Страница:
Крюки Заура посвистывали над его головой, а прямые, как правило, попадали в перчатки. Вторая половина раунда прошла под знаком полного преимущества противника Заура. Толпа снова шарахнулась за своим кумиром и теперь громкими криками и свистом поддерживала его, словно извиняясь за предательство и одновременно как бы благодаря его за то, что он мнимым поражением в первом раунде обострил ее удовольствие.
Заур был слишком неопытен, чтобы защищаться как следует. Почти в каждой серии ударов, которые наносил ему противник, один, как правило, достигал цели. И Зауру, потрясенному ударами, иногда казалось, что у противника три пары рук.
Полтора раунда остались в голове как кошмарная, озвученная громом толпы, черная карусель зала с мелькающими огнями и размазанными пятнами человеческих лиц.
После окончания боя противник Заура под грохот аплодисментов обнял его и, удерживая в объятиях, сказал:
— Я всё понял, кореш. Ты меня пожалел в первом раунде… Сегодняшний бой я выиграл, но ты будешь работать не хуже меня…
Такое признание от самого популярного молодого боксера Мухуса было бы в другое время лестно Зауру. Но не сейчас. Сейчас он только чувствовал смертельную усталость и ненависть к толпе, рев которой удвоился, когда ее кумир обнял избитого вдрызг противника.
После этого боя Заур неделю не мог пойти в школу, потому что на лице его было слишком много синяков. Больше он ни разу в спортзале не появился. Если бы подобно тому, как устраива-ют закрытые суды, можно было вести бой без зрителей, Заур не оставил бы бокс. Но так как это было невозможно и так как он не мог примириться с толпой, ему пришлось оставить бокс.
Что такое первая любовь? Для чего она дана человеку, почему такое могучее чувство приходит к юноше, абсолютно не способному справиться с ним? В этом есть какой-то парадокс природы. Словно человека, не умеющего плавать, подводят к штормящему морю: «Вот теперь учись плавать».
Заур не научился плавать, но и не утонул, хотя и нахлебался соленой воды. Возможно, его сумрачная, хотя и сдержанная страсть пугала эту очаровательную школьницу, окруженную поклонниками. И только однажды на вечеринке рука ее (включили счастье и тут же выключили) ласково отбросила со лба его чуб, и тогда голова Заура, как конская морда, почувствовавшая ослабевшие поводья, тянется к листьям придорожного куста, голова его потянулась вслед уходящей руке, а девушка рассмеялась и спрятала ладонь за спину, и он опомнился, словно дернули поводья, а ее пригласили танцевать.
Это было в девятом классе. Зауру долгое время казалось, что люди, глядя на него, догадыва-ются, что он безнадежно влюблен, словно амурная стрела, вероятно золотая, уж во всяком случае нержавеющая, так и торчала у него из груди. С этой торчащей стрелой Заур приехал в Москву и поступил на исторический факультет университета.
В первый же месяц пребывания в Москве Заура соблазнила тридцатилетняя женщина, дочь квартирной хозяйки. Плохо осознавая происходящее, горестно удивляясь, что, оказывается, можно любить одну, а лежать с другой женщиной, Заур слышал долетающие из форточки звуки далекого романса, так таинственно совпадающие с его состоянием:
Нет, не тебя так пылко я люблю,
Не для меня красы твоей блистанье…
Еще целую неделю им что-то мешало, надо полагать — древко торчащей стрелы, но опытная соблазнительница в конце концов перегрызла его у самого соска, и теперь любовная лодка врезалась в песчаный берег при дружном взмахе весел.
Хотя мать молодой женщины через день уходила работать в ночную смену и им никто не мешал, Заур вскоре переменил квартиру. Ему было стыдно смотреть в глаза ее матери, он боялся, что она догадается о его связи с дочкой. На самом деле она давно догадалась обо всем: следы бессонных ночей достаточно явно выдавали их подглазья.
Через два года их роман мирно угас, его возлюбленная вышла замуж во второй раз, и Заур с чувством облегчения и благодарности расстался с ней. Кончик той золотой стрелы всё еще торчал в его сердце, но теперь, как он надеялся, это было незаметно для других. Он и сам не знал, что уже навек был обречен любить тот тип женщины, которую он полюбил в первый раз и которая задолго до первой любви еще в детстве впечаталась в его сознание.
…Однажды на первомайской демонстрации он издали увидел Сталина, стоявшего на Мавзо-лее с вяло приподнятой рукой. Ничего особенного не испытывая, он вместе со студенческой колонной поравнялся с Мавзолеем, и вдруг вся колонна разразилась восторженным воплем. Заур от неожиданности закричал вместе со всеми, одновременно ощутив, как его изнутри ударил какой-то страшной силы электрический разряд, и уже когда все, откричав, пошли дальше, он почувствовал, что еле-еле плетется на ватных ногах в каком-то смутном предобморочном состоянии.
И только позже, в общежитии, вместе с ребятами выпив водки, он постепенно пришел в себя, но тогда так и не осознал до конца, что с ним случилось.
А случилось вот что. Та давняя боль за отца, за разоренного деда, за страну, тот динамит несогласия, которые он носил в себе, уже не только пряча от всех, но даже пряча от себя, — все это столкнулось с восторженным воплем толпы и его собственным предательским криком, и тогда сдетонировал невероятной силы внутренний взрыв, и он ощутил, как ударили ему в грудь ошметки разорвавшейся души.
Подхваченный мутной волной чужого восторга, он закричал вместе со всеми, уже в крике испытывая ужас и стыд за свой крик, переходящий в звериный вой тоски по отцу, обиды за него, за маму, за всё. И если бы в те времена могли вычленить из общего вопля его отдельный голос и расшифровать, ему бы, конечно, не поздоровилось. Но тогда, видимо, еще не научились из общего восторга вытягивать отдельные голоса, да и сам он, вероятно, благодаря молодости и природному здоровью оправился от этого потрясения, если в самом деле оправился и не было тайных последствий.
Во время следующей демонстрации он уже заранее держал себя в руках, да и колонна, в которой он шел, больше так не бесновалась. Тогда, в первый раз, они просто проходили довольно близко от Мавзолея.
После окончания университета Заур приехал домой и устроился на работу в республикан-ский институт истории и этнографии. Это были годы героического разоблачения Хрущевым культа Сталина, его же бестолковых реформ и ослепительных надежд.
История, считал Заур, это суд человечества над самим собой. Но в конечном итоге мы занимаемся историей только для того, чтобы понять сегодняшний день. Никакой другой причины нет и не может быть. Но именно поэтому историческое исследование должно быть безупречно точным, а не формой подыгрывания сегодняшнему дню.
А если человек занимается историей для того, чтобы уйти от сегодняшнего дня, то это значит, что он так понял сегодняшний день. Заур не считал такой путь вовсе бесплодным, но считал его духовно немужественным и потому постыдным для себя.
Он хотел заняться историей Абхазии с начала нашей эры до падения Византийской империи. Его интересовали не только многообразия отношений империи с малым народом, он также хотел понять историю светлых пятен в истории. Промежутки достаточно благополучного существо-вания народа случайно уничтожались или сами промежутки благополучия были достаточно случайны?
Устойчивая кристаллизация народного сообщества внутри нравственных законов возможна ли вообще или кристаллизация всегда частичка и развал предопределен хроническим малокро-вием нравственной природы человека?
Смывание цивилизацией культурного слоя этических традиций народа Заур воспринимал с такой болью, как будто с него живого сдирали шкуру. Мы живем в эпоху, думал Заур, плешивых и полуоплешивевших народов.
Очарованье патриархального домашнего очага, которое Заур еще застал, с его естественной многоступенчатостью отношений (старший, младший, невестка, сосед, гость) и полной свободой внутри этой многоступенчатости, где, как в оркестре, каждый знает свою партию и вступает в игру именно там, где ему надо вступить, и замолкает там, где голос его не нужен для звучания оркестра, взаимосогревающее понимание каждым роли каждого в оркестре, как бы негласное признание личностной ценности каждого, где вовремя замолкший так же хорош, как и вовремя вступивший в беседу, где самоотверженность промолчавшего тоже не осталась незамеченной, — очарование этого богатства отношений чем заменила современная жизнь?
Интеллигенция? Рыночный гвалт больных самолюбий.
Простые люди? Стекляшки глаз в стекляшку телевизора.
Существует ли в истории народов вообще накопление нравственности? Нет, нет и нет. Только культура, здоровая культура являлась и является могучим хранилищем нравственного опыта человечества. Но тут тупик.
Те, кому она нужна больше всех, меньше всего ею пользуются. Цивилизация, с конквистадо-рской грубостью сдирая с народов его этический опыт, накопленный тысячелетиями, как бы обещала через культуру возвратить ему этот опыт, обогащенный знанием опыта других народов. Но этого не произошло и не могло произойти. Культура вошла в народ в виде убогой грамотнос-ти, которая нужна не народу, а самой цивилизации для удобства вдалбливания идей и рекламы товаров. И это вдалбливание еще больше отдаляет народ и от культуры и от его собственных этических корней.
Средства информации, создавая иллюзию приобщенности к мировой жизни, вносят в сознание народа ложный стыд за особенность собственных неповторимых традиций: если все живут по-другому, надо и нам не отставать от других.
…С местной левой интеллигенцией у Заура установились странные, двусмысленные отношения. Он как бы и презирал их, и вроде бы деться было некуда, другие хуже. Еще в Москве, в студенческих кружках, и здесь он замечал в этой среде одно и то же. Люди, больше всего говорившие о необходимости свободы для страны, сами были несвободны.
Авторитетом пользовались не самые тонкие и проницательные, а самые радикальные. Они были маленькими тиранами кружков, так как говорили самые смелые слова, подразумевалось, что в известных обстоятельствах они будут брать на себя наибольший риск. Но известные обстоятельства не наступали и, как подозревал Заур, никогда не наступят. А эти получали себе реальные проценты с несуществующего капитала. И как бдительно охраняли они свой автори-тет, как рабски подчинялись им люди гораздо более разумные и проницательные!
Люди, думал Заур, чаще подчиняются силе темперамента, а не силе разума. Эффект Гитлера. Заура этот темперамент только раздражал. Но многих бил без промаха.
В людях, думал Заур, живет тоска по убежденному человеку, тоска по вождю. Что это? Подсознательное желание передоверить свою совесть. Совесть утомляет человека. Несколько вспышек Заура против этого рабства были беспощадно подавлены, и Заур замкнулся.
Что есть свобода? — думал Заур. Свободен не тот человек, который пользуется свободой, а тот человек, который дает другому пользоваться свободой. Если я общаюсь с человеком, то в этом общении я свободен в той степени, в какой я предоставляю своему собеседнику свободно выражать свое отношение к людям и окружающей жизни. А собеседник мой свободен именно в той степени, в какой он предоставил мне право свободно выражать свое отношение к людям и окружающей жизни.
Свобода — это не то, что я беру, а то, что я даю. Чем свободней человек, тем безграничней его стремление самоосуществлять свою свободу, то есть предоставлять свободу другим.
Но чем свободней человек, тем у него меньше шансов встретить человека, так же щедро вознаграждающего его свободой, как и он этого человека. В этом драма свободного человека. Свободный человек всегда частично порабощен несвободой других. Но он принимает эту драму и это порабощение во имя высшей естественности своего внутреннего состояния, во имя роскоши быть равным самому себе и своей совести.
Если бы свобода заключалась в полноте владения свободой, то тиран был бы самым свободным человеком на земле. Но при ближайшем рассмотрении жизни тирана, думал Заур, мы поражаемся его постоянной трусливой настороженности, безумной зависимости от своего страха. Он убивает от страха быть убитым, но, убив, находит еще одну причину быть убитым и новую порцию страха пытается уравновесить новым убийством.
Толстой, провернув в своих могучих мозгах все утопии социальных и философских учений, пришел к единственному выводу: очищайте собственные души от собственной скверны, и тогда человеческое общество очистится само. Другого пути нет.
Интеллигенция нашла этот путь слишком долгим и скучным. Хотелось бы блеснуть на публике, а как блеснешь, занимаясь душой? Интеллигенция обиделась на Толстого.
Хотя среди революционной интеллигенции, думал Заур, было немало и честных идеалистов, пора со всей прямотой сказать, что основную массу ее составляли бездельники, неудачливые карьеристы и просто ловкие негодяи. Иначе и быть не могло. Сейчас, как и в те времена, самый динамичный путь выбирают самые безответственные люди.
В человеке живет святая, неукротимая воля к распрямлению, желание распрямиться во все стороны справедливости! Это живое, естественное чувство. Распрямляя свою душу во все сторо-ны справедливости, человек может упереться в жесткую стену государственности и в таком случае имеет моральное право вступать в дискуссию с государством. В таком, и только в таком, случае!
Но, как правило, революционеры расправляют в своей душе чувство справедливости только в сторону государства. У них такая мораль: я смело критикую власть, значит, я имею право быть сутенером.
Самые безответственные берут на себя лжеответственность за всех. Завтрашние обещания — индульгенция уже сегодняшней безнравственности. В этом дьявольский соблазн левизны. Дело интеллигенции, считал он, корректировать, смягчать, очеловечивать отношения государства с народом. Ну а если государство с презрением отворачивается от его справедливых советов, тогда что? Как быть? Сжечь себя?!
Нет! Быть честным в рамках собственной жизни, что тоже нелегко, но возможно. И этим самым сохранить храбрый огонек живой души, который, конечно, не может озарить страну, но он побеждает идею полноты мрака! Да, думал Заур, сейчас важнее всего победить идею полноты мрака.
По причине его частых командировок Заура не могли в институте привлечь к более или менее регулярной общественной работе. Но именно поэтому, когда отделу, в котором он работал, предложили послать одного агитатора на избирательный участок, а в отделе никто не хотел браться за это, все взоры обратились на Заура и все хором вспомнили, что он всегда увиливал от подобного рода вещей.
Так ему пришлось дать согласие и в один из ближайших дней к семи часам вечера, как было условлено, отправиться на свой избирательный участок. Хотя этот участок находился в самой живописной, окраинной части города, Заур был не рад тащиться туда.
Был сырой, то и дело моросящий вечер ранней весны. Заур сошел с автобуса и, съежившись в своем плаще, свернул на зеленую улицу. Алыча и яблони за оградой приусадебных участков, где он шел, цвели нежным цветом, шелковицы были покрыты кудрявым пушком первых листочков. Даже те деревья, что еще не цвели, уже оживились движением весенних соков, и это видно было по мягкому, упругому наклону ветвей под порывами ветра, так не похожему на склеротические вздроги зимних деревьев.
Избирательный участок помещался в здании пригородной школы-десятилетки. Днем здесь шли обычные занятия, а вечерами таинственно (для непосвященных) горел свет в окнах учительской, собирались агитаторы, активисты, проверялись списки избирателей, проводились предвыборные собрания.
Однажды на одном из этих сборищ Заур вдруг встретил своего чегемского земляка, старого охотника Тендела. Сын его работал в управлении сельского хозяйства, и почему охотник Тендел оказался в городе, можно было понять, но как он очутился здесь, на избирательном участке, озирающийся своими ястребиными глазами, с ногами, обтянутыми ноговицами, с посохом, на который он положил свои важно скрещенные руки?
Заур подошел к старику, которого в детстве нередко встречал в Чегеме. Старик его не узнал, хотя, услышав, что Заур с ним разговаривает по-абхазски, страшно обрадовался. На удивленный вопрос Заура, что он здесь делает, старик ответил, что представляет дом сына, потому что от каждого дома требуют по человечку. Заур спросил его, как тот вообще очутился в городе на такой большой срок. Заур с детства помнил, что старик не переносил города и больше одной ночи в нем не выдерживал.
— Ревматизма замучила, — сказал он, показывая на ноги, и добавил с некоторым выражени-ем хитрости: — Авось пошлют на хорошие воды?
— Кто пошлет? — не понял Заур.
— Да тот, кому я отдам голос, — сказал Тендел и посмотрел прямо в глаза Зауру безумными ястребиными глазами.
— Да за что же он тебя пошлет? — начал весело удивляться Заур.
— Если я, почти столетний старик, хожу сюда, готовлюсь отдать ему голос, что ему стоит уважить меня?
— Он этим не ведает, — сказал Заур, чувствуя, что огорчает старика, так что даром времени не теряй.
— Ничего, — сказал старик примирительно, — хоть он этим не ведает, но иногда они посы-лают на воды одного-двух стоящих людей… В прошлый раз тут одна девушка меня люмонадом угостила… Хороша… Сдается мне, что она с чегемской примесью, даром что по-русски чирикает… Да вот и она…
Заур обернулся. Из директорского кабинета вышла девушка, поразившая его ощущением цветенья, бледным лицом и яркими, словно вытянувшими в себя всю кровь лица, губами.
Она заметила взгляд старика и улыбнулась ему нежной улыбкой, как бы благодаря его за то, что он на огромном расстоянии своего возраста уловил и тем самым признал ее обаяние, а старик поймал эту улыбку и тут же радостно закивал головой, засверкал своими круглыми ястребиными глазами, дескать, как можно было не заметить, еще как заметил!
В то же время она не могла не почувствовать, что Заур не отрывает от нее глаз, и, может быть смущенная этим, вся напряглась, и это было видно сквозь желтое, хорошо сидевшее на ней платье. В руке она держала легкое светлое пальтецо и, так держа его, прошла узкое, словно вагонный коридор, пространство между длинным, покрытым красным кумачом столом и стеной учительской. У самого края стола сидел, опершись на свой посох, Тендел, а возле него стоял Заур. Так что она, проходя мимо, как бы пронесла к двери свое взрывоопасное, ввиду узости пространства, облачко обаяния.
И вдруг Заур вспомнил, казалось, давно забытый случай из детства. Он вспомнил себя на вершине дикой груши, обросшей лианами и виноградной лозой. Сквозь путаницу колючих веток и сухих сучков он тянет руку и, с трудом дотянувшись, ловит всей ладонью большую виноград-ную гроздь, перекусывает ногтями большого и указательного пальцев черенок, на котором она держится, ощущая щекочущее прикосновение сладко не вмещающейся в ладонь огромной грозди, которую нельзя сжать, потому что раздавятся виноградины, и нельзя прямо тащить, потому что за нее цепляются колючие ветки, плети, лианы, сучочки, и надо всё время управлять вытянутой рукой: то чуть ниже, чтобы не задеть ветку, то чуть выше — минуть лиану, то вывер-нув ладонь, чтобы сухие сучки расцарапывали не эти сочные, легко срывающиеся ягоды, а кожу наружной стороны ладони…
— Эх! Сбросить бы мне годочков семьдесят, только б ее здесь и видели! — воскликнул Тендел, и Заур пришел в себя. — То-то же, оцепенел, — добавил старик, — видел бы, как она меня люмонадом угощала, совсем бы окоченел.
— Хороша, — сдержанно согласился Заур, стараясь отвести разговор о девушке, зная остро-язычие чегемцев и боясь, что он ее оскорбит невольным словом, как если бы втайне уже решил, что эта девушка его невеста. — Да как же ты сидишь тут, — вдруг вспомнил Заур, — ты же по-русски ничего не понимаешь.
— То-то и хорошо, что не понимаю, — охотно объяснил Тендел, — а то бы голову заморочили своим ба-ба-ба…
Заур отошел от старика, чувствуя, что помещение сразу просветлело, словно кто-то на электростанции весело и щедро врубил всему городу дополнительную порцию света.
От знакомого студента, вышедшего из этого кабинета, Заур узнал, что девушка эта студентка того же института с филологического факультета, а зовут ее Викой. Здесь она, выполняя общест-венное поручение, сверяет списки голосующих с наличием натуральных избирателей, следит за точностью внесения в списки их фамилий и инициалов, а также возможностью наличия мертвых душ, то есть легкомысленных избирателей, выехавших в другие районы без открепительных талонов.
Обо всем этом студент рассказал ему с грустной полуулыбкой, давая знать, что понимает внеслужебный интерес Заура к этой девушке, и голосом показывая, что он сам, к сожалению, не тянет на такую девушку, а то бы не уступил. А вот Заур, кажется, тянет.
— Закурить есть? — спросил он у Заура и, как плату за честную информацию вытащив сигарету из пачки, протянутой Зауром, сунул ее в рот и пошел.
В этот день Заур должен был читать лекцию перед избирателями. Лекция не имела никакого отношения ни к выборам вообще, ни к человеку, за которого должны были голосовать избирате-ли этого участка.
Тогда начиналось кукурузное поветрие, и Заур читал лекции на тему «Чего мы ждем от царицы полей». Название лекции утверждало начальство, и Зауру пришлось, махнув рукой, согласиться с его глупым звучанием.
Заур неплохо разбирался в возможностях кукурузы и считал ее широкое внедрение в сельское хозяйство страны большим благом. Именно поэтому он с болью переживал явно завышенные пределы ее географической распространимости и этот балаганный трезвон вокруг ее внедрения.
Здесь, в пригороде, где у всех свои огородные участки, он считал свою лекцию не совсем пустым занятием. Впрочем, судя по лицам избирателей, они или ничего не ждали от царицы полей, или сами не знали, чего они ждут от нее и ничего другого ожидать не хотели.
Всё же он чувствовал, что говорит о кукурузе живее, чем обычно, и всё время порывается улыбаться неизвестно чему. Ему казалось, что невольную улыбку у него вызывает внимательное лицо ястребиноглазого Тендела, его ноги, одетые в ноговицы, его пророческий посох, его полное непонимание того, о чем говорят здесь, и полное отсутствие какого-либо смущения по поводу того, что он ничего не понимает в происходящем.
Из директорского кабинета вышел редактор местной газеты Автандил Автандилович. Сделав несколько успокоительных пассов рукой в том смысле, чтобы шумными приветствиями в его адрес не прерывали лекции, хотя никто его не собирался приветствовать, он прошел учительскую и вышел в коридор.
— Как насчет лавруши? — вдруг сказал один из слушателей, когда он, окончив лекцию, спросил, нет ли вопросов. Так они называли лавровый лист.
— В каком смысле? — спросил Заур.
— В позапрошлом году я сдал сто пятьдесят килограммов, в прошлом у меня взяли сто, что будет в этом году?
Заур честно сказал, что не знает, сколько будут принимать в этом году, потому что это зави-сит от урожая лаврового листа в других районах республики. Во всяком случае, он предложил воздерживаться от посадок лавровых саженцев.
С тех пор как государство стало принимать, и притом за приличные деньги, лавровый лист, многие пригородники и колхозники настолько расширили посадки лавра, что с каждым годом становилось всё трудней и трудней сбывать его на север.
— Понятно, — сказал задавший вопрос, — значит, теперь руби лаврушу, сажай кукурузу?
— Или пусти на огород козлотура, — добавил другой, который, как заметил Заур, с самого начала лекции, сидя в заднем ряду, многозначительно блестел глазами. Все засмеялись. Заур махнул рукой и, сняв свой плащ с вешалки, вышел на улицу.
Покамест он шел к автобусу, в голове у него звучал совершенно идиотский мотив идиотской песенки, начинавшейся словами: «Я встретил девушку — полумесяцем бровь». Вспоминая девушку Вику, он почему-то никак не мог припомнить, были ли вообще у нее брови, а не то что полумесяцем они или прямые. Все равно ему было весело и тепло вспоминать ее в холодном полупустом автобусе, мчавшемся в город.
Через два дня они познакомились в агитпункте и их словно швырнуло друг к другу. Заур и раньше замечал, что в таких местах чувственность почему-то обостряется, то ли от обилия красных кумачей и плакатов, то ли вообще наша природа обострением чувственности протесту-ет, старается уравновесить холод социальной риторики. Заур это замечал и во время своих бесчисленных командировок. Бывало, сидит у районного начальника, напротив него, а тот что-то талдычит, талдычит про успехи в области культурно-просветительной работы и в сети партпросвещения. Сознание у Заура постепенно покрывается сонной пленкой, а тот всё талдычит, талдычит… И Заур ощущает, как он, умственно засыпая, чувственно почему-то просыпается.
Конечно, Заур понимал, что здесь совсем другое, и все-таки обстановка помогла все ускорить.
Заур был слишком неопытен, чтобы защищаться как следует. Почти в каждой серии ударов, которые наносил ему противник, один, как правило, достигал цели. И Зауру, потрясенному ударами, иногда казалось, что у противника три пары рук.
Полтора раунда остались в голове как кошмарная, озвученная громом толпы, черная карусель зала с мелькающими огнями и размазанными пятнами человеческих лиц.
После окончания боя противник Заура под грохот аплодисментов обнял его и, удерживая в объятиях, сказал:
— Я всё понял, кореш. Ты меня пожалел в первом раунде… Сегодняшний бой я выиграл, но ты будешь работать не хуже меня…
Такое признание от самого популярного молодого боксера Мухуса было бы в другое время лестно Зауру. Но не сейчас. Сейчас он только чувствовал смертельную усталость и ненависть к толпе, рев которой удвоился, когда ее кумир обнял избитого вдрызг противника.
После этого боя Заур неделю не мог пойти в школу, потому что на лице его было слишком много синяков. Больше он ни разу в спортзале не появился. Если бы подобно тому, как устраива-ют закрытые суды, можно было вести бой без зрителей, Заур не оставил бы бокс. Но так как это было невозможно и так как он не мог примириться с толпой, ему пришлось оставить бокс.
Что такое первая любовь? Для чего она дана человеку, почему такое могучее чувство приходит к юноше, абсолютно не способному справиться с ним? В этом есть какой-то парадокс природы. Словно человека, не умеющего плавать, подводят к штормящему морю: «Вот теперь учись плавать».
Заур не научился плавать, но и не утонул, хотя и нахлебался соленой воды. Возможно, его сумрачная, хотя и сдержанная страсть пугала эту очаровательную школьницу, окруженную поклонниками. И только однажды на вечеринке рука ее (включили счастье и тут же выключили) ласково отбросила со лба его чуб, и тогда голова Заура, как конская морда, почувствовавшая ослабевшие поводья, тянется к листьям придорожного куста, голова его потянулась вслед уходящей руке, а девушка рассмеялась и спрятала ладонь за спину, и он опомнился, словно дернули поводья, а ее пригласили танцевать.
Это было в девятом классе. Зауру долгое время казалось, что люди, глядя на него, догадыва-ются, что он безнадежно влюблен, словно амурная стрела, вероятно золотая, уж во всяком случае нержавеющая, так и торчала у него из груди. С этой торчащей стрелой Заур приехал в Москву и поступил на исторический факультет университета.
В первый же месяц пребывания в Москве Заура соблазнила тридцатилетняя женщина, дочь квартирной хозяйки. Плохо осознавая происходящее, горестно удивляясь, что, оказывается, можно любить одну, а лежать с другой женщиной, Заур слышал долетающие из форточки звуки далекого романса, так таинственно совпадающие с его состоянием:
Нет, не тебя так пылко я люблю,
Не для меня красы твоей блистанье…
Еще целую неделю им что-то мешало, надо полагать — древко торчащей стрелы, но опытная соблазнительница в конце концов перегрызла его у самого соска, и теперь любовная лодка врезалась в песчаный берег при дружном взмахе весел.
Хотя мать молодой женщины через день уходила работать в ночную смену и им никто не мешал, Заур вскоре переменил квартиру. Ему было стыдно смотреть в глаза ее матери, он боялся, что она догадается о его связи с дочкой. На самом деле она давно догадалась обо всем: следы бессонных ночей достаточно явно выдавали их подглазья.
Через два года их роман мирно угас, его возлюбленная вышла замуж во второй раз, и Заур с чувством облегчения и благодарности расстался с ней. Кончик той золотой стрелы всё еще торчал в его сердце, но теперь, как он надеялся, это было незаметно для других. Он и сам не знал, что уже навек был обречен любить тот тип женщины, которую он полюбил в первый раз и которая задолго до первой любви еще в детстве впечаталась в его сознание.
…Однажды на первомайской демонстрации он издали увидел Сталина, стоявшего на Мавзо-лее с вяло приподнятой рукой. Ничего особенного не испытывая, он вместе со студенческой колонной поравнялся с Мавзолеем, и вдруг вся колонна разразилась восторженным воплем. Заур от неожиданности закричал вместе со всеми, одновременно ощутив, как его изнутри ударил какой-то страшной силы электрический разряд, и уже когда все, откричав, пошли дальше, он почувствовал, что еле-еле плетется на ватных ногах в каком-то смутном предобморочном состоянии.
И только позже, в общежитии, вместе с ребятами выпив водки, он постепенно пришел в себя, но тогда так и не осознал до конца, что с ним случилось.
А случилось вот что. Та давняя боль за отца, за разоренного деда, за страну, тот динамит несогласия, которые он носил в себе, уже не только пряча от всех, но даже пряча от себя, — все это столкнулось с восторженным воплем толпы и его собственным предательским криком, и тогда сдетонировал невероятной силы внутренний взрыв, и он ощутил, как ударили ему в грудь ошметки разорвавшейся души.
Подхваченный мутной волной чужого восторга, он закричал вместе со всеми, уже в крике испытывая ужас и стыд за свой крик, переходящий в звериный вой тоски по отцу, обиды за него, за маму, за всё. И если бы в те времена могли вычленить из общего вопля его отдельный голос и расшифровать, ему бы, конечно, не поздоровилось. Но тогда, видимо, еще не научились из общего восторга вытягивать отдельные голоса, да и сам он, вероятно, благодаря молодости и природному здоровью оправился от этого потрясения, если в самом деле оправился и не было тайных последствий.
Во время следующей демонстрации он уже заранее держал себя в руках, да и колонна, в которой он шел, больше так не бесновалась. Тогда, в первый раз, они просто проходили довольно близко от Мавзолея.
После окончания университета Заур приехал домой и устроился на работу в республикан-ский институт истории и этнографии. Это были годы героического разоблачения Хрущевым культа Сталина, его же бестолковых реформ и ослепительных надежд.
История, считал Заур, это суд человечества над самим собой. Но в конечном итоге мы занимаемся историей только для того, чтобы понять сегодняшний день. Никакой другой причины нет и не может быть. Но именно поэтому историческое исследование должно быть безупречно точным, а не формой подыгрывания сегодняшнему дню.
А если человек занимается историей для того, чтобы уйти от сегодняшнего дня, то это значит, что он так понял сегодняшний день. Заур не считал такой путь вовсе бесплодным, но считал его духовно немужественным и потому постыдным для себя.
Он хотел заняться историей Абхазии с начала нашей эры до падения Византийской империи. Его интересовали не только многообразия отношений империи с малым народом, он также хотел понять историю светлых пятен в истории. Промежутки достаточно благополучного существо-вания народа случайно уничтожались или сами промежутки благополучия были достаточно случайны?
Устойчивая кристаллизация народного сообщества внутри нравственных законов возможна ли вообще или кристаллизация всегда частичка и развал предопределен хроническим малокро-вием нравственной природы человека?
Смывание цивилизацией культурного слоя этических традиций народа Заур воспринимал с такой болью, как будто с него живого сдирали шкуру. Мы живем в эпоху, думал Заур, плешивых и полуоплешивевших народов.
Очарованье патриархального домашнего очага, которое Заур еще застал, с его естественной многоступенчатостью отношений (старший, младший, невестка, сосед, гость) и полной свободой внутри этой многоступенчатости, где, как в оркестре, каждый знает свою партию и вступает в игру именно там, где ему надо вступить, и замолкает там, где голос его не нужен для звучания оркестра, взаимосогревающее понимание каждым роли каждого в оркестре, как бы негласное признание личностной ценности каждого, где вовремя замолкший так же хорош, как и вовремя вступивший в беседу, где самоотверженность промолчавшего тоже не осталась незамеченной, — очарование этого богатства отношений чем заменила современная жизнь?
Интеллигенция? Рыночный гвалт больных самолюбий.
Простые люди? Стекляшки глаз в стекляшку телевизора.
Существует ли в истории народов вообще накопление нравственности? Нет, нет и нет. Только культура, здоровая культура являлась и является могучим хранилищем нравственного опыта человечества. Но тут тупик.
Те, кому она нужна больше всех, меньше всего ею пользуются. Цивилизация, с конквистадо-рской грубостью сдирая с народов его этический опыт, накопленный тысячелетиями, как бы обещала через культуру возвратить ему этот опыт, обогащенный знанием опыта других народов. Но этого не произошло и не могло произойти. Культура вошла в народ в виде убогой грамотнос-ти, которая нужна не народу, а самой цивилизации для удобства вдалбливания идей и рекламы товаров. И это вдалбливание еще больше отдаляет народ и от культуры и от его собственных этических корней.
Средства информации, создавая иллюзию приобщенности к мировой жизни, вносят в сознание народа ложный стыд за особенность собственных неповторимых традиций: если все живут по-другому, надо и нам не отставать от других.
…С местной левой интеллигенцией у Заура установились странные, двусмысленные отношения. Он как бы и презирал их, и вроде бы деться было некуда, другие хуже. Еще в Москве, в студенческих кружках, и здесь он замечал в этой среде одно и то же. Люди, больше всего говорившие о необходимости свободы для страны, сами были несвободны.
Авторитетом пользовались не самые тонкие и проницательные, а самые радикальные. Они были маленькими тиранами кружков, так как говорили самые смелые слова, подразумевалось, что в известных обстоятельствах они будут брать на себя наибольший риск. Но известные обстоятельства не наступали и, как подозревал Заур, никогда не наступят. А эти получали себе реальные проценты с несуществующего капитала. И как бдительно охраняли они свой автори-тет, как рабски подчинялись им люди гораздо более разумные и проницательные!
Люди, думал Заур, чаще подчиняются силе темперамента, а не силе разума. Эффект Гитлера. Заура этот темперамент только раздражал. Но многих бил без промаха.
В людях, думал Заур, живет тоска по убежденному человеку, тоска по вождю. Что это? Подсознательное желание передоверить свою совесть. Совесть утомляет человека. Несколько вспышек Заура против этого рабства были беспощадно подавлены, и Заур замкнулся.
Что есть свобода? — думал Заур. Свободен не тот человек, который пользуется свободой, а тот человек, который дает другому пользоваться свободой. Если я общаюсь с человеком, то в этом общении я свободен в той степени, в какой я предоставляю своему собеседнику свободно выражать свое отношение к людям и окружающей жизни. А собеседник мой свободен именно в той степени, в какой он предоставил мне право свободно выражать свое отношение к людям и окружающей жизни.
Свобода — это не то, что я беру, а то, что я даю. Чем свободней человек, тем безграничней его стремление самоосуществлять свою свободу, то есть предоставлять свободу другим.
Но чем свободней человек, тем у него меньше шансов встретить человека, так же щедро вознаграждающего его свободой, как и он этого человека. В этом драма свободного человека. Свободный человек всегда частично порабощен несвободой других. Но он принимает эту драму и это порабощение во имя высшей естественности своего внутреннего состояния, во имя роскоши быть равным самому себе и своей совести.
Если бы свобода заключалась в полноте владения свободой, то тиран был бы самым свободным человеком на земле. Но при ближайшем рассмотрении жизни тирана, думал Заур, мы поражаемся его постоянной трусливой настороженности, безумной зависимости от своего страха. Он убивает от страха быть убитым, но, убив, находит еще одну причину быть убитым и новую порцию страха пытается уравновесить новым убийством.
Толстой, провернув в своих могучих мозгах все утопии социальных и философских учений, пришел к единственному выводу: очищайте собственные души от собственной скверны, и тогда человеческое общество очистится само. Другого пути нет.
Интеллигенция нашла этот путь слишком долгим и скучным. Хотелось бы блеснуть на публике, а как блеснешь, занимаясь душой? Интеллигенция обиделась на Толстого.
Хотя среди революционной интеллигенции, думал Заур, было немало и честных идеалистов, пора со всей прямотой сказать, что основную массу ее составляли бездельники, неудачливые карьеристы и просто ловкие негодяи. Иначе и быть не могло. Сейчас, как и в те времена, самый динамичный путь выбирают самые безответственные люди.
В человеке живет святая, неукротимая воля к распрямлению, желание распрямиться во все стороны справедливости! Это живое, естественное чувство. Распрямляя свою душу во все сторо-ны справедливости, человек может упереться в жесткую стену государственности и в таком случае имеет моральное право вступать в дискуссию с государством. В таком, и только в таком, случае!
Но, как правило, революционеры расправляют в своей душе чувство справедливости только в сторону государства. У них такая мораль: я смело критикую власть, значит, я имею право быть сутенером.
Самые безответственные берут на себя лжеответственность за всех. Завтрашние обещания — индульгенция уже сегодняшней безнравственности. В этом дьявольский соблазн левизны. Дело интеллигенции, считал он, корректировать, смягчать, очеловечивать отношения государства с народом. Ну а если государство с презрением отворачивается от его справедливых советов, тогда что? Как быть? Сжечь себя?!
Нет! Быть честным в рамках собственной жизни, что тоже нелегко, но возможно. И этим самым сохранить храбрый огонек живой души, который, конечно, не может озарить страну, но он побеждает идею полноты мрака! Да, думал Заур, сейчас важнее всего победить идею полноты мрака.
* * *
Работая в институте уже более трех лет, Заур часто выезжал из города на археологические раскопки и для сбора этнографического материала.По причине его частых командировок Заура не могли в институте привлечь к более или менее регулярной общественной работе. Но именно поэтому, когда отделу, в котором он работал, предложили послать одного агитатора на избирательный участок, а в отделе никто не хотел браться за это, все взоры обратились на Заура и все хором вспомнили, что он всегда увиливал от подобного рода вещей.
Так ему пришлось дать согласие и в один из ближайших дней к семи часам вечера, как было условлено, отправиться на свой избирательный участок. Хотя этот участок находился в самой живописной, окраинной части города, Заур был не рад тащиться туда.
Был сырой, то и дело моросящий вечер ранней весны. Заур сошел с автобуса и, съежившись в своем плаще, свернул на зеленую улицу. Алыча и яблони за оградой приусадебных участков, где он шел, цвели нежным цветом, шелковицы были покрыты кудрявым пушком первых листочков. Даже те деревья, что еще не цвели, уже оживились движением весенних соков, и это видно было по мягкому, упругому наклону ветвей под порывами ветра, так не похожему на склеротические вздроги зимних деревьев.
Избирательный участок помещался в здании пригородной школы-десятилетки. Днем здесь шли обычные занятия, а вечерами таинственно (для непосвященных) горел свет в окнах учительской, собирались агитаторы, активисты, проверялись списки избирателей, проводились предвыборные собрания.
Однажды на одном из этих сборищ Заур вдруг встретил своего чегемского земляка, старого охотника Тендела. Сын его работал в управлении сельского хозяйства, и почему охотник Тендел оказался в городе, можно было понять, но как он очутился здесь, на избирательном участке, озирающийся своими ястребиными глазами, с ногами, обтянутыми ноговицами, с посохом, на который он положил свои важно скрещенные руки?
Заур подошел к старику, которого в детстве нередко встречал в Чегеме. Старик его не узнал, хотя, услышав, что Заур с ним разговаривает по-абхазски, страшно обрадовался. На удивленный вопрос Заура, что он здесь делает, старик ответил, что представляет дом сына, потому что от каждого дома требуют по человечку. Заур спросил его, как тот вообще очутился в городе на такой большой срок. Заур с детства помнил, что старик не переносил города и больше одной ночи в нем не выдерживал.
— Ревматизма замучила, — сказал он, показывая на ноги, и добавил с некоторым выражени-ем хитрости: — Авось пошлют на хорошие воды?
— Кто пошлет? — не понял Заур.
— Да тот, кому я отдам голос, — сказал Тендел и посмотрел прямо в глаза Зауру безумными ястребиными глазами.
— Да за что же он тебя пошлет? — начал весело удивляться Заур.
— Если я, почти столетний старик, хожу сюда, готовлюсь отдать ему голос, что ему стоит уважить меня?
— Он этим не ведает, — сказал Заур, чувствуя, что огорчает старика, так что даром времени не теряй.
— Ничего, — сказал старик примирительно, — хоть он этим не ведает, но иногда они посы-лают на воды одного-двух стоящих людей… В прошлый раз тут одна девушка меня люмонадом угостила… Хороша… Сдается мне, что она с чегемской примесью, даром что по-русски чирикает… Да вот и она…
Заур обернулся. Из директорского кабинета вышла девушка, поразившая его ощущением цветенья, бледным лицом и яркими, словно вытянувшими в себя всю кровь лица, губами.
Она заметила взгляд старика и улыбнулась ему нежной улыбкой, как бы благодаря его за то, что он на огромном расстоянии своего возраста уловил и тем самым признал ее обаяние, а старик поймал эту улыбку и тут же радостно закивал головой, засверкал своими круглыми ястребиными глазами, дескать, как можно было не заметить, еще как заметил!
В то же время она не могла не почувствовать, что Заур не отрывает от нее глаз, и, может быть смущенная этим, вся напряглась, и это было видно сквозь желтое, хорошо сидевшее на ней платье. В руке она держала легкое светлое пальтецо и, так держа его, прошла узкое, словно вагонный коридор, пространство между длинным, покрытым красным кумачом столом и стеной учительской. У самого края стола сидел, опершись на свой посох, Тендел, а возле него стоял Заур. Так что она, проходя мимо, как бы пронесла к двери свое взрывоопасное, ввиду узости пространства, облачко обаяния.
И вдруг Заур вспомнил, казалось, давно забытый случай из детства. Он вспомнил себя на вершине дикой груши, обросшей лианами и виноградной лозой. Сквозь путаницу колючих веток и сухих сучков он тянет руку и, с трудом дотянувшись, ловит всей ладонью большую виноград-ную гроздь, перекусывает ногтями большого и указательного пальцев черенок, на котором она держится, ощущая щекочущее прикосновение сладко не вмещающейся в ладонь огромной грозди, которую нельзя сжать, потому что раздавятся виноградины, и нельзя прямо тащить, потому что за нее цепляются колючие ветки, плети, лианы, сучочки, и надо всё время управлять вытянутой рукой: то чуть ниже, чтобы не задеть ветку, то чуть выше — минуть лиану, то вывер-нув ладонь, чтобы сухие сучки расцарапывали не эти сочные, легко срывающиеся ягоды, а кожу наружной стороны ладони…
— Эх! Сбросить бы мне годочков семьдесят, только б ее здесь и видели! — воскликнул Тендел, и Заур пришел в себя. — То-то же, оцепенел, — добавил старик, — видел бы, как она меня люмонадом угощала, совсем бы окоченел.
— Хороша, — сдержанно согласился Заур, стараясь отвести разговор о девушке, зная остро-язычие чегемцев и боясь, что он ее оскорбит невольным словом, как если бы втайне уже решил, что эта девушка его невеста. — Да как же ты сидишь тут, — вдруг вспомнил Заур, — ты же по-русски ничего не понимаешь.
— То-то и хорошо, что не понимаю, — охотно объяснил Тендел, — а то бы голову заморочили своим ба-ба-ба…
Заур отошел от старика, чувствуя, что помещение сразу просветлело, словно кто-то на электростанции весело и щедро врубил всему городу дополнительную порцию света.
От знакомого студента, вышедшего из этого кабинета, Заур узнал, что девушка эта студентка того же института с филологического факультета, а зовут ее Викой. Здесь она, выполняя общест-венное поручение, сверяет списки голосующих с наличием натуральных избирателей, следит за точностью внесения в списки их фамилий и инициалов, а также возможностью наличия мертвых душ, то есть легкомысленных избирателей, выехавших в другие районы без открепительных талонов.
Обо всем этом студент рассказал ему с грустной полуулыбкой, давая знать, что понимает внеслужебный интерес Заура к этой девушке, и голосом показывая, что он сам, к сожалению, не тянет на такую девушку, а то бы не уступил. А вот Заур, кажется, тянет.
— Закурить есть? — спросил он у Заура и, как плату за честную информацию вытащив сигарету из пачки, протянутой Зауром, сунул ее в рот и пошел.
В этот день Заур должен был читать лекцию перед избирателями. Лекция не имела никакого отношения ни к выборам вообще, ни к человеку, за которого должны были голосовать избирате-ли этого участка.
Тогда начиналось кукурузное поветрие, и Заур читал лекции на тему «Чего мы ждем от царицы полей». Название лекции утверждало начальство, и Зауру пришлось, махнув рукой, согласиться с его глупым звучанием.
Заур неплохо разбирался в возможностях кукурузы и считал ее широкое внедрение в сельское хозяйство страны большим благом. Именно поэтому он с болью переживал явно завышенные пределы ее географической распространимости и этот балаганный трезвон вокруг ее внедрения.
Здесь, в пригороде, где у всех свои огородные участки, он считал свою лекцию не совсем пустым занятием. Впрочем, судя по лицам избирателей, они или ничего не ждали от царицы полей, или сами не знали, чего они ждут от нее и ничего другого ожидать не хотели.
Всё же он чувствовал, что говорит о кукурузе живее, чем обычно, и всё время порывается улыбаться неизвестно чему. Ему казалось, что невольную улыбку у него вызывает внимательное лицо ястребиноглазого Тендела, его ноги, одетые в ноговицы, его пророческий посох, его полное непонимание того, о чем говорят здесь, и полное отсутствие какого-либо смущения по поводу того, что он ничего не понимает в происходящем.
Из директорского кабинета вышел редактор местной газеты Автандил Автандилович. Сделав несколько успокоительных пассов рукой в том смысле, чтобы шумными приветствиями в его адрес не прерывали лекции, хотя никто его не собирался приветствовать, он прошел учительскую и вышел в коридор.
— Как насчет лавруши? — вдруг сказал один из слушателей, когда он, окончив лекцию, спросил, нет ли вопросов. Так они называли лавровый лист.
— В каком смысле? — спросил Заур.
— В позапрошлом году я сдал сто пятьдесят килограммов, в прошлом у меня взяли сто, что будет в этом году?
Заур честно сказал, что не знает, сколько будут принимать в этом году, потому что это зави-сит от урожая лаврового листа в других районах республики. Во всяком случае, он предложил воздерживаться от посадок лавровых саженцев.
С тех пор как государство стало принимать, и притом за приличные деньги, лавровый лист, многие пригородники и колхозники настолько расширили посадки лавра, что с каждым годом становилось всё трудней и трудней сбывать его на север.
— Понятно, — сказал задавший вопрос, — значит, теперь руби лаврушу, сажай кукурузу?
— Или пусти на огород козлотура, — добавил другой, который, как заметил Заур, с самого начала лекции, сидя в заднем ряду, многозначительно блестел глазами. Все засмеялись. Заур махнул рукой и, сняв свой плащ с вешалки, вышел на улицу.
Покамест он шел к автобусу, в голове у него звучал совершенно идиотский мотив идиотской песенки, начинавшейся словами: «Я встретил девушку — полумесяцем бровь». Вспоминая девушку Вику, он почему-то никак не мог припомнить, были ли вообще у нее брови, а не то что полумесяцем они или прямые. Все равно ему было весело и тепло вспоминать ее в холодном полупустом автобусе, мчавшемся в город.
Через два дня они познакомились в агитпункте и их словно швырнуло друг к другу. Заур и раньше замечал, что в таких местах чувственность почему-то обостряется, то ли от обилия красных кумачей и плакатов, то ли вообще наша природа обострением чувственности протесту-ет, старается уравновесить холод социальной риторики. Заур это замечал и во время своих бесчисленных командировок. Бывало, сидит у районного начальника, напротив него, а тот что-то талдычит, талдычит про успехи в области культурно-просветительной работы и в сети партпросвещения. Сознание у Заура постепенно покрывается сонной пленкой, а тот всё талдычит, талдычит… И Заур ощущает, как он, умственно засыпая, чувственно почему-то просыпается.
Конечно, Заур понимал, что здесь совсем другое, и все-таки обстановка помогла все ускорить.