– Да что же это мы все плачем-то? Теперь радоваться надо. Бабы, помогите ж мне… на стол чего приготовить. Печь вот заново затоплять надо…
   И она припала головой к груди брата.
   – Какая счас тебе печь? – закричала Василиха. – Мы сами всего нанесем. Ну-к, бабы, давайте по домам да тащите у кого чего… Да не сразу, а через часок-другой. Пусть Катерина-то с братом повстречаются да наговорятся. Давайте, давайте…
   И она принялась выталкивать всех в сенцы.
* * *
   Теперь Степан Тихомилов начисто вылетел у Кати из головы, она глядела и не могла наглядеться на брата. Тот, изменившийся до неузнаваемости, превратившийся даже не в парня, а в крепкого, заматеревшего мужика, был все еще немного чужим и незнакомым, хотя она по каждому его жесту, по голосу, по его спокойным и рассудительным словам узнавала прежнего Мишуху.
   Когда все из кухни вывалились и они остались одни, Катя беспокойно и растерянно подумала: а как теперь он с Петрованом сойдется? Обо всем, конечно, Катя Михаилу писала в письмах, и он одобрял ее замужество, да ведь письма одно, а как теперь, на деле-то, получится, как примет его Михаил, все-таки Петрован-то инвалид. А Михаил будто мысли ее прочитал. Еще и не вышли все из кухни, он подошел к Макееву, обнял его со словами:
   – Спасибо тебе, дядя Петрован, мое большущее… что в самый тяжкий час ты Катю под крыло взял… Человека в ней увидел.
   Беспокоилась Катя, как Михаил и Фроську примет, наполовину пилюгинскую. Пока колготились в кухне люди, дети молчком сидели в своей комнате, и Катя краем уха слышала, как старшая ее дочь присмиряла младших. Но и тут все вышло лучше некуда. Обернувшись от расчувствовавшегося Петрована, Михаил спросил:
   – Это, слышу, Фрося там, что ли, младших-то наставляет?
   – Да кто же еще, – кивнула Катя.
   – Ну-к, покажите мне сперва мою старшую племянницу.
   Катя вывела Фросю со словами:
   – Вот, Фросенька… Это твой родной дядя. Ну что ты, глупенькая?
   Девочка, растерянная, молчала.
   – Ну, здравствуй, Фрося. Вон ты какая уж большая да красивая. Сколько же тебе годков-то?
   – Восьмой. В школу нынче пойду, – ответила она.
   – Восьмо-ой! Помощница матери с отцом выросла.
   – Да уж и не знаем, как бы мы без нее, – сказал Петрован.
   – Ну а коль такая послушница да помощница – глянь-ка, чего я тебе привез.
   Михаил, щелкнув замками, открыл чемодан, плотно набитый всякой всячиной, вынул шелковое цветастое платье, косынку, блестящие ботиночки и яркую коробку шоколадных конфет.
   – Вот гостинец тебе. На-ко, Фросенька.
   Девочка взглянула на отца, который гремел у печки заслонкой, потом на мать.
   – Возьми, доченька.
   Только после этого она взяла подарки, прижав их к себе, побежала из кухни в комнату. На пороге обернулась с лучистой улыбкой:
   – Спасибо…
   – Ну, теперь других давайте моих племянников.
   Михаил щедро одарил всех – Марийке с Данилом привез ворох всякой одежды и игрушек. Кате подал невиданной красоты шаль с кистями, а Петровану плотного синего бостона костюм.
   – Миша, Миша… – только и выговаривала Катя сквозь наворачивающиеся слезы, жалобно и беспомощно. – Да ты чего же… Зачем столько… Это ж какие деньги надо!
   – Я ж там работал, Катя, а не баклуши бил. Тюрьма-то – она только для преступников. А вот тебе мой самый главный подарок.
   И он протянул ей небольшую коробочку. Катя понимала, что там какая-то драгоценность, невольно отступила назад.
   – От ты, как Фрося будто. Так то ребенок. Держи.
   Катя подрагивающими пальцами раскрыла коробочку и осела на стул – на бархате лежали большие, крученого золота серьги с искрящимися камнями.
   – Это ж… они ж… алмазные! – выдохнула она с неподдельным испугом.
   – Да, сказали в магазине, что будто бриллиантовые, – улыбнулся Михаил.
   – Да у меня ж… и дырок в ушах нету.
   – Теперь проколоть придется.
   Оставив коробку с украшениями на столе, Катя поднялась и как пьяная опять упала на плечи брата, глухо зарыдала, затряслась. Михаил, как недавно сама Катя, широкой и сильной ладонью мял ее волосы и говорил:
   – Все беды наши, Кать, кончились. Кончились! Теперь жить будем.
* * *
   … Через час в дом к Макеевым набился чуть не весь колхоз. Петрован лишь растопил печь, но приготовить они с Катей ничего не успели, да в этом не было и надобности, люди натащили всего сами – и солений, и жарений, и спиртного. И Катя и Петрован от такой людской щедрости поначалу были ошеломлены и растеряны, ведь, – как ни крути, срок отбывал он все-таки за убийство человека, только сам Михаил все принимал как должное, и он же сказал сестре:
   – Они ж не за меня, Катя, а за тебя радуются.
   – Ох, не знаю, Миша, ничего-то я не понимаю! – воскликнула она. – Все, все на свете почему-то переворачивается.
   – А все, кроме человеческого понятия.
   Это сказала Лидия Пилюгина. Михаил обернулся к ней и подтвердил:
   – Правильно.
   Лидия Пилюгина пришла к Макеевым в гости первой, она понимала, что ей надо было прийти вперед других, принесла бутылку водки, кусок розового сала и миску красных соленых помидоров, сказала:
   – Вот, Михаил… Примешь ли? – И тут же, глядя ему в глаза, поставила условие: – Только чтоб от всего сердца. Да об Артемии, обо всем прежнем нам с тобой никогда не говорить.
   Михаил какое-то время помедлил. Лидия добавила:
   – Мы вон с Катериной давно порешили – не было ничего промеж нас с нею прежнего, да и все.
   – Приму, тетка Лида, – сказал Михаил, не отворачивая глаз.
   – Тогда, Катерина, подай-ка нам стаканчики…
   Эта выпитая Михаилом стопка была едва ли не последней, чокался он потом со всеми, чуть пригубливал и говорил:
   – Спасибо большое за привет… За Катю вам всем спасибо.
   – Да что говорить-то! – воскликнула на это Легостаиха. – Это бабам надо Катерине в ноги кланяться. На каждую у ней души да тепла в такое лихое время хватило. А тебя с возвращением. Если честно сказать, а более ничего и не говорить, так жалели и ждали мы тебя, Михаил.
   И Легостаиха, сильно сдавшая и постаревшая за последние годы, выпила целых полстакана.
   Раздвижной стол, поставленный в горнице, всех не вмещал, часть людей толпились вокруг него, стояли у стен, а в кухню входили все новые гости, Катя и Петрован метались к каждому, угощали, и каждый говорил им:
   – С праздником вас! С возвращением Михаила. С радостью большой.
   А откуда Михаил возвратился и по какой причине столько лет отсутствовал – об этом никто ни одним словом даже и не обмолвился.
   Наконец Петрован усадил жену за стол рядом с Михаилом. «Ладно, ладно, с остальными да кто еще подойдет я сам покружусь, а ты пристала, попразднуй-ка с братом!» – сказал он ей. Пьяный веселый говор поднимался все выше и выше, послышались уже и песни было, и вдруг все смолкло, сперва на кухне, а потом в комнате – через порог шагнул Степан Тихомилов.
   Катя невольно поднялась, а Михаил, державший на коленях трехлетнего Данилку, лишь передал его сидящей рядом с ним Лидии – та с готовностью протянула к ребенку руки – да изумленно поглядел на сестру.
   – Мишенька… Я не успела тебе сказать… – промолвила она.
   В дверях комнаты застыл Петрован, а за ним стояла, разматывая платок, Мария.
   – Что ж… здравствуйте, – в полной тишине хмуро произнес Степан.
   – Ты ж, Катя, писала… что похоронная… – проговорил Михаил, ошеломленный.
   – Он вчера… ой, позавчера уже приехал.
   – Да как же?! Откуда?
   – А с того света, – оглядывая горницу, усмехнулся Степан. Он был сейчас чисто выбрит, в свежей рубашке, в поношенном, но хорошо отглаженном пиджаке.
   – Был на том, теперь на этом. Ну-к, пусти меня, Петрован, – энергично проговорила из кухни Мария и, войдя в комнату, распорядилась: – Принимай, Катерина, гостя. И всем нечего воздух ртом ловить. Вопросы да расспросы потом, а счас гулять надо. Ну, здравствуй, Михаил Данилыч. Меня-то помнишь, тетку Маруньку?
   – Да помню.
   – А ты – экий парнина вымахал. Это ж сколько тебе годков теперь?
   – Двадцать два вроде.
   – Вроде Володи, а зовут Михаил. Ну-к, где наши места, потеснитесь. Садись, садись, Степан, нечего хмуры-то разводить, вот сюда, меж Михаилом да Лидией садись.
   Вывалив целый ворох слов, Мария будто заткнула ими ту дыру, откуда пролилась тишина, снова закачался, возникая, говорок.
   Михаил налил Степану водки.
   – И вправду будет время теперь все друг о дружке расспросить. С возвращением тебя, дядя Степан.
   – Что ж, и тебя…
   – Лидия, там вон холодца положь, помидорчиков… – протянула Катя чистую тарелку Пилюгиной. Та, придерживая одной рукой ребенка, другой ловко наложила закусок, поставила перед Степаном.
   – Вот я сама и застольное слово скажу, – подняла граненый стакан Мария. – Жизнь вон, она, как кипяток, кого не обжигает! Да только от брызгов этих кто свалится, тот и сварится…
   – Это она про меня… – усмехнулся Степан.
   – И про тебя покуда! – воскликнула Мария. – Я с тебя вчерась весь день да седни все утро вареные-то лохмотья скоблила.
   – До живого-то мяса добралась? – спросил кто-то со смешком.
   – Доберуся! – пообещала Мария. – Так я чего говорю? Хотя вы, понятно, и пили за них, да еще разок за Катерину и Михаила давайте-ка, которые вот все же нашли в себе силы и в кипяток с головой не свалились.
   – Так, Маруня! Вы ведь и поддерживали. И ты вот тоже сколько меня… – подала голос Катя.
   – А как же без того? – согласилась Марунька. – Мы ж люди, а не звери какие, что поедом едят друг дружку. Ну, давайте.
   И она лихо опрокинула стакан.
   Выпил и Степан, а закусывать из тарелки, куда наложила закусок Лидия, не стал, даже чуть отодвинул ее, ковырнул вилкой в чашке с капустой.
   Лицо Лидии, загоревшееся при появлении Степана, теперь вовсе потемнело, она наклонилась к Данилке, подрагивающей рукой стала оправлять его рубашонку, хотя она была в порядке.
   Все это – и поведение Степана, и состояние Лидии – не укрылось от Михаила. Он в отодвинутую Тихомиловым тарелку положил ложку капусты и поставил ее снова перед Степаном. Тот медленно повернул тяжелую голову, глубоко ввалившимися глазами поглядел на Михаила.
   – Ты в колонии, должно быть, в передовых ходил?
   Михаил усмехнулся.
   – Да как тебе сказать, Степан Кузьмич… Амнистии мне никакой не вышло. А в общем-то был там не на последнем счету.
   На Степана с Михаилом никто теперь, кроме, может быть, Кати да Петрована, особого и внимания не обращал, снова плавал в горнице беспорядочный галдеж, становясь все гуще. А потом опять вдруг резко пошел на убыль. И по мере того, как хмельной шум оседал, все отчетливее слышался в кухне деревянный стук костыля.
   Сгорбленная Федотья с седыми сосульками выпавших из-под платка волос обозначилась в пустом проеме дверей уже в полной тишине. Она перешагнула через невысокий порожек, оперлась, по обыкновению, на костыль обеими руками, некоторое время оглядывала людей, часто и бессильно дышала. Неживые ее глаза, затянутые мокрой пленкой, ничего не выражали – ни злости, ни презрения. Даже по Михаилу и Степану она скользнула взглядом пустым и мертвым, будто и не узнала ни того, ни другого.
   Глаза ее ожили, вспыхнули холодным и неукротимым бешенством, когда она увидела, что Лидия держит на руках сына Кати Макеевой. Старуха перестала даже дышать, будто дряблое ее горло сдавило невидимой петлей. Она вскинула свой костыль, указывая на Лидию, прокричала:
   – Дьяволи-ица!
   Катя резко поднялась, а старуха, где только и силы у нее нашлись, еще резче повернулась к ней:
   – С-сатана!
   И со стуком опустила палку.
   – Уходи-ка ты от нас, Федотья, – проговорила было Катя.
   – Вот, вот… – старуха теперь указала костылем в сторону Михаила и Степана. – Бесы пришли! А сатана давно тут живет! – Пилюгина снова ткнула костылем воздух по направлению к Кате. – Чертенят наплодила!
   Так и не опуская костыля, прочертив им в воздухе, уставила его снова на Лидию и теперь уже не захрипела, а, расходуя последнюю ярость, выплескивая ее до дна, завизжала:
   – А тебя, дьяволицу, в кумовнихи позвали! В кумовнихи… А ты и рада, проклятущая…
   Прокричав это, старуха пошатнулась. И упала бы, наверное, и никто, пожалуй, не поддержал бы ее, да стрелой влетела Софья, молодая, проворная, красивая, в белом кашемировом платке с красными цветками, один конец которого был обвязан вокруг шеи, другой лежал на спине.
   – Бабушка, бабушка! Кто же тебе велел сюда? Пойдем-ка домой. Пойдем…
   Она подхватила старуху и повела ее к выходу.
   Федотья не сопротивлялась. За порогом уже Софья обернулась, блеснула в улыбке своими большими, грустными и будто виноватыми глазами.
   – С приездом, Михаил, тебя…
   И они со старухой скрылись.
   Михаил сидел ошеломленный. Да и остальные не сразу пришли в себя. Софья ворвалась как молния, осветила горницу ярким светом и исчезла, оставив людей будто опять в каком-то полумраке.
   – Да что ж вы, гости дорогие?.. – опомнился раньше сгех Петрован. – Давайте-ка, и я скажу… Катерина, ну-к разлей людям от нашей радости.
   Все зашевелились, задвигались, а Михаил все смотрел в распахнутый проем дверей.
   – Да это… кто такая была? – спросил он.
   – Сонька это, дочка моя, – ответила ему Лидия,
* * *
   На другое утро после возвращения Михаил встал до солнца, не дожидаясь завтрака, обошел всю деревню, поднялся на кладбище, постоял возле него, поскольку к могилам пройти было невозможно – они были завалены глухими еще, метровыми снегами, а возвращаясь, увидел бегущую на работу Софью Пилюгину, повернул, не раздумывая, за ней.
   – Ой! – воскликнула она, когда Михаил вошел в бревенчатый телятник. В руках у нее было по ведру, она, растерянная, так и застыла с ними посреди небольшого помещения с печкой и крохотным окном. Румянец на белых щеках, натертый утренним морозцем, стал разливаться по всему лицу. – Чего тебе?
   – Поздороваться зашел, – улыбнулся Михаил. – Или нельзя?
   – Да можно… что ж.
   – Тогда доброе утро, Соня.
   – Ага, – кивнула она, все более смущаясь. – Доброе… А я вот на ферму за обратом. Телят своих поить.
   – Давай я помогу тебе принести.
   И он хотел было взять у нее ведра.
   – Еще чего… – Она поставила на скамейку, приткнутую к стене, оба ведра, отвернулась и стала глядеть в оконце.
   Так они постояли некоторое время – Софья у окошка, а Михаил у дверей. Он глядел на нее, она чувствовала это, лицо и шея ее полыхали.
   – Вон ты какая выросла, – промолвил потом он.
   – Какая еще?
   – А красивая…
   Слово это будто ударило ее больно, она повернулась, резанула его жгучими глазами, торопливо схватила ведра и шагнула к двери.
   Она шагнула, а он не двинулся с места.
   – Чего ты? Вон люди-то… – кивнула она за окно. – Пусти давай.
   – А ты боишься, что ли, людей?
   – Ничего я не боюсь! Уходи ты…
   – Ухожу. А вечером я опять приду сюда.
   И он шагнул за порог.
   Когда Михаил не спеша спускался по протоптанной в снегу узкой тропке к деревенской улице, Софья молча смотрела вслед ему сквозь оконное стекло. Огромные глаза ее, растерянные, напуганные, поблескивали влагой.
   А Михаил домой не пошел, свернул к дому Марии. У крыльца он обколотил свои бурки, хоть снегу на них почти и не было, решительно толкнул дверь.
   Степан хмуро сидел за столом и будто нехотя пил чай. Мария, аккуратно прибранная, в тугом ситцевом платье, в чистом льняном фартуке, тонкая и стройная, как девчонка, сажала в печь деревянной лопатой калачи. Увидев Михаила, она проворно разогнулась, кинула невольный взгляд на кровать, будто опасаясь, тщательно ли она застелена, смахнула с розовых, нагретых печным жаром щек капельки пота.
   – Милости просим, милости просим… Раздевайся. Завтракал, нет? Давай-ка вот…
   – Здравствуйте. А что ж, давай, теть Маруся, чайку покрепче.
   На приветствие Степан не ответил, но Михаил на это будто и внимания не обратил, разделся и сел к столу.
   – По деревне прошелся… На телятник завернул. Пилюгина-то Сонька какая девка выросла! Это ж сколько ей, а?
   – Семнадцать уж вроде, – сказала Мария. – Невеста.
   – Да это я и сам сообразил. Только что-то она мне другой показалась, чем вчера, напуганная какая-то.
   – А это, понимай, Федотья всю ночь ее тобой стращала, – усмехнулась Мария.
   – А-а, – нахмурился Михаил, но тут же и улыбнулся. – А я к тебе, дядя Степан, поговорить. Вчера-то не до того было.
   – Скорый ты, гляжу, на все, – сухо промолвил Тихомилов.
   – Так сколько мы с тобой, дядя Степан, время-то потеряли?
   – О чем же ты говорить со мной намерился?
   – Да вообще. Об жизни.
   – А поговори, Михаил, поговори, – вмешалась Мария. – А то он уходить с Романовки намылился.
   – Вон как! А куда?
   – Белый свет большой, – тем же холодным голосом сказал Тихомилов.
   – Свет-то, он большой, да везде дорожки круты.
   – Да ты, гляжу, воспитывать меня явился! – И Степан, звякнув чашкой, резко отодвинул ее от себя.
   На целую вечность, кажется, установилась в небольшой избе тишина, неловкая, гнетущая всех троих. Степан сидел, сгорбившись еще больше. Мария застыла у печи с заслонкой в руках. Михаил смотрел в чашку с чаем. Потом поднял взгляд, с головы до ног оглядел не ко времени аккуратно приодевшуюся Марию, проговорил:
   – Ты б, теть Маруся, оставила нас одних…
   – И правда, торчу тут дурой! – встрепенулась она, глянула в окошко. – Вон уж Катерина в контору пошла. И мне ж надо…
   Она закрыла печь заслонкой, сдернула фартук, метнулась к вешалке.
   – Поговорите. А я потом прибегу калачи вынуть…
   И стукнула дверью.
   Убегая, Мария на ходу все же поправила на кровати краешек одеяла, хотя в этом не было никакой надобности. Михаил сделал вид, что не заметил ее торопливого движения, а Тихомилов понял это, чуть скривил уголки губ.
   – Не воспитывать, дядя Степан, я пришел тебя, – помолчав, сказал Михаил. – Ты вдвое старше меня… С Катей я сегодня чуть не до света вот проговорил. Легко, думаешь, ей?
   Степан Тихомилов шевельнулся. Но сказать – ничего не сказал.
   – Вот то-то и оно, дядя Степан. Я мальцом был, а помню, как она тебя ждала… Как всякое твое письмо с фронта при себе носила, теплом своим согревала. А тут посыпалось на нее, как свинцовые каменья с неба.
   Степан теперь легонько и осторожно вздохнул, будто остерегаясь чего-то, и опять промолчал.
   – Речушка вон наша Романовка маленькая, овечка перебредет. А сколь в ней воды утекло. Иную прошлую горсть воды и вернуть бы, да как, далеко она, неизвестно и где.
   – Умом-то все это понимаю, Михаил, – хрипловато выдавил наконец из себя Тихомилов.
   – А уезжать тебе отсюда, дядя Степан, все ж таки не надо. Ну, куда от родных-то этих холмов да степей? Мне вот они так во сне снились все.
   Степан Тихомилов, исхудавший и усталый, поднялся, прошелся по комнате, остановился и стал глядеть на Михаила. Глядел долго, будто не узнавая, а сказал так:
   – На отца своего ты сильно чем-то похож.
   Снова сел и пододвинул к себе чашку с чаем, долго позвякивал в ней ложечкой.
   – Тяжко мне тут будет. Да и Кате с Петрованом… сам говоришь…
   – Это первое время. А там все обкатается… Да и коли хочешь, так Катя-то с мужем сами и просили меня – пусть, мол, остается тут Степан, в колхозе своем…
   – Сами?! Просили? – не поверил Тихомилов.
   – Вру я, что ли?
   На стенке тикали часы-ходики, звук маятника громко раскатывался по комнате, причиняя, кажется, нестерпимую боль Тихомилову.
   – Пока обкатается-то, сколько живого мяса сотрется, – сказал он.
   – Не без этого, конечно, – согласился Михаил. – Только и о том подумай, дядя Степан, есть у тебя и сын. Да и сам-то еще молодой. Чего тебе, всего-то и сорок.
   – Ну, это уж тебе жениться…
   – Да как знать, кто наперед. – И Михаил поглядел не на кровать, а в сторону печки, где недавно стояла Мария. – Снега вон еще холодные счас, а как зажурчат…
   Тихомилов бросил взгляд туда же,и они, кажется, без слов поняли друг друга.
   – Веселый ты человек, Михаил, – покачал головой Тихомилов, и впервые его губы тронула неясная и грустноватая улыбка.
   – Потому что горя натерпелся, дядя Степан. А похлебаешь его, так и узнаешь, как жить-то надо. Ну, давай, что ли, чай допьем…
   … Где-то через час Михаил зашел в колхозную контору. В председательском кабинете толклись несколько женщин и Василий Васильевич Васильев, о чем-то спорили с Катей. При появлении Михаила все враз умолкли и гурьбой пошли к дверям.
   – А калачи-то твои, теть Марунь, – сказал Михаил.
   – Ой! – воскликнула счетоводиха и, оставив на столе свои бумаги, тоже выскочила.
   – Ну что ж, Катя… Пожалуй что, я и готов под твое начало встать.
   – Миша! Да отдохни недельку, другую!
   – Не усталый я, Кать.
   – Надо ж хоть подумать, к какому делу тебя.
   – Да к любому. И столярничать и плотничать я там научился. И кирпичные дома могу класть, штукатурить, малярничать. Автомобильную премудрость всякую освоил, шофером работал полтора года…
   В окна лилось утреннее мартовское солнце, по-зимнему еще жидковатое, но по-весеннему щедрое и веселое. Катя, ничего не говоря, долго смотрела на брата, в ее ясных, немного запавших от двух бессонных ночей глазах стояла усталая грусть.
   – Со Степаном-то говорил?
   – Ага, заходил к нему. – Михаил взял стул, поставил к окну, присел и, отвернув голову от сестры, некоторое время глядел на искрящиеся под утренним солнцем снега. Потом проговорил: – Сойдется он, я думаю, с теть Маруней-то.
   – Миша?! – невольно воскликнула Катя.
   – А что? – оторвался от окна Михаил. – По-моему, Кать, они этой ночью… и ночевали под одним одеялом.
   Внешне на эти слова Катя никак не отреагировала. Может быть, лишь грусть в ее глазах стала чуть погуще, но она, опустив ресницы, прикрыла ими глаза.
   Потом они еще посидели в безмолвии. Михаил снова глядел на белые искристые снега за окном, слушал, как орут где-то под карнизом юркие воробьи в предчувствии семейных своих забот.
   – А что ж, Михаил… Бабенка она славная, – сказала Катя.
   – А я с весны прямо дом себе буду ставить. Деньжонки у меня найдутся. А как поставлю – сразу и женюсь.
   – Ох! Да ведь, Миша., еще и невесту надо высмотреть.
   – Ну, это мы постараемся, – улыбнулся Михаил.
* * *
   Как и предсказывал Михаил – будто в воду тогда он глянул, – Степан Тихомилов женился раньше Михаила.
   Где-то через недели две после своего возвращений, немножко привыкнув к новому своему положению и чуть оттаяв душой, он, дождавшись, пока Петрован перестал стучать в кузнице, вышел ему навстречу.
   – В гости хочу к тебе, Петрован, напроситься.
   – Да мы с Катей завсегда рады, Степан Кузьмич. И Михаил, однако, дома уж.
   До этого Степан по-прежнему почти не показывался на улице, жил у Марии. И та бегала по Романовке лишь на работу да с работы, и то озираясь по сторонам, будто несла каждый раз краденое. В разговоры ни с кем не вступала, в конторе сидела, уткнув лицо в бумаги. В конце концов Катя ей и сказала:
   – Раньше ты мне говорила, а теперь вот я тебе… Что ты, Маруня, как маленькая?
   И тут сорокалетняя, почти с самого начала войны овдовевшая женщина, и в самом деле как девчонка, горько всхлипнула, шатнулась к Кате, спрятала у нее на груди лицо.
   – Катенька! Я будто донага раздетая по деревне хожу… Разве ж не слышу, как бабы судачат? Да и понимаю – грех-то какой делаю! А как прикатит ночь – не могу, все забываю на свете – и себя и тебя…
   – Да какой грех? И я-то при чем?
   – Да как же…
   – Ну а по-серьезному-то он что собирается?
   – То-то и оно… не знаю. Ничего не говорит. Да и что… коли я сама к нему лезу.
   – А он скажет, Маруня. Ей-богу, скажет.
   – Правда?! Правда? – с надеждой и недоверием прокричала Мария.
   – Конечно. А то и сама заведи речь.
   – Ой, не посмею! Что ж ты, скажет, дура, десяток дней поигралась, да уж и всего хочешь. Пусть он сам… коли захочет. А нет – так и на том ему вдовье спасибо великое…
   И вот Степан пришел с каким-то важным разговором к Кате с Петрованом, это чувствовалось по тому, как он, несмело улыбнувшись, поздоровался, как неловко раздевался, забыв про торчавшую во внутреннем кармане бутылку, как приглаживал потом волосы ладонями, хотя из нагрудного кармана пиджака виднелась расческа.
   – Проходи, проходи же, Степан, – пригласила Катя. – Сейчас ужинать будем.
   – Спасибо. Да я вот… – вспомнил он про бутылку, вытащил ее и поставил на стол. – С разговором.
   – Успеем и с разговором, – Катя уже засуетилась у печки. – Миша, доставай огурчиков. Петрован, сала из погреба принеси. Фрося, ну-ка хлеба нарежь…
   Когда выпили по рюмке, которая чуть сняла все-таки возникшую с появлением Степана неловкость, тот проговорил:
   – У Михаила вон слово с делом не расходится. Столько, говорит, мы время потеряли, надо сразу и за дела, и тут же запрягся в колхозные работы. А я вот покуда…
   – И ему я говорила, и тебе, Степан, скажу… куда же они уйдут от вас, колхозные дела?
   – Да нет, Катерина Даниловна, неловко уже.
   Это «Катерина Даниловна» опять стало возвращать растаявшую было неловкость, и Михаил, тотчас разлив по рюмкам, сказал:
   – Правильно, дядя Степан, что пришел. Капель звонит, колхозника на работу гонит.