Комиссия продолжала работать (гром грянул во время весенней сессии), а Борзов сдавал экзамены по шпаргалкам, которыми на наших глазах начинял себя в комнате общежития.
   Директор института читал нам историю, и по тем временам читал живо, увлекательно. Мне, во всяком случае, нравились его лекции. И я чувствовал жалость к нему, попавшему в такую передрягу. И все-таки я, как и большинство студентов, был на стороне Борзова. Он нас всех охмурил. Конечно, и студенческая корпоративность сказывалась: пусть подрожат наши преподаватели. Но было и еще что-то.
   Тогда шла кампания по борьбе с тлетворным Западом, которая нам, студентам, не без основания казалась глупой. Именно в те времена появился анекдот: Россия — родина слонов.
   Никакого серьезного влияния Запада, разумеется, не было. Любители красивых тряпок действительно гонялись за чужеземными вещами, так ведь и сейчас гоняются! А поскольку Борзов сам был первым пижоном института, статья его приобрела для нас характер пародийного возмездия за глупую кампанию, затеянную взрослыми людьми. Может быть, мы этого не осознавали, но чувствовали.
   Через год мы оба перевелись в другие учебные заведения, и я надолго потерял его из виду. Он перешел в Московский университет на биологический факультет. И вдруг через много лет я узнаю от одного писателя, пропагандиста генетики, что молодой талантливый ученый Борис Борзов с безумной смелостью выступил в своем институте против лысенковцев, но силы были слишком неравны. У молодого ученого большие неприятности. Этот пропагандист генетики предложил мне написать коллективное письмо протеста в Академию наук, если Борзова выгонят из института. О, если б я не знал Борзова! Впрочем, судя по всему, такого письма тогда не понадобилось. Борзов сам удержался в своем институте.
   И вот мы с ним в одной машине, и он мне рассказывает о грандиозном преимуществе бесскорлупных яиц перед обыкновенными. Забавно было, что он, рассказывая, успевал бросить взгляд на каждый магазин, мимо которого мы проезжали, иногда проборматывая что-то по этому поводу.
   В одном месте мы увидели длинный хвост очереди, выходящей из магазина.
   — Что дают? — крикнул Борзов, остановив машину и выглядывая в окно.
   — Кроличьи шапки, — хмуро ответил кто-то из очереди.
   — Кроличьи, — пробормотал Борзов и, секунду подумав, поехал дальше.
   В другой раз в переулке его взгляд привлекла тигриная рябь арбузов в железной клетке. Он опять остановил машину.
   — Куплю арбуз и позвоню любовнице, — бросил он мне, легко переходя от бесскорлупных яиц к крепкокорым астраханским арбузам.
   Он вышел из машины, стройный, моложавый, в великолепной синей рубашке и в черных вельветовых брюках. Он шел к телефонной будке мелкими шажками, как бы придерживая избыток ликования, как бы исполняя брачный танец внебрачной связи.
   Набрав номер, он повернулся в сторону улицы и говорил, весело подмигивая неизвестно кому. Стекло телефонной будки было разбито, и некоторые слова доносились до меня. Несколько раз повторялась одна и та же загадочная фраза:
   — Я тебе звоню из дома!
   Что он хотел этим сказать? Однажды мы с ним встретились в кафе «Националь» и вдвоем провели чудный вечер. Он был мягок, предупредителен, гостеприимен. Как бы это представить образно? Картина тридцатых годов «Вождь укрывает шинелью известного летчика, доверчи-во заснувшего на его диване. Привет из Сочи!». Нет, надо поскромней. Примерно так: патриарх идейных боев сам нарезает огурцы и подкладывает лучшие куски мяса товарищу юности. Кстати, я у него спросил тогда, владеет он все-таки гипнозом или нет.
   — Нет, конечно, — сказал Борзов, склонив голову с обезоруживающей улыбкой, — просто верил, что ты мне подыграешь, и ты вполне оправдал мои надежды.
   — Но почему же я не мог потом вытянуться между стульями? — спросил я.
   — Очень просто, — ответил Борзов, оживляясь от необходимости поделиться долей разума. — Когда я тебя уложил между стульями, ты боялся подвести Борзова и терпел. А когда сам лег, ты не чувствовал ответственности перед Борзовым и потому рухнул.
   Мы оба одновременно расхохотались. Отрицая, что он владеет научным гипнозом, он как бы утверждал, что владеет более глубоким, личностным гипнозом.
   Мы прекрасно провели вечер и, прощаясь, договорились через неделю встретиться у памятника Пушкину и где-нибудь посидеть.
   — Если я не приду, — тихо сказал он, — значит, Борзов умер. Приезжай меня хоронить.
   В назначенное время я минут сорок проторчал у памятника, дожидаясь его. Погода была промозглая. Я окоченел и зашел в ближайшее кафе подкрепиться. Я, конечно, не думал, что Борзов умер, но и никак не предполагал, что встречу его именно в этом кафе. Увидев его, я почувствовал странное смущение, как если бы он меня изобличил в неявке на его похороны.
   Он сидел в большой компании и напористо витийствовал. Заметив меня, он издали кивнул мне сухим, отсекающим кивком, показывая, что обстоятельства круто изменились, что само появление мое тут — достаточная бестактность и было бы убийственной пошлостью доводить ее до выяснения причин случившегося.
   Скорее всего, он просто забыл о нашем свидании, но я понял, как опасно предаваться сентиментальным воспоминаниям. За всё приходится платить.
   …Борзов покинул телефонную будку и, резко изменив походку, на глазах у очереди бесстрашно шагнул в тигриную клетку, выбрал огромный арбуз, взвесил, расплатился с укротительницей-продавщицей и быстро-быстро, словно боясь, что арбуз истечет, дотащил его до машины.
   Только тут очередь, обращенная им в зрителей, очнулась и раздались одиночные протесты. Но было уже поздно. Борзов поставил арбуз на пол перед задним сиденьем. Сел на свое место и стал тщательно протирать руки платком.
   — Долго же вы будете его есть, — сказал я.
   — С любовницей? — удивленно спросил он. — Арбуз — домой! Семья — опора общества! Запомни: настоящий джентльмен женится только один раз!
   Он бросил мне как бы уже промытую арбузом улыбку. Странно, при всех его мужских качествах, когда он вот так улыбался, облик его порой двоился и казалось, что рядом с тобой женщина. Магия обольщения.
   Машина тронулась, и снова полилась лекция о бесскорлупных яйцах.
   — Сама по себе скорлупа прекрасна. Она замечательное приспособление классов рептилий и птиц к размножению на суше. Она крепость, она защищает яйцо от вредного воздействия внешней среды. Но так ли она необходима для яйца как пищевого продукта?.. Куда, дура, лезешь под колеса! Жить надоело?! Совсем нет! В яйце всё съедобно, кроме скорлупы, или ты употреб-ляешь его вместе со скорлупой? Скорлупу можно рассматривать лишь как тару для ее содержи-мого. Скорлупа у кур составляет всего десять процентов общей массы, а на ее образование затрачивается четыре пятых времени пребывания яйца в яйцеводе. Мы должны победить этот физиологический бюрократизм, и мы его уже побеждаем! А сколько минеральных веществ и энергии расходуется несушкой? Только на этих минеральных веществах мы могли поднять наше сельское хозяйство.
   Но это впереди! Сейчас везде пишут: ускорение, перестройка! А я еще до нашего времени работал в духе времени! И я решил: что, если заставить кур нести бесскорлупные яйца, как это бывало у дальних предков птиц, у чешуйчатых рептилий? Мы же с тобой знаем, или я один должен нести бремя знаний, что эволюция часто приводит к регрессу целых систем организма. Например, киты! Они — довожу до твоего сведения — потомки сухопутных млекопитающих, но давно вернулись в море, поэтому у них исчезли задние конечности. Почему бы не повернуть эволюцию несушек, изъяв процесс образования скорлупы? Долой кальций! Вот лозунг, который можешь повесить над своим письменным столом. В ближайшее время он будет самым актуаль-ным. Через два-три года наши трудолюбивые несушки будут давать в сезон около тысячи яиц!
   …Я вспомнил, как однажды летом мы с ним встретились на Ленинградском вокзале. В белом заграничном плаще, в дымчатых заграничных очках, с редким тогда «кейсом» в руке он выглядел как знатный иностранец.
   — Еду читать лекции о генетике, — победно сообщил он, ухитряясь сверкать глазами даже через дымчатые стекла, — во всей стране один я пробил эти лекции! Надо взбодрить ленинград-скую интеллигенцию, а то она там закисает!
   Я пожаловался ему, что озабочен трудностями с билетом на «Стрелу».
   — Иди за мной, — сказал он, — Борзову билет приносят.
   Он двинулся в сторону кабинета начальника вокзала, как бы рассекая невидимое сопротив-ление косной среды. Я поплелся за ним, впрочем, у самых дверей кабинета приотстал. Не замечая этого, он рванул дверь и исчез. Через двадцать минут мы вышли на перрон и сели в мягкий вагон.
   Борзов скинул плащ, аккуратно повесил его, снял очки и опустился на диван. Я сел напротив, чувствуя, что статичность наших поз его явно не устраивает.
   — Ну что, так и будем сидеть? — спросил он, строго взглянув на меня.
   В это время вошла проводница за нашими билетами. Борзов вынул из кармана платок, мазанул им по столику и, показывая проводнице, что платок потемнел, приказал:
   — Девушка, я Борзов. Я сейчас иду за шампанским. Чтобы к моему приходу каюта была в полном порядке. Стаканы промыть питьевой содой!
   Он был в белоснежном костюме и, вероятно, вошел в роль адмирала. Молодая проводница замерла. Он молча проследовал мимо нее и, оглянувшись, подмигнул мне.
   — Какой интересный дядечка и какой строгий, — восторженно протянула проводница. — Кто он?
   — Великий человек, — сказал я.
   В купе был наведен влажный, сверкающий порядок. Вскоре появился Борзов с молодым негром, прихваченным где-то по дороге. Оба были утыканы бутылками с шампанским.
   — Познакомься, аспирант Университета Лумумбы, — сказал Борзов, мягко приземляя бутылки на стол.
   Такого большого салюта по поводу предстоящего воодушевления ленинградской интеллиге-нции я не ожидал.
   Африканец уселся на край дивана, явно комплексуя и не вполне понимая, что от него хочет этот хоть и советский, но белый господин. Борзов открыл бутылку, и мы выпили по стакану за его предстоящие лекции в Ленинграде. Африканец вместе с нами выпил свой стакан, но вел себя очень сдержанно, стараясь всё время контролировать обстановку. Борзов вынул из «кейса» целлофановый пакет с бутербродами, намазанными черной икрой, и щедро разложил их на тарелке.
   Разливая по второму стакану, он вдруг спросил у африканца:
   — Буламуто жив?
   Африканец встрепенулся, словно услышал родной клич родных саванн.
   — Зив! Зив! — воскликнул он. — Буламуто подполья! Ви знайт Буламуто?
   — Кто же не знает Буламуто, — спокойно ответил Борзов, давая осесть пене и доливая стаканы, — выпьем за Буламуто. Когда Буламуто придет к власти, — добавил он, ставя на столик пустой стакан, — надо его предупредить, чтобы он не доверял вождям племени такамака… Они испорчены американскими подачками…
   — Буламуто знай! — восторженно перебил его африканец. — Такамака коварна!
   Установив, что молодой африканец занимается медициной, Борзов стал рассказывать о своей великой борьбе с лысенковцами в собственном институте. Шампанское лилось и лилось, рассказ длился и длился, времена перепутались, и в конце концов молодому африканцу могло показать-ся, что Борзов последний вавиловец, чудом уцелевший после знаменитой сессии ВАСХНИЛ.
   Полностью обаяв африканца, Борзов пошел за проводницей и привел ее в наше купе. Она сначала очень стеснялась, но потом, выпив стакан шампанского, освоилась и не сводила с Борзова обожающих глаз.
   Видимо, под влиянием этих взглядов тема непримиримого борца перешла в адажио одиноче-ства борца, отсутствие понимания в родном доме, невозможность расслабиться, смягчить судьбу женской лаской. Он продолжал говорить, медленно, но неотвратимо склоняясь к проводнице, которая замирала и замирала в позе загипнотизированной курицы, хотя Борзов в те времена, может быть, еще и не занимался несушками.
   Я не знал, чем кончится эта сцена, исполненная, как я думал, тайного комизма, как вдруг африканец захохотал. При этом он достал откуда-то непомерно длинную руку, легко пересек этой рукой пространство купе и, хлопнув Борзова по плечу, воскликнул:
   — Ви шут!
   Я так и ахнул. Борзов посмотрел на африканца бешено стекленеющими глазами. Я почувст-вовал, что африканец хотел сказать явно не то, и, опережая гнев Борзова, пояснил:
   — Он хотел сказать: шутник!
   — Шутник! Шутник! — простодушно заулыбался африканец, явно не понимая разницы между обоими словами.
   — Пораспустились, пользуясь тем, что Буламуто в подполье, пробормотал Борзов, всматриваясь в африканца и стараясь обнаружить на его лице следы тайной иронии. Но не было тайной иронии, не было! Или была?
   Мир был восстановлен, но адажио кончилось, и Борзов больше не склонялся к проводнице. Через некоторое время он встал, открыл дверь и выглянул в коридор, ища, как мне показалось, новую добычу. Но была уже поздняя ночь, и коридор явно пустовал.
   Вдруг Борзов обернулся. Лицо его выражало трезвый, надменный холод.
   — Уберите бутылки, — сказал он проводнице голосом адмирала, уставшего общаться с местными племенами.
   Проводница начала поспешно убирать со стола, и африканец стал ей помогать, однако сильно загрустив лицом.
   — Бывает, бывает, — прощаясь, кивнул я африканцу в сторону Борзова, как бы намекая, что причины внезапного омрачения великого человека никак не связаны с какими-либо особеннос-тями компании, в которой на него снизошло это омрачение. Но африканец не внял мне и вместе с бутылками унес выражение стойкой обиды на лице. Они ушли. Я закрыл дверь купе.
   — Далековато им до европейских стандартов, — кивнул Борзов в сторону ушедших, как бы сожалея о своих цивилизаторских усилиях. И было непонятно, имеет он в виду представителей обоих народов или одного.
   — А Буламуто? — спросил я.
   — Что Буламуто, — вздохнул Борзов и неожиданно добавил: — Буламуто одинок, как я.
   Но недолго пребывал он в минорном настроении. Мы начали раздеваться, и вдруг он, кстати очень заботливо укладывая брюки, ожил, мотор цивилизации заработал вновь, и он стал излагать некоторые подробности битвы с лысенковцами, якобы до этого из высших соображений утаен-ные от ушей иностранца. Мне захотелось уйти в глубокое подполье, как Буламуто, но уйти я мог только под одеяло. Я слушал его, бесплодно соображая: смог бы я его оглушить бутылкой из-под шампанского, если бы не пил на его счет и если бы бутылки не были убраны? И вдруг на полуфразе о самой вероломной проделке его научных оппонентов Борзов уснул, и я провалился в тартарары.
   — Вставай, ленивец, проспишь Ленинград! — услышал я над собой его голос.
   Он тряс меня, как в детстве брат. Я открыл свинцовые веки. Надо мной стоял Борзов — милый, свежий, элегантный, уже выбритый и явно готовый взбодрить приунывшую ленинград-скую интеллигенцию.
   …- Хорошо, — сказал я, прерывая его лекцию, — допустим, ваши опыты увенчаются блестящим успехом. В таком случае нам, гражданам страны, по-видимому, раздадут по курице, которую мы по утрам будем выдавливать над сковородкой? Как еще обращаться с бесскорлуп-ными яйцами?
   — Как? Как? — поощрительно улыбнулся он, бросив на меня быстрый взгляд. — Выдавли-вать курицу над сковородкой? Неплохо. Доложу шефу. Были, были у наших оппонентов сомнения такого рода, но мы их с негодованием отвергли. Главное — создать кур, несущих бесскорлупные яйца, а затем разработать технологию сохранения яиц… Куда мчится этот остолоп? Выскочил из своего ряда… Представь себе птицефабрику, где несутся куры бесскорлу-пными яйцами. Содержание клеточное. Пол клеток мягкий, однако с уклоном к яйцесборочному транспортеру. Снесенные яйцо выкатывается к нему, но не на жесткую ленту, как тебе, дилетан-ту, кажется, а в воду, в воду! Помнишь, как мы бултыхались в Черном море, когда я приехал туда в первый раз? Золотые годы! Вася Сванидзе — великолепный парень! Стал он начальником порта? Не знаешь? А кстати, наш Сучок вышел в поэты? Тоже не знаешь. Чего у тебя ни спросишь, ничего не знаешь! Как ты только пишешь! Так вот, водная среда, в которую попадает яйцо, будет озонирована, будет содержать раствор антибиотиков, обеззараживающих его поверхность. Способность бесскорлупных яиц впитывать водные растворы позволит обогащать их витаминами и другими веществами, улучшающими вкусовые качества яиц. С потоком воды — плывите, яйца! — они будут попадать в цех упаковки, где их будут перекладывать в синтетическую тару.
   — Твои бесскорлупные яйца, — сказал я, — не вызывают у меня аппетита. Но как вы внушите курице забыть о скорлупе?
   — Мы разрабатываем гормональное воздействие на нервную систему птицы, — ответил он, поглядывая то на меня, то на дорогу, — создаем сильную перистальтику в отделе яйцевода, где образуется скорлупа, и яйцо пролетит через отдел быстрее, чем она может образоваться. В моей группе есть подопытная несушка, которая уже каждое третье яйцо сносит без скорлупы. А в группе моего шефа лучшая несушка сносит примерно каждое пятое яйцо без скорлупы. Предстоит драчка с шефом.
   — Почему? — спросил я.
   — Он пошел по американскому пути, — сказал Борзов, — он пользуется сульфамидными препаратами. А я нашел более безвредные гормональные вещества, которые скармливаю курам… Драчка определит, кому быть заведующим лабораторией…
   — Неужели и американцы этим занимаются? — спросил я, как бы теряя последнюю надежду.
   — С моей подачи! — захохотал Борзов, и глаза его вспыхнули шельмовским блеском такой силы, который мог явно досверкнуть и до Америки. Амстердамская конференция! Я соблаз-нил янки! Они теперь завалили меня письмами и приглашениями! Скоро еду в Штаты!
   Мне вдруг стало ужасно жаль несушек. Какие-то питательные сопли вместо великолепного крутобокого яйца. Я подумал, что сульфамидные препараты и на меня плохо действуют, я пару раз глотал их по ошибке. Но я взял себя в руки и припомнил дайний источник своего горестного оптимизма: козлотуры провалились? Провалились!
   — Мне жаль кур, — сказал я Борзову, — но у меня есть твердая уверенность, что в конечном итоге у вас ничего не получится.
   Как раз в это время мы подъехали к зданию клуба, где я должен был выступать, из чего, конечно, не следует, что мое дерзкое заявление было вызвано этим обстоятельством. Я думал, он обидится или будет спорить. Нет, он блаженно бросил руль и улыбнулся одной из своих самых жизнелюбивых улыбок.
   — Не важен результат, важен процесс, — сказал он и подмигнул мне своим бесовским глазом. — Если будет интересный вечер в ЦДЛ, позвони.
   — Хорошо, — сказал я, и мы распрощались.
   Если иначе не получается, пусть хоть так, пусть хоть Борзов будет счастлив, утешал я себя мысленно, входя в клуб.
   …Директриса провела меня за сцену. Оказывается, вечер уже начался. Но сейчас выступал популярный певец. Скрежещущий грохот рок-музыки вонзился в меня как тысячи ржавых стрел. Бесскорлупные яйца каким-то образом соединились с этой музыкальной скорлупой, лишенной мелодической мякоти, и мне стало совсем муторно.
   За внутренним занавесом было видно полсцены. Певец иногда выбегал на открытую сторо-ну, брякался на колени с микрофоном в руке, ложился на спину, быстро-быстро сучил ногами и пел. Музыка грохотала, зал выражал буйный восторг. Господи, подумал я, дай пережить это, и я больше никогда, никогда не буду обходить людей, ждущих машину впереди меня.
   Десяток поэтов сидели за сценой перед низеньким столиком, уставленным чашечками кофе и бутылками с минеральной водой. Они оглядывали меня с некоторой тусклой неприязнью. Хотелось думать, что имелась в виду не моя сущность, а угрожающее количество выступающих. Я подсел к ним. Председатель вечера, тоже поэт, мельком, но нехорошо взглянул на мою папку и произнес:
   — Ребята, много иностранных студентов. Поаккуратней выбирайте стихи.
   И вдруг уставился на мою папку скорбным взглядом, словно стараясь проникнуть в ее содержимое и воздействовать на него в смягчающем смысле. Ужасно неприятный взгляд: смотрит и смотрит.
   Наконец под влиянием этого взгляда я почти интуитивно приоткрыл папку, как бы показывая, что кобра оттуда не может выпрыгнуть на иностранных студентов по причине отсутствия таковой. И он, наклонившись (хамский наклон), действительно в нее заглянул, словно по внешнему виду рукописи можно было определить степень ее ядовитости. И мы с ним на несколько секунд застыли в немом диалоге.
   «Кобра?»
   «Уж».
   «Кобра?»
   «Уж! Уж!»
   «Уж?!»
   «Да, да!»
   «Ну, не обязательно уж…»
   И он в самом деле успокоился. Мы как бы договорились: раз я приоткрыл папку, а он в нее заглянул, значит, всё будет в порядке.
   Все-таки это было нехорошо. А я еще с ним приятельствовал, прогуливался по аллеям Дома творчества, неизвестно для чего коллекционируя россыпи его афоризмов, правда необычайно самобытных в своей глупости.
   Однажды я выходил из нашего клуба, а он окликнул меня. Он сидел в такси. Я не поленился подойти и поздороваться с ним. Я был весело настроен и подумал, успеет ли он за те две-три секунды, пока мы здороваемся, выдать какой-нибудь перл.
   Я подошел к такси. Он, сидя на переднем сиденье, протянул мне руку в окно, но только я хотел ее пожать, как он с ужасом отдернул ее.
   — Через порог не здороваются, — сказал он и, выйдя из такси, поздоровался со мной.
   Я бы никогда не обнародовал эту сцену, если б не его заглядывание в папку. Будет знать, как заглядывать в чужие папки.
   Мы с поэтами договорились читать не более трех стихотворений, независимо от аплодисме-нтов. Оговорили также, чтобы под видом крупного стихотворения никто бы не вздумал высту-пить с поэмой. Только миниатюристу позволили не ограничиваться тремя стихотворениями, не указав, сколько именно ему можно читать. И поплатились за свою либеральную неряшливость. Он этим воспользовался и прочел штук сто своих миниатюр, черт бы его забрал! Всё надо заранее оговаривать.
   Певец всё еще пел. Наконец он сделал сальто, приземлился на открытой половине сцены, швырнул кому-то микрофон и удалился, догоняемый морем рукоплесканий.
   Мы вышли на сцену. Молодежь нас хорошо принимала. Даже миниатюриста. Прочитав очередную миниатюру, он блудливо на нас оглядывался, напоминая взглядами, что он не нарушил слова, что количество миниатюр не было оговорено.
   Нашего ведущего тоже неплохо встречали. Если я скажу, что, в отличие от певца, который бедность голоса великолепно восполнял богатством телодвижений, он, ведущий, отсутствие мысли отлично восполнял мощью голоса, читатель решит, что я продолжаю мстить. Поэтому промолчу.
   Отчитавшись и насладившись рукоплесканиями, он оглядел аудиторию и вдруг произнес:
   — Я вижу, в зале присутствует наш замечательный испанский поэт Мануэль Родригес! Попросим его почитать стихи!
   Буря, буря аплодисментов! Знакомая сухощавая фигура со смущенной улыбкой на лице уже выбиралась из рядов. Я вспомнил, что несколько раз в жизни выступал с ним на вечерах и именно так, как бы случайно обнаружив в зале, его приглашали на сцену. Сильный прием.
   После вечера так получилось, что мы с испанским поэтом вдвоем шли к метро. Он весело жаловался на одного нашего редактора, предложившего ему напечататься в своем альманахе:
   — Он думает, что говолит со мной по-испански. А ему говолю: «Это не испано! Это итальяно! Говоли со мной по-люски! Не хочу я в твоем альманахе печататься! Там слишком много стихов о смельти! Смельть! Смельть! Не хочу я там печататься!»
   В метро мы с ним распрощались. Я поехал домой, дивясь мощи нашей литературной пропаганды, заставившей славного Мануэля Родригеса с добровольным негодованием отказаться от столь традиционной для испанской поэзии темы.

Палермо — Нью-Йорк

   Тоскливые газетные статьи, тоскливые рассказы о свежих журналах, а настроение и без них неважное. Хочется работать, но с таким настроением можно только прибавить ко всеобщей тоске еще одну, свою. Но для чего? Этого и так много, это не нужно ни мне, ни другим.
   Я встал из-за машинки, походил по комнате, зачем-то зашел на кухню. Никого. Горит маленький огонек газовой конфорки. Целый день горит, потому что нет спичек. Вернее, эконо-мия последних спичек. Посреди Москвы экономим каждую спичину как заблудившиеся в тайге.
   Я смотрю на огонек конфорки и вдруг вспоминаю нечто похожее, но, в сущности, совсем другое. Я вспоминаю, как в родном Чегеме каждую ночь гасили огонь в очаге, но пурпурные, пульсирующие жизнью угольки загребали в золу. Огонь спал до утра.
   А утром эти угольки снова выгребали из золы и, подкладывая хворост, раздували огонь очага. В детстве мне всегда казалось необъяснимым, радостным чудом — как это может быть, чтобы вот эти дотлевающие угольки могли сохранить свой жар до утра? Греют они друг друга и потому не упускают жар, думал я, или главное — это зола, которая спасает их от холода как одеяло?
   Я и сейчас не знаю, по какому закону природы держались эти угольки до утра, но я точно знаю, что они держались. И еще я точно знаю, хотя никогда не проверял на опыте, что, если бы угольки утром не разгребли и не раздули, они до следующего утра не дотянули бы.
   Почему-то ясность этого знания прояснила и мое настроение. Значит, держаться можно долгую, но нормальную ночь, не переходящую в полярную. Как держатся люди в полярную ночь, расскажут вам полярники. А я вам расскажу об одной поездке времен начала перестройки. Чувствую, что не только в голове, но и в груди яснеет. Вот что значит вспомнить Чегем!