение во всем. Морды начистить и сиять. А после праздника в лес гони, пусть клады ищут, неча по домам сидеть, зады чесать. Да к выборам народ готовь, слышь? Чтоб явка была — девяносто восемь. И перемены к худшему пощедрей сули, если пожелают изменить прежнему порядку, мне то есть. Понял меня, гадалка кофейная?
Звиздецкий умудренно кивает и под стол немножко уползает, чтобы под гневным взглядом мэра не опалиться. А Кондрат Кузьмич галстук оправил, зачес на плеши пригладил, воды хлебнул и гнев поумирил.
— Щекотуна упредили? — спрашивает.
— Упредили, Кондрат Кузьмич, — отвечают, — на тройную ставку согласился. Всех своих выведет на праздник, обещался. Все семейство будет народ до ночи щекотать и взбадривать.
— Тройную ставку? — задумался Кондрат Кузьмич. — А не много ему будет, псу приблудному? Откуда взялся, не говорит, а тройные ставки требует?
— Иначе никак не соглашался. Говорит, выходной у меня, и точка.
— Да и пес с ним, — задобрел Кондрат Кузьмич, — пущай народ только шибче взбадривает. Да следите за ним, чтоб не перестарался, чтоб не помер никто на месте и икоток, припадков разных не было. Мне конфузов перед побратимами не нужно. С Упыревичем дело сладили? — Кондрат Кузьмич оборотился к главному своему начальнику безопасности.
— Упирается, — тот отвечает. — Мы уж и так, и эдак. И готовый продукт обещали на дом ему прислать, и живьем добровольцев предлагали. Отвергает начисто. Говорит, хочу на ваш праздник антинародной жизни поглядеть, как вы народ гнобите и перед иноземными людоедами этим похваляетесь.
— Людоеды ему, значит, иноземные не нравятся, — Кондрат Кузьмич хмурится, — а сам себе, кровосос малярийный, нравится. — И подумавши, говорит: — А пусть глядит, пиявка болотная. Только окружение к нему приставить, глаз не сводить, на центральную улицу не пускать, а то у гренуйских важных персон, которые на празднике будут, от него может несварение сделаться или, пуще того, родимец хватит. Нам сего не надобно. Мы дружбу с ними учинили и должны соответствовать, в огорчение дорогих гостей не вводить. А захочет к кому из местных простых рыл присосаться — не препятствовать. Пущай тешится. Только опять же, чтоб важных персон иноземных окрест не было. А будут — Упыря оттеснить и загородить.
— Да-а, его оттеснишь, — отвечает главный начальник безопасности, думами отягчившись, — на центральную не пустишь. Мои молодцы от него на три шага держатся, ближе не рискуют, всех застращал.
— Это каким таким оружием он моих молодцов-удальцов застращать сумел? — Кондрат Кузьмич бровьми недовольно двигает, будто не знает. А все-то он знает, только обидно ему, что Упырь-кровосос еще силу показывает и на освобожденный народ влияние имеет.
— А оружие у него, Кондрат Кузьмич, простое — взгляд удавий да тросточка пенсионерская. Вот этой тросточкой с выдвижным лезвием он головы срезать может, если осерчает. Глазами руки-ноги будто свяжет и голову с шеи долой. А все потому, что сердить его никак нельзя, Яков Львовича. Он хоть мшистый, но на расправу быстрый.
— А с другой стороны, — вслух размышляет на это Кондрат Кузьмич, — может, пристрелить его, аки пса бешеного?
Очень не нравятся ему этакие слова начальника безопасности. Потому что какая же это выходит безопасность, ежели по городу беспрепятственно разгуливает такое мрачное явление из темного прошлого, да еще в любой момент может на важных приезжих персон воздействие оказать, телесное и душевное? А если, страшно молвить, на самого Кондрат Кузьмича покуситься задумает?
Но тут уж ему на вопрос ответить никто не мог, потому как это дело государственное и только самому Кондрат Кузьмичу его решать. Даже Иван Сидорыч тут не в силе и не в правде.
— Да нет, пес с ним тоже, — отвечает сам себе Кондрат Кузьмич. — Авось пригодится еще, старый хрыч.
А среди малых городских шишек кто покивал на это, доброте и отходчивости Кондрат Кузьмича обрадовамшись, а кто и сдосадовал, мысли про себя затаил. Небось подумали, эге, старого подельника пожалел, сколько с ним делов понастряпали во времена культа личности, а то и раньше, да и позже рыл друг от дружки вроде не воротили до той преобразовательной перестройки. А как та катастройка началась, так и разбежались по разным углам, разругались насмерть. Кондрат Кузьмич нам свободу объявил, а Яков Львович, ни дна ему, ни крышки, наоборот, в темное прошлое всех засадить обратно хочет. Только ничего у него не выйдет. Кондрат Кузьмич не даст ему такое насилие обратное над народом сотворить. А что пожалел, так это ничего. Мы, кудеяровичи, тоже народ жалостный. Можем прибить, а можем и пожалеть, нам это поровну.
Вот Кондрат Кузьмич все указания раздал, с кого надо спросил, о народе и важных гренуйских гостях заботу проявил да малых городских шишек с совещания погнал. А господина иноземного советника Дварфинка там не было, затем что его это не очень касаемо и ему тут без надобностей. Кондрат же Кузьмич велел себе пилюлю от головы принесть и со своей секретарской девицей после разговор затеял для скорейшего головного выздоровления. А о чем он с ней разговаривал, то нам неведомо, потому как Кондрат Кузьмич большой уважитель противоположного полу и знаток всех их женских тонкостей. И никоторая на него никогда не жаловалась и обойдена им не была, а особо — юные румяные девицы. Сам же Кондрат Кузьмич безбрачный и одинокий, но в непременном поиске и всегда об этом любил говорить.
Только и секретарская девица Кондрат Кузьмичу скорейшего излечения не сделала. Совсем расхворавшись и мозгами будто в голове бултыхаясь, вызвал он себе кортежную машину и поехал в оздоровительный салон госпожи Лолы. А госпожу эту Лолу многие кудеяровичи не терпели, оттого что она замужем за тремя Горынычами и сама тоже немалая экстраведьма.
Перво-наперво Кондрат Кузьмич разнос выписал астрологу Звиздецкому, штатному звездосчету, которого он на балансе в мэрии содержал для лучшего взаимодействия с народом.
— Почему, — кричит, — кладодобываемость упала?
— Астрологические расчеты показывают, что население испытывает разочарованность, — умно таращится в ответ Звиздецкий.
— Твое дело не рассчитывать, — пуще сердится Кондрат Кузьмич, — шарлатанская клизма, а гороскопы бодрые сочинять и людей воодушевлять. Опиум для народа нам тут не нужен, ты мне положительные установки давай. Чтоб водолеям счастье приваливало, а рыбам удача и преодоление трудностей, и чтоб рожи у всех на улицах довольные были. Если в День города увижу хоть единое квелое рыло, ты у меня знаешь, что я с тобой сделаю. — И пальцем весьма энергетично грозит. — Без штанов на хлеб с водой посажу. Мне чтоб пели все и плясали, радость выказывали и благодарение во всем. Морды начистить и сиять. А после праздника в лес гони, пусть клады ищут, неча по домам сидеть, зады чесать. Да к выборам народ готовь, слышь? Чтоб явка была — девяносто восемь. И перемены к худшему пощедрей сули, если пожелают изменить прежнему порядку, мне то есть. Понял меня, гадалка кофейная?
Звиздецкий умудренно кивает и под стол немножко уползает, чтобы под гневным взглядом мэра не опалиться. А Кондрат Кузьмич галстук оправил, зачес на плеши пригладил, воды хлебнул и гнев поумирил.
— Щекотуна упредили? — спрашивает.
— Упредили, Кондрат Кузьмич, — отвечают, — на тройную ставку согласился. Всех своих выведет на праздник, обещался. Все семейство будет народ до ночи щекотать и взбадривать.
— Тройную ставку? — задумался Кондрат Кузьмич. — А не много ему будет, псу приблудному? Откуда взялся, не говорит, а тройные ставки требует?
— Иначе никак не соглашался. Говорит, выходной у меня, и точка.
— Да и пес с ним, — задобрел Кондрат Кузьмич, — пущай народ только шибче взбадривает. Да следите за ним, чтоб не перестарался, чтоб не помер никто на месте и икоток, припадков разных не было. Мне конфузов перед побратимами не нужно. С Упыревичем дело сладили? — Кондрат Кузьмич оборотился к главному своему начальнику безопасности.
— Упирается, — тот отвечает. — Мы уж и так, и эдак. И готовый продукт обещали на дом ему прислать, и живьем добровольцев предлагали. Отвергает начисто. Говорит, хочу на ваш праздник антинародной жизни поглядеть, как вы народ гнобите и перед иноземными людоедами этим похваляетесь.
— Людоеды ему, значит, иноземные не нравятся, — Кондрат Кузьмич хмурится, — а сам себе, кровосос малярийный, нравится. — И подумавши, говорит: — А пусть глядит, пиявка болотная. Только окружение к нему приставить, глаз не сводить, на центральную улицу не пускать, а то у гренуйских важных персон, которые на празднике будут, от него может несварение сделаться или, пуще того, родимец хватит. Нам сего не надобно. Мы дружбу с ними учинили и должны соответствовать, в огорчение дорогих гостей не вводить. А захочет к кому из местных простых рыл присосаться — не препятствовать. Пущай тешится. Только опять же, чтоб важных персон иноземных окрест не было. А будут — Упыря оттеснить и загородить.
— Да-а, его оттеснишь, — отвечает главный начальник безопасности, думами отягчившись, — на центральную не пустишь. Мои молодцы от него на три шага держатся, ближе не рискуют, всех застращал.
— Это каким таким оружием он моих молодцов-удальцов застращать сумел? — Кондрат Кузьмич бровьми недовольно двигает, будто не знает. А все-то он знает, только обидно ему, что Упырь-кровосос еще силу показывает и на освобожденный народ влияние имеет.
— А оружие у него, Кондрат Кузьмич, простое — взгляд удавий да тросточка пенсионерская. Вот этой тросточкой с выдвижным лезвием он головы срезать может, если осерчает. Глазами руки-ноги будто свяжет и голову с шеи долой. А все потому, что сердить его никак нельзя, Яков Львовича. Он хоть мшистый, но на расправу быстрый.
— А с другой стороны, — вслух размышляет на это Кондрат Кузьмич, — может, пристрелить его, аки пса бешеного?
Очень не нравятся ему этакие слова начальника безопасности. Потому что какая же это выходит безопасность, ежели по городу беспрепятственно разгуливает такое мрачное явление из темного прошлого, да еще в любой момент может на важных приезжих персон воздействие оказать, телесное и душевное? А если, страшно молвить, на самого Кондрат Кузьмича покуситься задумает?
Но тут уж ему на вопрос ответить никто не мог, потому как это дело государственное и только самому Кондрат Кузьмичу его решать. Даже Иван Сидорыч тут не в силе и не в правде.
— Да нет, пес с ним тоже, — отвечает сам себе Кондрат Кузьмич. — Авось пригодится еще, старый хрыч.
А среди малых городских шишек кто покивал на это, доброте и отходчивости Кондрат Кузьмича обрадовамшись, а кто и сдосадовал, мысли про себя затаил. Небось подумали, эге, старого подельника пожалел, сколько с ним делов понастряпали во времена культа личности, а то и раньше, да и позже рыл друг от дружки вроде не воротили до той преобразовательной перестройки. А как та катастройка началась, так и разбежались по разным углам, разругались насмерть. Кондрат Кузьмич нам свободу объявил, а Яков Львович, ни дна ему, ни крышки, наоборот, в темное прошлое всех засадить обратно хочет. Только ничего у него не выйдет. Кондрат Кузьмич не даст ему такое насилие обратное над народом сотворить. А что пожалел, так это ничего. Мы, кудеяровичи, тоже народ жалостный. Можем прибить, а можем и пожалеть, нам это поровну.
Вот Кондрат Кузьмич все указания раздал, с кого надо спросил, о народе и важных гренуйских гостях заботу проявил да малых городских шишек с совещания погнал. А господина иноземного советника Дварфинка там не было, затем что его это не очень касаемо и ему тут без надобностей. Кондрат же Кузьмич велел себе пилюлю от головы принесть и со своей секретарской девицей после разговор затеял для скорейшего головного выздоровления. А о чем он с ней разговаривал, то нам неведомо, потому как Кондрат Кузьмич большой уважитель противоположного полу и знаток всех их женских тонкостей. И никоторая на него никогда не жаловалась и обойдена им не была, а особо — юные румяные девицы. Сам же Кондрат Кузьмич безбрачный и одинокий, но в непременном поиске и всегда об этом любил говорить.
Только и секретарская девица Кондрат Кузьмичу скорейшего излечения не сделала. Совсем расхворавшись и мозгами будто в голове бултыхаясь, вызвал он себе кортежную машину и поехал в оздоровительный салон госпожи Лолы. А госпожу эту Лолу многие кудеяровичи не терпели, оттого что она замужем за тремя Горынычами и сама тоже немалая экстраведьма.
VI
Из Гренуя недоросли опять в канализации отправились, а оттуда в Кудеяр обратно вылезли. Студень разбитый нос придерживал, Аншлаг зубы пересчитывал, досчитаться не мог, у Башки одно ухо замалиновело и покрупнело, и рукав на ниточке висел. Но веселые шли, гордые. Одолели трех гренуйских бездельников, и еще двух, которые тем на помощь выскочили. А которого на асфальте валтузили, тот сам в сторону уполз и в битве не участвовал, кости собирал.
Из канализаций выбрамшись, пошли сразу к озеру отмываться, чтоб переливами на лицевых фасадах не сиять. А озеро у нас дивно-дивное, Кладенец зовется. В размер не так чтоб большое, а глубины немереной, там и водолазам утопнуть — раз плюнуть, а если и полезут на дно, все равно ничего не увидят. Вода в озере темным-темна, а уж холодна вглуби так, что зубы отскакивают, только наверху теплая бывает. А когда город был не город, а так, село Кудеяровка, прозывалось наше озеро Святым, и вокруг него Божьи люди на коленках обползали, кто по разу, а кто и по три раза. Которые от болезней таким манером избавлялись, а которые грехи с себя сымали. От тех пор осталась у нас тропка, коленками обтертая, сейчас только заросла кой-где, а под самым боком у города в Мертвяцкий овраг ныряет. Там ее и не видно вовсе с-под кустов бурьянных, густых и колючих, да деревьев ветвястых. А Мертвяцкий овраг потому, что покойников там завсегда находят, очень удобное место для них. Кого зарезанного, кого удавленного, разные там бывают покойники, со всего, можно сказать, городу, будто вот магнитом каким их туда затягивает. Бабы Мертвяцким оврагом малых ребят пугают, чтоб не шалили, а которая постарше шпана там гулянки назначает, храбрость проверять и перед девками крутить.
Башка со своей командой тоже в овраге бывали, сиживали, пивом угощались, плевки в сторону пускали. А только скушно им там было, мертвяки не веселили. А как нашли себе секрет в канализациях да в Гренуй лыжи навострили, так вовсе от компании старой отделились и место на озере себе другое устроили, напротив руин монастыря. Там у них и тайник с едой выкопан был, и все остальное натаскали, что пригодное. Иной раз ночевали там, когда дома родитель запойный разбушуется или родительница полюбовника нового заведет, или еще какое стихийное представление. А тут тишь да гладь, и комарья совсем не слышно. К воде ветла упала, стволом скривившись, на ней Студень животом улегся и разбитый нос в озере прохлаждает. Аншлаг наконец зубы досчитал, двух не нашел и ругаться стал. А Башка рукав горестно озирал и искал чем обратно приделать. Тут Студень нос из воды вынул и слушает, на замершую ящерицу похожий.
— Опять, — говорит, — звонит. Слышьте?
Аншлаг через дырку в зубах плюнул и отвечает:
— В церкве звонят. Или в ушах у тебя.
Башка тоже слушает, у него в ухе малиновом не звонит, только тюкает маленечко.
— В церкви еще рано звонить, — говорит, — два часа только. А правда звон идет.
— Из озера идет, — заверяет Студень, — там на дне церкви звонят. Город под водой там. Говорят, видно его иногда. Если в солнечный день выплыть на средину озера, то увидишь. А лучше с вертолета.
— Лучше из космоса, — гогочет Аншлаг. — А может, ты еще по воде ходить научишься, чтоб его увидеть? Хочешь по воде ходить?
— Хочу, — отвечает.
— Хотеть не вредно.
— Не вредно, — соглашается Студень. — Дураком быть вредно.
— Точно, — совсем заливается Аншлаг.
— А ты чего хочешь, Волохов? — интересуется как бы невзначай Башка.
— В жизни?
— В жизни.
— Зарезать кого-нибудь хочу.
— А зачем?
— А интересно. Не то что дремучие легенды про утопленный город.
— Он не утопленный, — говорит Студень, — он под воду скрылся, когда его враги хотели разграбить и спалить.
— Веришь в сказки? — ухмыляется Аншлаг.
— Если не проверить, почему не верить? До дна полкилометра, никаких водолазов не хватит.
— Если ни во что не верить — ты готовый псих, — вставляет Башка. — Кто верит — у того защита в голове.
— А я ни во что не верю, — хвастает Аншлаг.
— Врешь. Ты веришь, что зарезать кого — интересно.
— Это как раз проверить можно. Давай? Сам-то во что веришь? И чего в жизни хочешь?
Башка задумался, а потом рукав — хрясь. И второй — хрясь. Оторвал совсем оба.
— На войну хочу попасть. Там тебе сразу ясно станет, во что верить. А если ни во что, то ты конченый псих и садист. Мне брат сказывал, как в отпуск приезжал.
— Ты садист, Аншлаг, понял? — говорит Студень и хихикает.
Но тут звон закончился, и мечтательные разговоры закрылись. Стали обсуждать, чем ввечеру заняться и на какие средства. Потом купаться полезли, до середины озера на спор плавали, да никакого города на дне не высмотрели. А город тот, по слухам, точно кому-то неявно показывался. Куполами золотыми на солнце сверкал, маковками резными и шатрами цветными, разной красотой неописанной в воде проступал. Но, может, и сгоряча чудилось, тоже всякое бывает, мираж называется.
А кто город под водой увидит, с того сорок грехов снимется и все болезни, какие есть, за версту отступят, так старухи на лавках передавали. Да нам то без надобности было, мы, кудеяровичи, грехов не считали, а от хворей у нас одно крепкое средство, им вдоволь пользуемся, отчего бывают, конечно, и перегибы в виде лежачих на улице, в разных неудобных местах, но мы к этому привыкши и телом закалимшись. Оттого в нас и дух несгибаемый. А что труба крематория на нас вредно действует и мрем, как мухи, от квелости, так это ничего, это от временной слабости. Вот как закончатся преобразования народной жизни, так и заживем, а Кондрат Кузьмич с Яков Львовичем и Захар Горынычем с двумя остальными его ипостасями тогда помирятся и мудрить над нами перестанут. А может, и в Мертвяцком овраге покойников меньше станет. Но, конечно, ненамного меньше, потому как хоть село Кудеяровка, хоть город Кудеяр спокон веку лихими были и, верно, будут. Разве только краса-город со дна Кладенца-озера подымется и со всех разом грехи наши тяжкие поснимает. А тогда и задумаемся, может, — взгружать на себя их заново или погодить. Может, кому еще взбредет по воде ногами пойти, как Студню. А с мешком тяжких грехов на закорках не очень-то по ней походишь. Это уж ведомо. Иначе б каждый мог — взял и пошел. И смысла б тогда в легенде не было, и всякому бы встречному город из-под воды являлся и наружу выходил. А так не всякому, а только тому, кто по воде пойдет, аки посуху.
Вот какое у нас в Кудеяре озеро дивное и пречудное, хоть и не так чтобы большое. Краса-город, сказывали, на берегу стоял да под воду ушел, не то при татарах, не то от поляков, которых Сусанин водил, да не довел. А не то, сказывали еще, от злых большевиков, но это уж точно врут, потому как Яков Львович тогда должен о нем знать, а он ничего такого вроде не знает. Только озеро ему точно не по нутру, избегает Яков Львович возле воды гулять, а потому там от него, Яков Львовича, безопасно.
А как тот город называется, этого мы не знаем.
С озера-то все и началось у нас. Это если не считать нарушенного самочувствия Кондрат Кузьмича.
Но Башка, Студень и Аншлаг тогда еще ничего не знали. Выплыли наперегонки на берег, в траву упали да и решили ночью в лес за кладом идти.
— У меня сегодня день удачный, — говорит Аншлаг, — по гороскопу. Обязательно клад найдем.
— Чего-чего у тебя по гороскопу? — Башка спрашивает и смеется.
— Испытания, которые при смелости и выдержке закончатся удачей, — по памяти тот отвечает.
— А зубы недосчитанные тоже за удачу сходят? — интересуется Студень.
— Присоски гренуйские больше потеряли, — сказал на это Аншлаг, скорчив рожу. — Идете или нет? Моей смелости и выдержки на всех хватит, еще останется.
— А ты знаешь, как его искать, клад?
— А чего тут не знать. Сегодня ночь подходящая будет, Купальская. Папоротник цветущий найдем и клад выроем.
Из канализаций выбрамшись, пошли сразу к озеру отмываться, чтоб переливами на лицевых фасадах не сиять. А озеро у нас дивно-дивное, Кладенец зовется. В размер не так чтоб большое, а глубины немереной, там и водолазам утопнуть — раз плюнуть, а если и полезут на дно, все равно ничего не увидят. Вода в озере темным-темна, а уж холодна вглуби так, что зубы отскакивают, только наверху теплая бывает. А когда город был не город, а так, село Кудеяровка, прозывалось наше озеро Святым, и вокруг него Божьи люди на коленках обползали, кто по разу, а кто и по три раза. Которые от болезней таким манером избавлялись, а которые грехи с себя сымали. От тех пор осталась у нас тропка, коленками обтертая, сейчас только заросла кой-где, а под самым боком у города в Мертвяцкий овраг ныряет. Там ее и не видно вовсе с-под кустов бурьянных, густых и колючих, да деревьев ветвястых. А Мертвяцкий овраг потому, что покойников там завсегда находят, очень удобное место для них. Кого зарезанного, кого удавленного, разные там бывают покойники, со всего, можно сказать, городу, будто вот магнитом каким их туда затягивает. Бабы Мертвяцким оврагом малых ребят пугают, чтоб не шалили, а которая постарше шпана там гулянки назначает, храбрость проверять и перед девками крутить.
Башка со своей командой тоже в овраге бывали, сиживали, пивом угощались, плевки в сторону пускали. А только скушно им там было, мертвяки не веселили. А как нашли себе секрет в канализациях да в Гренуй лыжи навострили, так вовсе от компании старой отделились и место на озере себе другое устроили, напротив руин монастыря. Там у них и тайник с едой выкопан был, и все остальное натаскали, что пригодное. Иной раз ночевали там, когда дома родитель запойный разбушуется или родительница полюбовника нового заведет, или еще какое стихийное представление. А тут тишь да гладь, и комарья совсем не слышно. К воде ветла упала, стволом скривившись, на ней Студень животом улегся и разбитый нос в озере прохлаждает. Аншлаг наконец зубы досчитал, двух не нашел и ругаться стал. А Башка рукав горестно озирал и искал чем обратно приделать. Тут Студень нос из воды вынул и слушает, на замершую ящерицу похожий.
— Опять, — говорит, — звонит. Слышьте?
Аншлаг через дырку в зубах плюнул и отвечает:
— В церкве звонят. Или в ушах у тебя.
Башка тоже слушает, у него в ухе малиновом не звонит, только тюкает маленечко.
— В церкви еще рано звонить, — говорит, — два часа только. А правда звон идет.
— Из озера идет, — заверяет Студень, — там на дне церкви звонят. Город под водой там. Говорят, видно его иногда. Если в солнечный день выплыть на средину озера, то увидишь. А лучше с вертолета.
— Лучше из космоса, — гогочет Аншлаг. — А может, ты еще по воде ходить научишься, чтоб его увидеть? Хочешь по воде ходить?
— Хочу, — отвечает.
— Хотеть не вредно.
— Не вредно, — соглашается Студень. — Дураком быть вредно.
— Точно, — совсем заливается Аншлаг.
— А ты чего хочешь, Волохов? — интересуется как бы невзначай Башка.
— В жизни?
— В жизни.
— Зарезать кого-нибудь хочу.
— А зачем?
— А интересно. Не то что дремучие легенды про утопленный город.
— Он не утопленный, — говорит Студень, — он под воду скрылся, когда его враги хотели разграбить и спалить.
— Веришь в сказки? — ухмыляется Аншлаг.
— Если не проверить, почему не верить? До дна полкилометра, никаких водолазов не хватит.
— Если ни во что не верить — ты готовый псих, — вставляет Башка. — Кто верит — у того защита в голове.
— А я ни во что не верю, — хвастает Аншлаг.
— Врешь. Ты веришь, что зарезать кого — интересно.
— Это как раз проверить можно. Давай? Сам-то во что веришь? И чего в жизни хочешь?
Башка задумался, а потом рукав — хрясь. И второй — хрясь. Оторвал совсем оба.
— На войну хочу попасть. Там тебе сразу ясно станет, во что верить. А если ни во что, то ты конченый псих и садист. Мне брат сказывал, как в отпуск приезжал.
— Ты садист, Аншлаг, понял? — говорит Студень и хихикает.
Но тут звон закончился, и мечтательные разговоры закрылись. Стали обсуждать, чем ввечеру заняться и на какие средства. Потом купаться полезли, до середины озера на спор плавали, да никакого города на дне не высмотрели. А город тот, по слухам, точно кому-то неявно показывался. Куполами золотыми на солнце сверкал, маковками резными и шатрами цветными, разной красотой неописанной в воде проступал. Но, может, и сгоряча чудилось, тоже всякое бывает, мираж называется.
А кто город под водой увидит, с того сорок грехов снимется и все болезни, какие есть, за версту отступят, так старухи на лавках передавали. Да нам то без надобности было, мы, кудеяровичи, грехов не считали, а от хворей у нас одно крепкое средство, им вдоволь пользуемся, отчего бывают, конечно, и перегибы в виде лежачих на улице, в разных неудобных местах, но мы к этому привыкши и телом закалимшись. Оттого в нас и дух несгибаемый. А что труба крематория на нас вредно действует и мрем, как мухи, от квелости, так это ничего, это от временной слабости. Вот как закончатся преобразования народной жизни, так и заживем, а Кондрат Кузьмич с Яков Львовичем и Захар Горынычем с двумя остальными его ипостасями тогда помирятся и мудрить над нами перестанут. А может, и в Мертвяцком овраге покойников меньше станет. Но, конечно, ненамного меньше, потому как хоть село Кудеяровка, хоть город Кудеяр спокон веку лихими были и, верно, будут. Разве только краса-город со дна Кладенца-озера подымется и со всех разом грехи наши тяжкие поснимает. А тогда и задумаемся, может, — взгружать на себя их заново или погодить. Может, кому еще взбредет по воде ногами пойти, как Студню. А с мешком тяжких грехов на закорках не очень-то по ней походишь. Это уж ведомо. Иначе б каждый мог — взял и пошел. И смысла б тогда в легенде не было, и всякому бы встречному город из-под воды являлся и наружу выходил. А так не всякому, а только тому, кто по воде пойдет, аки посуху.
Вот какое у нас в Кудеяре озеро дивное и пречудное, хоть и не так чтобы большое. Краса-город, сказывали, на берегу стоял да под воду ушел, не то при татарах, не то от поляков, которых Сусанин водил, да не довел. А не то, сказывали еще, от злых большевиков, но это уж точно врут, потому как Яков Львович тогда должен о нем знать, а он ничего такого вроде не знает. Только озеро ему точно не по нутру, избегает Яков Львович возле воды гулять, а потому там от него, Яков Львовича, безопасно.
А как тот город называется, этого мы не знаем.
С озера-то все и началось у нас. Это если не считать нарушенного самочувствия Кондрат Кузьмича.
Но Башка, Студень и Аншлаг тогда еще ничего не знали. Выплыли наперегонки на берег, в траву упали да и решили ночью в лес за кладом идти.
— У меня сегодня день удачный, — говорит Аншлаг, — по гороскопу. Обязательно клад найдем.
— Чего-чего у тебя по гороскопу? — Башка спрашивает и смеется.
— Испытания, которые при смелости и выдержке закончатся удачей, — по памяти тот отвечает.
— А зубы недосчитанные тоже за удачу сходят? — интересуется Студень.
— Присоски гренуйские больше потеряли, — сказал на это Аншлаг, скорчив рожу. — Идете или нет? Моей смелости и выдержки на всех хватит, еще останется.
— А ты знаешь, как его искать, клад?
— А чего тут не знать. Сегодня ночь подходящая будет, Купальская. Папоротник цветущий найдем и клад выроем.