Страница:
Взяв чемодан, я влился в толпу, идущую к выходу, и оказался в странном помещении, где увидел много людей, увешанных плакатами. Я сначала решил, что это политическая демонстра-ция, но, прочитав несколько плакатов, понял, что на них имена тех, кого встречают. Я лихора-дочно читал плакаты, ища свое имя, но так и не нашел. И в лицо меня явно никто не собирался узнавать, хотя, глядя на встречающих, я проявлял сильную и даже навязчивую попытку быть узнанным. Однако склонностью узнать никто не ответил. Вернее, один из встречающих на мгновение оживился, встретив мой провоцирующий взгляд, но потом опомнился и долго не мог мне простить свое краткое затмение. Что же делать?
От волнения я закурил и несколькими затяжками выкурил сигарету. Увидев нечто вроде цилиндрической урны, я хотел туда забросить окурок, но кто-то вдруг вцепился в мою руку. Лицо человека выражало ужас, как если бы эта урна могла взорваться.
— А куда же? — в отчаянье спросил я по-русски.
Он бросил выразительный взгляд на пол и растер ногой невидимый окурок. Тут только я заметил, что пол усеян окурками. Я поблагодарил этого человека и воспользовался его советом, удивляясь простоте местных нравов.
Прошло около часу, но меня так никто и не встретил. За это время ко мне подошел какой-то сердобольный негр и спросил, нет ли у меня долларов. Я сказал, что долларов нет, но есть лиры. Негр кивнул и растворился в толпе.
Что делать? Я вынул записную книжку с адресом и телефоном, куда должен был сегодня явиться. Ищу очки и не нахожу. Вывернул всё — нет очков. Явно сунул в кармашек самолетного сиденья, когда захлопнул самоучитель, да так и забыл там. Теперь и адреса не могу прочесть. А что толку прочесть адрес, если нет монетки позвонить?
Перечисляю свои бедствия, чтобы оправдать то отчаянье, в которое я впал: полуглухонемой из-за незнания языка, полуслепой из-за потери очков и просто-напросто нищий из-за отсутствия долларов.
Что делать? Надо искать помощи у американцев, встречающих гостей. Я хищно окинул глазом встречающих, стараясь выбрать среди них человека подобрей. Я остановил взгляд на одном высоком юном американце с добродушным, как мне показалось, лицом. Я подошел к нему, протягивая бумажку с адресом с видом малограмотного провинциала.
— Очки разбил в самолете, — сказал я сокрушенно, — позвонить.
Почему я сказал, что очки разбил, а не забыл в самолете? Только сейчас догадываюсь, что это был подсознательный намек на сложность моего бедствия. Вероятно, намек на небольшую катастрофу, в результате которой я разбил очки и, как в дальнейшем выяснится, рассыпал все свои монеты. Он взял у меня бумажку с телефоном и пошел к телефонному аппарату. Я потащился со своим чемоданом за ним. Он подошел к телефону и обернулся на меня, вернее на мою руку, чтобы принять из нее монету. Внимание! Тут самое главное.
— Ай хев нот мани, — сказал я с оттенком классовой обиды и кивнул куда-то в простран-ство, то ли в сторону своей катастрофы, то ли в сторону Уолл-стрита.
Он помедлил секунду и улыбнулся:
— О'кей!
Вынул монету из кошелька, всунул ее в щелочку аппарата, накрутил номер и вручил мне трубку, как победительный приз.
Голос женщины. Я рванулся навстречу доброму голосу. С обеих сторон судорожные объяснения в любви. Последовали сведенья о беспрерывных звонках в Москву и в Палермо, упорнейшие, хотя и безуспешные, попытки выяснить, где я, в воздухе, на земле или в океане. С тем большей жизнестойкостью отвечал ей мой рвущийся к очному общению голос. Кроме голоса женщины из трубки выбулькивал звон бокалов и шум веселящейся компании.
— Ждите, за вами приедет девушка, говорящая по-русски!
Так сказал голос на чистейшем русском языке. Я положил трубку, и сразу же помещение озарилось светом надежды и веселья. Мой спаситель скромно удалялся. Я не успел его даже поблагодарить. Хотелось догнать его, повиснуть на его руке и проволочиться, как в детстве.
Тут ко мне подошел негр, с которым мы до этого смутно объяснялись. Оказывается, он нашел разменную кассу и теперь предлагал мне пойти туда. Хотя после телефонного разговора я мог обойтись без долларов, но состояние мое было столь возвышенным, что я почувствовал себя обязанным разменять лиры и вознаградить комиссионными за старание этого доброго человека.
Я бодро потащился со своим чемоданом за ним. Но вот толпа встречающих осталась позади, мы идем и идем каким-то сумеречным коридором, где ни одного живого человека, и намеренья этого негра мне начинают казаться зловещими. А он, между прочим, все убыстряет и убыстряет шаги, чтобы подальше завлечь меня. При этом он совершенно фальшиво несколько раз вскидывает руку, чтобы посмотреть на часы. Коварство и любовь!
Дорого, дорого решил я продать свою жизнь, а может быть, и честь российского писателя. Не отступать, решил я, а продумать метод активной защиты, и я его продумал. Значит, в случае чего, нож там или газовый пистолет, я неожиданно вскидываю чемодан, подхватываю его обеими руками и обрушиваю на голову негодяя. Чтобы прием оказался особенно неожиданным (он иногда оглядывался), я делаю вид, что еле-еле волочу свой чемодан. Хотя чемодан мой и так не слишком тяжел, сейчас от волнения он мне кажется совсем легким.
Вдруг мой провожатый остановился и, кивнув на стену, уныло произнес:
— Опоздали.
Я сделал несколько шагов и заметил окошечко закрытой кассы. Тут я понял, что бедняга — всего лишь неудачник, вроде меня. Мы пошли назад. Чемодан сразу отяжелел. Сквозь шум приближающейся толпы мне показалось, что я по радио услышал свою фамилию. Слуховые галлюцинации? Мания величия? Нет! Нет! Я не ошибся! Америка знает обо мне!
Забыв о своем спутнике, я ринулся туда, где шумела толпа. Не знаю, сколько времени прошло. Я всё забыл. Вдруг из толпы вырывается девушка и кричит:
— Где вы были? Я уже по радио объявляла о вас!
Я что-то пролепетал, а грустный негр, наконец догнавший меня, почему-то стоял рядом и чего-то ждал. Девушка вынула из сумочки пятидолларовую, как я позже узнал, бумажку и сунула ему. Она вывела меня из помещения, а негр почему-то не отставал, и в глазах у него застыло выражение тысячелетней печали.
Мы уже сели в машину, а он всё не отставал и теперь стоял рядом с машиной и ожидал чего-то. Но чего? Может, он считал, что я должен передать ему свои лиры, которые всё равно теперь не понадобятся мне?
— Что ему надо? — спросил я у девушки.
— Это подпольный таксист, — сказала она, и мы поехали.
Ночной Нью-Йорк мелькал как в кино. Девушка пыталась обратить мое внимание на выдающиеся здания, но я всегда был к этому равнодушен. Зато позже, увидев очаронательные пригороды и маленькие города Америки, я навсегда в них влюбился. Вот где уют, вот где здоровье нации!
— Вы прекрасно говорите по-русски, — благодарно сказал я девушке, чтобы смягчить свое равнодушие к небоскребам. Для американки она очень хорошо говорила по-русски. Легкий акцент только украшал ее язык.
— А я русская, — улыбнулась она.
Машина остановилась возле какого-то дома. Мы вышли из нее и вошли в подъезд. Подня-лись на лифте. Звонок в дверь, и мы оказались в огромной комнате. В разных концах комнаты стояли маленькие низенькие столики. За некоторыми из них сидели наши писатели, иногда знакомые не только по речам, но и по книгам. Громкие голоса и взрывы смеха говорили о том, что компания на хорошем взводе. Меня посадили за столик, где уже сидели двое мужчин и одна женщина.
Девушка куда-то исчезла, зато появилась стройная женщина с лицом слегка стареющей гимназистки и вручила мне большую тарелку, на которой дымились кругляки картошки и лежал огромный, как черепаха, кусок мяса нешуточная награда за мои страдания. Неужели всё это может съесть один человек, подумал я и, взяв в руки вилку и нож, приступил к честному эксперименту.
Вдруг один из мужчин, сидевший за моим столиком, которого я по его огромности принял за американца, протянул руку и, взяв дымящийся кругляк картофелины из моей тарелки, отправил ее в свой пещерный рот. Я понял, что он наш. Это был знак братства.
Сочное мясо, запиваемое джином с тоником, легко елось, и вдруг я убедился, что вполне могу справиться со своей непомерной порцией. Разговор постепенно принимал общий, охватывающий все столики характер. Говорили о судьбе перестройки. Американцы проявляли осторожное и не слишком осторожное недоверие и принимали наш достаточно критичный оптимизм за попытку перехитрить их новой пропагандой. Но никакой пропаганды не было, это была действительно наша последняя надежда.
МЫ. Смотрите, сколько запретных книг опубликовано.
ОНИ. Подумаешь, украденное у народа вернули народу.
МЫ. Украли одни, а возвращают другие.
ОНИ. Демократия — это многопартийность. Где она у вас?
МЫ. Не всё сразу. Будет и многопартийность.
ОНИ. Ваша гласность не закреплена законом о печати и о частной собственности. Такую свободу можно прикрыть за одну ночь.
МЫ. Такие законы готовятся.
ОНИ. Не даст аппарат. Обманет.
Недоверчивость американцев хотя, конечно, имела основания, но была неприятна. Это было похоже на то, как если бы люди, живя в своих удобных квартирах, следили оттуда за окнами тюрьмы, где заключенные, пусть даже крышками от унитазов, пытаются разбить решетки на окнах. А те, что следят из окон комфортабельных квартир, машут руками: «Ничего не получится! Зря стараетесь!»
Иногда, от обиды и от выпитого, хотелось встать и, вежливо заплатив за угощение, уйти неизвестно куда. Но тут я вспоминал, что долларов у меня еще нет, а втягивать в этот конфликт нейтральные итальянские лиры было как-то неловко. Да и не было уверенности, что их хватит. Искусственно погасив благородный порыв, я с яростным отчаяньем налегал на еду и питье: пропадать — так с музыкой! Мясо было удивительно нежным, и вскоре то, что было огромной черепахой, превратилось в лягушонка, которого я, однако, не собирался щадить.
Американка, сидевшая рядом со мной, протянула бокал, мы чокнулись и выпили. После этого она у меня спросила:
— Как вы относитесь к движению феминисток?
Я посмотрел на своего огромного застольца. Я уже успел убедиться, что он одинаково хорошо говорит и по-русски, и по-английски. Он кивнул головой, мол, буду переводить.
— У нас совсем другая задача, — сказал я. — Будь моя воля, я бы всех работающих женщин отправил домой к детям. Но, к сожалению, мы сегодня этого не можем сделать. Бедность.
По мере перевода лицо моей соседки леденело. Больше она со мной не чокалась и не смотрела в мою сторону. Оказывается, здесь с феминистками не принято говорить шутливым тоном. А я тогда этого еще не знал. Эта маленькая дамская идеология, как и всякая идеология, не терпит юмора.
Обиженная соседка не долго меня расстраивала. Джин с тоником продолжали подавать. Многие грехи западной цивилизации можно простить за изобретение этого чудесного напитка. Я сказал многие, но не все. Не ловите меня на слове.
Вдруг за разными столиками раздалось:
— Джаз! Джаз! Джаз!
Некоторые вскочили с мест. Все решили ехать слушать джаз. Мне подумалось: вот так в добрые старые времена в России после ужина, возлияния и политических разговоров кто-нибудь говорил: «Поехали к цыганам!» — и все ехали.
Мы вместе с хозяевами гурьбой вышли из дому, разместились по машинам и поехали. В такие минуты всегда кажется, что именно этого не хватало для полноты счастья.
Мы приехали в какой-то клуб, расселись и вскоре услышали джаз. Он был громким. Он был очень громким. Он был неимоверно громким. И тем более удивительно, что, когда я в этом грохоте пару раз что-то сравнительно тихо (учитывая грохот) спрашивал у соседа, все на меня укоризненно оглядывались, как если б я на концерте Баха громко заговорил. Как они меня могли услышать, до сих пор для меня остается тайной.
Утром я проснулся в номере американской гостиницы и сразу же удивился ясности своей головы. Вот что значит чистый напиток! Я долго удивлялся ясности своей головы и только гораздо позже понял, что преувеличивал ясность своей головы по причине ее неполной ясности.
Я вскочил с постели и пошел умываться в ванную. Обливая лицо водой, я почувствовал, что мои босые ноги мокнут. Моя вера в американскую технику была столь велика, что я, продолжая умываться, принял ощущение мокнущих ног за похмельное явление, связанное с новым напитком, и несколько снизил свою оценку джина с тоником.
Однако, неторопливо умывшись и уже утираясь полотенцем, я вдруг заметил, что ванна залита водой и мои босые ноги в самом деле мокнут. Я пустил в умывальнике воду и, нагнув-шись, заглянул под раковину: труба протекала. Совсем как у нас! О родная Америка, проявляй маленькие слабости, так ты нам ближе!
Но недолго длилась моя радость. Я закрыл кран и вспомнил кошмарные сцены, связанные с собственной ванной. То засор, то вот так труба вдруг начинает протекать, то собственная небрежность.
Вспомнив об этом, я быстро оделся, взял с собой ключ и, не закрывая номер (полное неверие в технику), стал искать горничную. Вскоре нашел ее. Это была пожилая, полная негритянка. Показав на то, что случилось в ванной, я ткнул пальцем в пол в сторону администратора, сидевшего на первом этаже:
— Позвоните. Ремонт!
— Позвоните вы! — ткнула она пальцем в меня.
— Нет, позвоните вы! — ткнул я пальцем в нее.
Так мы некоторое время тыкали друг в друга пальцами, и в конце концов она куда-то ушла. Я решил, что переспорил ее и она сама сейчас пошла за слесарем. Вскоре она вернулась, но вместо слесаря привела южноамериканскую горничную, которая еще издали заговорила со мной по-испански. Видимо, первая горничная решила, что я испанец и только поэтому не могу найти с ней общий язык. Тут уж я ничего не понимал и перевел разговор на несколько более присущий мне английский язык.
— Позвоните вниз! Ремонт! — сказал я по-английски.
— Позвоните вы! — гневно ответила она мне по-английски и что-то обидчиво добавила по-испански, видимо задетая в национальном чувстве за то, что я не хочу с ней говорить по-испански.
Так мы препирались некоторое время, когда раздался стук в дверь и в комнату вошел мой давний знакомый, известный одесский писатель. Когда-то мы с ним сотрудничали в «Неделе» и вместе поднимали ёе тираж. Сейчас он живет в Нью-Йорке. Узнав, что делегация советских писателей приехала сюда, он решил повидаться со мной. Мы обнялись, и я ему поведал о своих маленьких ванных горестях. Мгновенно оценив обстановку, он, совершенно на американский лад выпятив нижнюю губу, сказал им несколько резких и точных слов. Обе горничные мирно притихли.
— Сами справятся, — сказал он и повел меня вниз.
— Как это ты так хорошо наловчился говорить по-английски? — спросил я.
— Позанимался бы, как я, по четырнадцать часов в сутки, говорил бы не хуже, — просто ответил он.
О могучее, вдохновенное упорство сынов Израиля! Когда же мы научимся этому? Или когда они нас научат? Мы же научили их пить.
Оказывается, он десять лет назад, обложенный со всех сторон в родной Одессе, рванул в Америку. Здесь он невероятно бедствовал, но упрямо продолжал заниматься литературой. И его наконец признали. На это ушло десять лет. Но и признали хорошо. Сейчас он заключил несколько договоров на несколько книг.
В ближайшей аптеке он заказал мне очки, а потом повез обедать в китайский ресторан, где мы обо всем поговорили как дети одного Черного моря, и другого у нас явно не будет.
Уже после обеда, примеряя в аптеке новые очки, придававшие Америке четкую честность, я сказал:
— Как жаль, что мы уже пообедали в китайском ресторане. В этих очках я сумел бы рассмотреть все особенности затейливых китайских блюд.
— Не хочешь ли ты сказать, что мы должны и поужинать в китайском ресторане? — спросил он.
— Ты сказал, — пошутил я, намекая на его одесские бедствия, начавшиеся с дерзкого по тем временам откровенного увлечения Библией.
— Никаких проблем, — согласился он и, посадив меня в свою машину, повез показывать Нью-Йорк. По дороге он время от времени крыл многоэтажным русским матом всех неловких или небрежных водителей.
С такой же молодой беспощадностью написаны его американские рассказы, где досталось всем — от жестких чиновников до еврейских богачей, скудных на помощь и щедрых на советы. Я их не видел, так пишет он.
О дальнейшем моем пребывании в Америке я расскажу в другой раз. А вы ждите, старайтесь создать для этого спокойную обстановку и помните, что слова о Нежелании Расставаться остаются в силе.
…Я отстучал на машинке последнюю фразу и попытался закурить, но, оказывается, в моей зажигалке кончился бензин. Его хватило как раз на этот рассказ, чтобы я, прерывая его, не бегал на кухню. В сущности, повезло. Я восстановил настроение. Прикурить можно и на кухне.
Уподобляясь неведомым богачам, даю совет. Если у вас плохое настроение, возьмитесь за какое-нибудь дело и обязательно сделайте его. В крайнем случае напишите рассказ или ловите рыбу, как тот официант, над которым я напрасно иронизировал. Ведь я не видел, каким он возвращался с рыбалки. А это главное.
Я пошел на кухню и прикурил от конфорки газовой плиты как от головешки чегемского очага. Радио передавало «Персидскую песню» в исполнении Шаляпина. И это был подарок мне.
И я вспомнил дедушкин дом, вспомнил, как дядя Кязым прикуривал от очага. То сунет руку с цигаркой в самый жар, а чаще вытащит дымящуюся головешку, распрямится, большой, краси-вый, сумрачный, длинной затяжкой втянет огонь в цигарку и небрежно забросит головешку в пыхнувший, вызвездивший искры огонь очага.
И угадывались в этом жесте то спокойная точность хозяина-сеятеля, то вдруг усталое презрение ко всему, что подтачивало и хозяйство, и дом, и всех его обитателей. А Шаляпин поет «Персидскую песню». И кажется, все живы, потому что жили, шумели, смеялись, плакали вокруг этого очага… О, если б навеки так было… А почему бы нет, почему бы?
Кутеж стариков над морем
От волнения я закурил и несколькими затяжками выкурил сигарету. Увидев нечто вроде цилиндрической урны, я хотел туда забросить окурок, но кто-то вдруг вцепился в мою руку. Лицо человека выражало ужас, как если бы эта урна могла взорваться.
— А куда же? — в отчаянье спросил я по-русски.
Он бросил выразительный взгляд на пол и растер ногой невидимый окурок. Тут только я заметил, что пол усеян окурками. Я поблагодарил этого человека и воспользовался его советом, удивляясь простоте местных нравов.
Прошло около часу, но меня так никто и не встретил. За это время ко мне подошел какой-то сердобольный негр и спросил, нет ли у меня долларов. Я сказал, что долларов нет, но есть лиры. Негр кивнул и растворился в толпе.
Что делать? Я вынул записную книжку с адресом и телефоном, куда должен был сегодня явиться. Ищу очки и не нахожу. Вывернул всё — нет очков. Явно сунул в кармашек самолетного сиденья, когда захлопнул самоучитель, да так и забыл там. Теперь и адреса не могу прочесть. А что толку прочесть адрес, если нет монетки позвонить?
Перечисляю свои бедствия, чтобы оправдать то отчаянье, в которое я впал: полуглухонемой из-за незнания языка, полуслепой из-за потери очков и просто-напросто нищий из-за отсутствия долларов.
Что делать? Надо искать помощи у американцев, встречающих гостей. Я хищно окинул глазом встречающих, стараясь выбрать среди них человека подобрей. Я остановил взгляд на одном высоком юном американце с добродушным, как мне показалось, лицом. Я подошел к нему, протягивая бумажку с адресом с видом малограмотного провинциала.
— Очки разбил в самолете, — сказал я сокрушенно, — позвонить.
Почему я сказал, что очки разбил, а не забыл в самолете? Только сейчас догадываюсь, что это был подсознательный намек на сложность моего бедствия. Вероятно, намек на небольшую катастрофу, в результате которой я разбил очки и, как в дальнейшем выяснится, рассыпал все свои монеты. Он взял у меня бумажку с телефоном и пошел к телефонному аппарату. Я потащился со своим чемоданом за ним. Он подошел к телефону и обернулся на меня, вернее на мою руку, чтобы принять из нее монету. Внимание! Тут самое главное.
— Ай хев нот мани, — сказал я с оттенком классовой обиды и кивнул куда-то в простран-ство, то ли в сторону своей катастрофы, то ли в сторону Уолл-стрита.
Он помедлил секунду и улыбнулся:
— О'кей!
Вынул монету из кошелька, всунул ее в щелочку аппарата, накрутил номер и вручил мне трубку, как победительный приз.
Голос женщины. Я рванулся навстречу доброму голосу. С обеих сторон судорожные объяснения в любви. Последовали сведенья о беспрерывных звонках в Москву и в Палермо, упорнейшие, хотя и безуспешные, попытки выяснить, где я, в воздухе, на земле или в океане. С тем большей жизнестойкостью отвечал ей мой рвущийся к очному общению голос. Кроме голоса женщины из трубки выбулькивал звон бокалов и шум веселящейся компании.
— Ждите, за вами приедет девушка, говорящая по-русски!
Так сказал голос на чистейшем русском языке. Я положил трубку, и сразу же помещение озарилось светом надежды и веселья. Мой спаситель скромно удалялся. Я не успел его даже поблагодарить. Хотелось догнать его, повиснуть на его руке и проволочиться, как в детстве.
Тут ко мне подошел негр, с которым мы до этого смутно объяснялись. Оказывается, он нашел разменную кассу и теперь предлагал мне пойти туда. Хотя после телефонного разговора я мог обойтись без долларов, но состояние мое было столь возвышенным, что я почувствовал себя обязанным разменять лиры и вознаградить комиссионными за старание этого доброго человека.
Я бодро потащился со своим чемоданом за ним. Но вот толпа встречающих осталась позади, мы идем и идем каким-то сумеречным коридором, где ни одного живого человека, и намеренья этого негра мне начинают казаться зловещими. А он, между прочим, все убыстряет и убыстряет шаги, чтобы подальше завлечь меня. При этом он совершенно фальшиво несколько раз вскидывает руку, чтобы посмотреть на часы. Коварство и любовь!
Дорого, дорого решил я продать свою жизнь, а может быть, и честь российского писателя. Не отступать, решил я, а продумать метод активной защиты, и я его продумал. Значит, в случае чего, нож там или газовый пистолет, я неожиданно вскидываю чемодан, подхватываю его обеими руками и обрушиваю на голову негодяя. Чтобы прием оказался особенно неожиданным (он иногда оглядывался), я делаю вид, что еле-еле волочу свой чемодан. Хотя чемодан мой и так не слишком тяжел, сейчас от волнения он мне кажется совсем легким.
Вдруг мой провожатый остановился и, кивнув на стену, уныло произнес:
— Опоздали.
Я сделал несколько шагов и заметил окошечко закрытой кассы. Тут я понял, что бедняга — всего лишь неудачник, вроде меня. Мы пошли назад. Чемодан сразу отяжелел. Сквозь шум приближающейся толпы мне показалось, что я по радио услышал свою фамилию. Слуховые галлюцинации? Мания величия? Нет! Нет! Я не ошибся! Америка знает обо мне!
Забыв о своем спутнике, я ринулся туда, где шумела толпа. Не знаю, сколько времени прошло. Я всё забыл. Вдруг из толпы вырывается девушка и кричит:
— Где вы были? Я уже по радио объявляла о вас!
Я что-то пролепетал, а грустный негр, наконец догнавший меня, почему-то стоял рядом и чего-то ждал. Девушка вынула из сумочки пятидолларовую, как я позже узнал, бумажку и сунула ему. Она вывела меня из помещения, а негр почему-то не отставал, и в глазах у него застыло выражение тысячелетней печали.
Мы уже сели в машину, а он всё не отставал и теперь стоял рядом с машиной и ожидал чего-то. Но чего? Может, он считал, что я должен передать ему свои лиры, которые всё равно теперь не понадобятся мне?
— Что ему надо? — спросил я у девушки.
— Это подпольный таксист, — сказала она, и мы поехали.
Ночной Нью-Йорк мелькал как в кино. Девушка пыталась обратить мое внимание на выдающиеся здания, но я всегда был к этому равнодушен. Зато позже, увидев очаронательные пригороды и маленькие города Америки, я навсегда в них влюбился. Вот где уют, вот где здоровье нации!
— Вы прекрасно говорите по-русски, — благодарно сказал я девушке, чтобы смягчить свое равнодушие к небоскребам. Для американки она очень хорошо говорила по-русски. Легкий акцент только украшал ее язык.
— А я русская, — улыбнулась она.
Машина остановилась возле какого-то дома. Мы вышли из нее и вошли в подъезд. Подня-лись на лифте. Звонок в дверь, и мы оказались в огромной комнате. В разных концах комнаты стояли маленькие низенькие столики. За некоторыми из них сидели наши писатели, иногда знакомые не только по речам, но и по книгам. Громкие голоса и взрывы смеха говорили о том, что компания на хорошем взводе. Меня посадили за столик, где уже сидели двое мужчин и одна женщина.
Девушка куда-то исчезла, зато появилась стройная женщина с лицом слегка стареющей гимназистки и вручила мне большую тарелку, на которой дымились кругляки картошки и лежал огромный, как черепаха, кусок мяса нешуточная награда за мои страдания. Неужели всё это может съесть один человек, подумал я и, взяв в руки вилку и нож, приступил к честному эксперименту.
Вдруг один из мужчин, сидевший за моим столиком, которого я по его огромности принял за американца, протянул руку и, взяв дымящийся кругляк картофелины из моей тарелки, отправил ее в свой пещерный рот. Я понял, что он наш. Это был знак братства.
Сочное мясо, запиваемое джином с тоником, легко елось, и вдруг я убедился, что вполне могу справиться со своей непомерной порцией. Разговор постепенно принимал общий, охватывающий все столики характер. Говорили о судьбе перестройки. Американцы проявляли осторожное и не слишком осторожное недоверие и принимали наш достаточно критичный оптимизм за попытку перехитрить их новой пропагандой. Но никакой пропаганды не было, это была действительно наша последняя надежда.
МЫ. Смотрите, сколько запретных книг опубликовано.
ОНИ. Подумаешь, украденное у народа вернули народу.
МЫ. Украли одни, а возвращают другие.
ОНИ. Демократия — это многопартийность. Где она у вас?
МЫ. Не всё сразу. Будет и многопартийность.
ОНИ. Ваша гласность не закреплена законом о печати и о частной собственности. Такую свободу можно прикрыть за одну ночь.
МЫ. Такие законы готовятся.
ОНИ. Не даст аппарат. Обманет.
Недоверчивость американцев хотя, конечно, имела основания, но была неприятна. Это было похоже на то, как если бы люди, живя в своих удобных квартирах, следили оттуда за окнами тюрьмы, где заключенные, пусть даже крышками от унитазов, пытаются разбить решетки на окнах. А те, что следят из окон комфортабельных квартир, машут руками: «Ничего не получится! Зря стараетесь!»
Иногда, от обиды и от выпитого, хотелось встать и, вежливо заплатив за угощение, уйти неизвестно куда. Но тут я вспоминал, что долларов у меня еще нет, а втягивать в этот конфликт нейтральные итальянские лиры было как-то неловко. Да и не было уверенности, что их хватит. Искусственно погасив благородный порыв, я с яростным отчаяньем налегал на еду и питье: пропадать — так с музыкой! Мясо было удивительно нежным, и вскоре то, что было огромной черепахой, превратилось в лягушонка, которого я, однако, не собирался щадить.
Американка, сидевшая рядом со мной, протянула бокал, мы чокнулись и выпили. После этого она у меня спросила:
— Как вы относитесь к движению феминисток?
Я посмотрел на своего огромного застольца. Я уже успел убедиться, что он одинаково хорошо говорит и по-русски, и по-английски. Он кивнул головой, мол, буду переводить.
— У нас совсем другая задача, — сказал я. — Будь моя воля, я бы всех работающих женщин отправил домой к детям. Но, к сожалению, мы сегодня этого не можем сделать. Бедность.
По мере перевода лицо моей соседки леденело. Больше она со мной не чокалась и не смотрела в мою сторону. Оказывается, здесь с феминистками не принято говорить шутливым тоном. А я тогда этого еще не знал. Эта маленькая дамская идеология, как и всякая идеология, не терпит юмора.
Обиженная соседка не долго меня расстраивала. Джин с тоником продолжали подавать. Многие грехи западной цивилизации можно простить за изобретение этого чудесного напитка. Я сказал многие, но не все. Не ловите меня на слове.
Вдруг за разными столиками раздалось:
— Джаз! Джаз! Джаз!
Некоторые вскочили с мест. Все решили ехать слушать джаз. Мне подумалось: вот так в добрые старые времена в России после ужина, возлияния и политических разговоров кто-нибудь говорил: «Поехали к цыганам!» — и все ехали.
Мы вместе с хозяевами гурьбой вышли из дому, разместились по машинам и поехали. В такие минуты всегда кажется, что именно этого не хватало для полноты счастья.
Мы приехали в какой-то клуб, расселись и вскоре услышали джаз. Он был громким. Он был очень громким. Он был неимоверно громким. И тем более удивительно, что, когда я в этом грохоте пару раз что-то сравнительно тихо (учитывая грохот) спрашивал у соседа, все на меня укоризненно оглядывались, как если б я на концерте Баха громко заговорил. Как они меня могли услышать, до сих пор для меня остается тайной.
Утром я проснулся в номере американской гостиницы и сразу же удивился ясности своей головы. Вот что значит чистый напиток! Я долго удивлялся ясности своей головы и только гораздо позже понял, что преувеличивал ясность своей головы по причине ее неполной ясности.
Я вскочил с постели и пошел умываться в ванную. Обливая лицо водой, я почувствовал, что мои босые ноги мокнут. Моя вера в американскую технику была столь велика, что я, продолжая умываться, принял ощущение мокнущих ног за похмельное явление, связанное с новым напитком, и несколько снизил свою оценку джина с тоником.
Однако, неторопливо умывшись и уже утираясь полотенцем, я вдруг заметил, что ванна залита водой и мои босые ноги в самом деле мокнут. Я пустил в умывальнике воду и, нагнув-шись, заглянул под раковину: труба протекала. Совсем как у нас! О родная Америка, проявляй маленькие слабости, так ты нам ближе!
Но недолго длилась моя радость. Я закрыл кран и вспомнил кошмарные сцены, связанные с собственной ванной. То засор, то вот так труба вдруг начинает протекать, то собственная небрежность.
Вспомнив об этом, я быстро оделся, взял с собой ключ и, не закрывая номер (полное неверие в технику), стал искать горничную. Вскоре нашел ее. Это была пожилая, полная негритянка. Показав на то, что случилось в ванной, я ткнул пальцем в пол в сторону администратора, сидевшего на первом этаже:
— Позвоните. Ремонт!
— Позвоните вы! — ткнула она пальцем в меня.
— Нет, позвоните вы! — ткнул я пальцем в нее.
Так мы некоторое время тыкали друг в друга пальцами, и в конце концов она куда-то ушла. Я решил, что переспорил ее и она сама сейчас пошла за слесарем. Вскоре она вернулась, но вместо слесаря привела южноамериканскую горничную, которая еще издали заговорила со мной по-испански. Видимо, первая горничная решила, что я испанец и только поэтому не могу найти с ней общий язык. Тут уж я ничего не понимал и перевел разговор на несколько более присущий мне английский язык.
— Позвоните вниз! Ремонт! — сказал я по-английски.
— Позвоните вы! — гневно ответила она мне по-английски и что-то обидчиво добавила по-испански, видимо задетая в национальном чувстве за то, что я не хочу с ней говорить по-испански.
Так мы препирались некоторое время, когда раздался стук в дверь и в комнату вошел мой давний знакомый, известный одесский писатель. Когда-то мы с ним сотрудничали в «Неделе» и вместе поднимали ёе тираж. Сейчас он живет в Нью-Йорке. Узнав, что делегация советских писателей приехала сюда, он решил повидаться со мной. Мы обнялись, и я ему поведал о своих маленьких ванных горестях. Мгновенно оценив обстановку, он, совершенно на американский лад выпятив нижнюю губу, сказал им несколько резких и точных слов. Обе горничные мирно притихли.
— Сами справятся, — сказал он и повел меня вниз.
— Как это ты так хорошо наловчился говорить по-английски? — спросил я.
— Позанимался бы, как я, по четырнадцать часов в сутки, говорил бы не хуже, — просто ответил он.
О могучее, вдохновенное упорство сынов Израиля! Когда же мы научимся этому? Или когда они нас научат? Мы же научили их пить.
Оказывается, он десять лет назад, обложенный со всех сторон в родной Одессе, рванул в Америку. Здесь он невероятно бедствовал, но упрямо продолжал заниматься литературой. И его наконец признали. На это ушло десять лет. Но и признали хорошо. Сейчас он заключил несколько договоров на несколько книг.
В ближайшей аптеке он заказал мне очки, а потом повез обедать в китайский ресторан, где мы обо всем поговорили как дети одного Черного моря, и другого у нас явно не будет.
Уже после обеда, примеряя в аптеке новые очки, придававшие Америке четкую честность, я сказал:
— Как жаль, что мы уже пообедали в китайском ресторане. В этих очках я сумел бы рассмотреть все особенности затейливых китайских блюд.
— Не хочешь ли ты сказать, что мы должны и поужинать в китайском ресторане? — спросил он.
— Ты сказал, — пошутил я, намекая на его одесские бедствия, начавшиеся с дерзкого по тем временам откровенного увлечения Библией.
— Никаких проблем, — согласился он и, посадив меня в свою машину, повез показывать Нью-Йорк. По дороге он время от времени крыл многоэтажным русским матом всех неловких или небрежных водителей.
С такой же молодой беспощадностью написаны его американские рассказы, где досталось всем — от жестких чиновников до еврейских богачей, скудных на помощь и щедрых на советы. Я их не видел, так пишет он.
О дальнейшем моем пребывании в Америке я расскажу в другой раз. А вы ждите, старайтесь создать для этого спокойную обстановку и помните, что слова о Нежелании Расставаться остаются в силе.
…Я отстучал на машинке последнюю фразу и попытался закурить, но, оказывается, в моей зажигалке кончился бензин. Его хватило как раз на этот рассказ, чтобы я, прерывая его, не бегал на кухню. В сущности, повезло. Я восстановил настроение. Прикурить можно и на кухне.
Уподобляясь неведомым богачам, даю совет. Если у вас плохое настроение, возьмитесь за какое-нибудь дело и обязательно сделайте его. В крайнем случае напишите рассказ или ловите рыбу, как тот официант, над которым я напрасно иронизировал. Ведь я не видел, каким он возвращался с рыбалки. А это главное.
Я пошел на кухню и прикурил от конфорки газовой плиты как от головешки чегемского очага. Радио передавало «Персидскую песню» в исполнении Шаляпина. И это был подарок мне.
И я вспомнил дедушкин дом, вспомнил, как дядя Кязым прикуривал от очага. То сунет руку с цигаркой в самый жар, а чаще вытащит дымящуюся головешку, распрямится, большой, краси-вый, сумрачный, длинной затяжкой втянет огонь в цигарку и небрежно забросит головешку в пыхнувший, вызвездивший искры огонь очага.
И угадывались в этом жесте то спокойная точность хозяина-сеятеля, то вдруг усталое презрение ко всему, что подтачивало и хозяйство, и дом, и всех его обитателей. А Шаляпин поет «Персидскую песню». И кажется, все живы, потому что жили, шумели, смеялись, плакали вокруг этого очага… О, если б навеки так было… А почему бы нет, почему бы?
Кутеж стариков над морем
Пока я предавался воспоминаниям, очередь за мороженым вдруг истекла. То ли все окрестные отдыхающие успели им насладиться, то ли прошел ликующий слух, что запасы мороженого отныне неиссякаемы, потому что будут пополняться за счет переработанных на американских машинах снегов Эльбруса, предварительно обрызганных с вертолетов аргентинским сахаром, растворенным в голландском молоке. Протесты Фиделя Кастро по поводу аргентинского сахара Кремль в очередной раз стыдливо не заметил. Среди прочих фантастических слухов и такой мог иметь место.
Ажиотаж с мороженым кончился. Но тут забросили на «Амру» жигулевское пиво. У многих клиентов за столиками появились бутылочки с пивом. Очередь, но почему-то не столь большая, как за мороженым, толпилась у прилавка.
Это тоже были посторонние люди, которые прослышали, что здесь продают пиво. Большая их часть состояла из купальщиков, загорающих на мостках первого яруса пристани. Чтобы попасть сюда, они были обязаны одеться. В купальных костюмах сюда не пускали.
Но некоторые купальщики, и в этом было величайшее таинство наших отношений с государ-ством, оставаясь в плавках, толпились у внутреннего входа в ресторан, упорно дожидаясь какого-нибудь знакомого, который сидит в ресторане, естественно одетый, чтобы передать ему деньги на пиво. А потом они здесь, не переступив голой ногой запретную зону (игры граждан с законом, в ответ на игры закона с гражданами), как бы поверх закона и потому с дополнитель-ным наслаждением, получают свои законные бутылки. К тому же постоять в очереди почти голым и при этом не переставая загорать, редкое удовольствие для нашего человека.
— Голых не обслуживаю, холеры! — вскрикивала время от времени официантка, курирую-щая ближайшие столики. Она вскрикивала это не глядя, уверенная, что бедолаги стоят и ждут.
Но и тут не было абсолюта. Вдруг она сразу брала у всех деньги и приносила на подносе пиво. Чаще всего это было связано с тем, что кто-то из стоящих у входа оказывался ее знакомым, и тогда она вынуждена была и остальных обслуживать.
— Голых не обслуживаю! В последний раз, холеры! — кричала она, раздавая бутылки и заглядывая за спины передних, чтобы посмотреть, сколько там еще толпится на нижних ступенях лестницы.
Но иногда она вдруг ни с того ни с сего, без всяких знакомых, как бы сломленная смирен-ным терпением ждущих, в бешенстве вырывала у них деньги и, принеся пиво, вталкивала бутылки в протянутые ладони.
Так, бывает, пьяный, готовый нас ударить, вдруг в последний миг меняет решение и целует нас, вкладывая в поцелуй злобную энергию несостоявшегося удара.
Поблизости от этого выхода за столиком сидел крупный, плотный немец с двумя женщина-ми. Скорее всего, с женой и переводчицей. На столике стояли чашечки с кофе, бокалы, бутылка с шампанским. Немец курил трубку и оглядывал ресторан. Большое тело немца облегала свежая рубаха, на носу посверкивали очки в золотой оправе.
Пожилой купальщик в сатиновых трусах, с маленькой седой головкой постаревшего мальчика, неподвижно стоявший у входа, вдруг что-то сообразил, быстро подошел к столику немца и сказал:
— Браток, закажешь пиво, а потом я у тебя возьму. Но ей не говори, кому заказываешь!
После этого он протянул ему деньги, но немец, сразу же обернувшийся на его голос и уставившийся на его близкое лицо, не заметил протянутых денег.
— Я, я, — ответил немец с добродушным любопытством, глядя в очень близкое лицо купальщика с седой мальчишеской головкой.
— Да не ты, а я! — нервно пояснил ему купальщик. Он бросил вороватый взгляд в глубь ресторанной палубы, боясь, что его заметит официантка, охраняющая ближайшие столы. Она сейчас с заказами ушла в сторону буфета. Ты закажешь пиво, а я у тебя потом возьму! — очень внятно повторил он.
— Я, я, — тоже с еще большей внятностью повторил немец, со всё возрастающим любопытством оглядывая близкое лицо купальщика и как бы удивляясь, что на нем все еще не появляется признаков братания.
— Да не ты, а я! — повторил купальщик, чиркнув глазами в глубь ресторанной палубы, — вот тебе деньги, закажешь пиво, а я, я потом возьму!
— Я, я, — с еще большим удивлением, не меняя позы, уставился немец на лицо купальщика, все еще не замечая деньги и всё больше поражаясь, что на этом лице не видно признаков братания.
Переводчица протянула было руку к немцу и хотела ему что-то сказать, но потом остановила себя. Видимо, она испугалась, что немец поймет его, возьмет деньги на пиво, а потом будут неприятности с администрацией. И напрасно она этого боялась, как потом выяснилось.
— Да не ты, а я! — взвизгнул купальщик, теряя терпение.
Немец, опять мгновенно уловив повышенную интонацию, тут же повысил свою.
— Горби виват! — гневно ответил он, как выбрасывая последний козырь братания.
Тут купальщик наконец понял что-то и помахал рукой с деньгами у самых глаз немца. Одновременно к нему склонилась переводчица и что-то сказала. Он выслушал ее, не меняя позы, как бы уверенный, что этого человека ни на секунду нельзя выпускать из кругозора.
— Бир? — удивленно спросил немец, продолжая с бесстрашным любопытством глядеть в близкое лицо купальщика, как смотрят сквозь стекло аквариума на глубоководную рыбу. Тем более если эта рыба человеческим голосом попросила пива.
— Да, да, бир! — радостно закивал проситель, вспомнив знакомое слово и чувствуя, что наконец понят: — Пиво по-нашему! Бир!
— Ферботен! — громко и строго сказал немец. И хотя и теперь он не изменил позу, казалось, он прикрикнул не только на этого просителя, но и на всю страну. Что, кстати, было бы неплохо.
Он продолжал заглядывать в близкое лицо со всевозрастающим любопытством и бесстраши-ем, как бы даже с готовностью, как бы даже с желанием, чтобы стекло аквариума в конце концов рассыпалось, если это послужит пониманию людей этой страны значения великого слова «ферботен».
Такого бесстрашия проситель не выдержал и неожиданно быстро отошел на свои прежние позиции. И немцу это очень понравилось. Тут он позволил себе чуть повернуть свою крупную голову и посмотрел на своего просителя с выражением первоначального и даже еще большего благодушия.
Поймав его взгляд, он весь оживился, залучился доброжелательностью и даже стал руками показывать, что всё обстоит очень просто: надо одеться и войти. Стоит понять, чего нельзя, как тут же поймешь, что можно.
— Мы выиграли войну, а они кайфуют на нашей территории, — громко проворчал проситель.
— Что ты, — охотно подхватил второй купальщик, до этого с некоторой завистью следивший за ним, — справедливости не было и нет!
Немец благодушно пошушукался с женой и переводчицей, отпил шампанского, зажег труб-ку, пыхнул ею несколько раз и вдруг, глядя вперед, сурово сосредоточился, как бы ища второе слово, которое надо сказать этой стране, чтобы навести в ней окончательный порядок. Но второе слово как-то долго не находилось, и немец явно загрустил.
…Чего нельзя сказать о стариках, пировавших направо от меня. Они вовсю расшумелись. Их было восемь человек. Они пришли сюда часа два назад. Те, что были помоложе, несли в руках кошелки с провизией и вином. Служители ресторана принесли стол и придвинули его к столику под тентом.
Ажиотаж с мороженым кончился. Но тут забросили на «Амру» жигулевское пиво. У многих клиентов за столиками появились бутылочки с пивом. Очередь, но почему-то не столь большая, как за мороженым, толпилась у прилавка.
Это тоже были посторонние люди, которые прослышали, что здесь продают пиво. Большая их часть состояла из купальщиков, загорающих на мостках первого яруса пристани. Чтобы попасть сюда, они были обязаны одеться. В купальных костюмах сюда не пускали.
Но некоторые купальщики, и в этом было величайшее таинство наших отношений с государ-ством, оставаясь в плавках, толпились у внутреннего входа в ресторан, упорно дожидаясь какого-нибудь знакомого, который сидит в ресторане, естественно одетый, чтобы передать ему деньги на пиво. А потом они здесь, не переступив голой ногой запретную зону (игры граждан с законом, в ответ на игры закона с гражданами), как бы поверх закона и потому с дополнитель-ным наслаждением, получают свои законные бутылки. К тому же постоять в очереди почти голым и при этом не переставая загорать, редкое удовольствие для нашего человека.
— Голых не обслуживаю, холеры! — вскрикивала время от времени официантка, курирую-щая ближайшие столики. Она вскрикивала это не глядя, уверенная, что бедолаги стоят и ждут.
Но и тут не было абсолюта. Вдруг она сразу брала у всех деньги и приносила на подносе пиво. Чаще всего это было связано с тем, что кто-то из стоящих у входа оказывался ее знакомым, и тогда она вынуждена была и остальных обслуживать.
— Голых не обслуживаю! В последний раз, холеры! — кричала она, раздавая бутылки и заглядывая за спины передних, чтобы посмотреть, сколько там еще толпится на нижних ступенях лестницы.
Но иногда она вдруг ни с того ни с сего, без всяких знакомых, как бы сломленная смирен-ным терпением ждущих, в бешенстве вырывала у них деньги и, принеся пиво, вталкивала бутылки в протянутые ладони.
Так, бывает, пьяный, готовый нас ударить, вдруг в последний миг меняет решение и целует нас, вкладывая в поцелуй злобную энергию несостоявшегося удара.
Поблизости от этого выхода за столиком сидел крупный, плотный немец с двумя женщина-ми. Скорее всего, с женой и переводчицей. На столике стояли чашечки с кофе, бокалы, бутылка с шампанским. Немец курил трубку и оглядывал ресторан. Большое тело немца облегала свежая рубаха, на носу посверкивали очки в золотой оправе.
Пожилой купальщик в сатиновых трусах, с маленькой седой головкой постаревшего мальчика, неподвижно стоявший у входа, вдруг что-то сообразил, быстро подошел к столику немца и сказал:
— Браток, закажешь пиво, а потом я у тебя возьму. Но ей не говори, кому заказываешь!
После этого он протянул ему деньги, но немец, сразу же обернувшийся на его голос и уставившийся на его близкое лицо, не заметил протянутых денег.
— Я, я, — ответил немец с добродушным любопытством, глядя в очень близкое лицо купальщика с седой мальчишеской головкой.
— Да не ты, а я! — нервно пояснил ему купальщик. Он бросил вороватый взгляд в глубь ресторанной палубы, боясь, что его заметит официантка, охраняющая ближайшие столы. Она сейчас с заказами ушла в сторону буфета. Ты закажешь пиво, а я у тебя потом возьму! — очень внятно повторил он.
— Я, я, — тоже с еще большей внятностью повторил немец, со всё возрастающим любопытством оглядывая близкое лицо купальщика и как бы удивляясь, что на нем все еще не появляется признаков братания.
— Да не ты, а я! — повторил купальщик, чиркнув глазами в глубь ресторанной палубы, — вот тебе деньги, закажешь пиво, а я, я потом возьму!
— Я, я, — с еще большим удивлением, не меняя позы, уставился немец на лицо купальщика, все еще не замечая деньги и всё больше поражаясь, что на этом лице не видно признаков братания.
Переводчица протянула было руку к немцу и хотела ему что-то сказать, но потом остановила себя. Видимо, она испугалась, что немец поймет его, возьмет деньги на пиво, а потом будут неприятности с администрацией. И напрасно она этого боялась, как потом выяснилось.
— Да не ты, а я! — взвизгнул купальщик, теряя терпение.
Немец, опять мгновенно уловив повышенную интонацию, тут же повысил свою.
— Горби виват! — гневно ответил он, как выбрасывая последний козырь братания.
Тут купальщик наконец понял что-то и помахал рукой с деньгами у самых глаз немца. Одновременно к нему склонилась переводчица и что-то сказала. Он выслушал ее, не меняя позы, как бы уверенный, что этого человека ни на секунду нельзя выпускать из кругозора.
— Бир? — удивленно спросил немец, продолжая с бесстрашным любопытством глядеть в близкое лицо купальщика, как смотрят сквозь стекло аквариума на глубоководную рыбу. Тем более если эта рыба человеческим голосом попросила пива.
— Да, да, бир! — радостно закивал проситель, вспомнив знакомое слово и чувствуя, что наконец понят: — Пиво по-нашему! Бир!
— Ферботен! — громко и строго сказал немец. И хотя и теперь он не изменил позу, казалось, он прикрикнул не только на этого просителя, но и на всю страну. Что, кстати, было бы неплохо.
Он продолжал заглядывать в близкое лицо со всевозрастающим любопытством и бесстраши-ем, как бы даже с готовностью, как бы даже с желанием, чтобы стекло аквариума в конце концов рассыпалось, если это послужит пониманию людей этой страны значения великого слова «ферботен».
Такого бесстрашия проситель не выдержал и неожиданно быстро отошел на свои прежние позиции. И немцу это очень понравилось. Тут он позволил себе чуть повернуть свою крупную голову и посмотрел на своего просителя с выражением первоначального и даже еще большего благодушия.
Поймав его взгляд, он весь оживился, залучился доброжелательностью и даже стал руками показывать, что всё обстоит очень просто: надо одеться и войти. Стоит понять, чего нельзя, как тут же поймешь, что можно.
— Мы выиграли войну, а они кайфуют на нашей территории, — громко проворчал проситель.
— Что ты, — охотно подхватил второй купальщик, до этого с некоторой завистью следивший за ним, — справедливости не было и нет!
Немец благодушно пошушукался с женой и переводчицей, отпил шампанского, зажег труб-ку, пыхнул ею несколько раз и вдруг, глядя вперед, сурово сосредоточился, как бы ища второе слово, которое надо сказать этой стране, чтобы навести в ней окончательный порядок. Но второе слово как-то долго не находилось, и немец явно загрустил.
…Чего нельзя сказать о стариках, пировавших направо от меня. Они вовсю расшумелись. Их было восемь человек. Они пришли сюда часа два назад. Те, что были помоложе, несли в руках кошелки с провизией и вином. Служители ресторана принесли стол и придвинули его к столику под тентом.