Страница:
Ходил он теперь все время с костылем, нисколько не опасаясь Демидова. Наоборот, он даже старался как можно чаще попадаться ему на глаза в безлюдных местах, но Павел не обращал на это внимания, будто не замечал Макшеева.
Однажды Павел с Гринькой, нарыбачившись вдоволь, заночевали на берегу Оби. Разложив костер, Демидов сидел на плоском камне, глядел, как пляшут отсветы пламени на темной воде. Гринька, умаявшись, похрапывал в наскоро сооруженном шалаше. Шалаш Демидов закрыл сверху брезентом, так как за рекой погромыхивал гром.
Макшеев вышел из тайги на берег неожиданно, подошел к костру и прогянул к огню руки. Демидов не ждал его, но не удивился появлению этого человека.
Посидев молчком, Макшеев кивнул на топор, лежавший на куче сушняка, собранного по берегу для костра:
– Что ж ты? Ночь хмарная, темная, и безлюдно, как в погребе. Всю жизнь ты, может, ждал такого…
– Пошел прочь отседова, – негромко произнес Павел.
– В реку меня столкнешь али в тайге где зароешь?.. Ну?
– Зачем? Живи, воняй дальше.
– Не хочешь, значит? Прощаешь?
– Пошел, сказано. Я б хотел – так из полыньи бы не вытягивал тебя.
– Э-э, нет… Я думал, зачем ты вытянул-то все же, в чем причина? Чтоб, значит, собственной рукой мне расчетец произвести, чтоб с удовольствием, значит, было…
– Шарики за ролики у тебя совсем, гляжу, закатились.
Сказав это, Демидов поднялся и полез в шалаш, лег рядом с Гринькой. Вскоре пошел дождь, залил костер: Демидов слышал, как шипели, потухая, головешки. А Макшеев – Демидов чувствовал это – все сидел и сидел под дождем на мокрых камнях. Потом захрустели его шаги по гальке, удаляясь.
12
13
14
15
Однажды Павел с Гринькой, нарыбачившись вдоволь, заночевали на берегу Оби. Разложив костер, Демидов сидел на плоском камне, глядел, как пляшут отсветы пламени на темной воде. Гринька, умаявшись, похрапывал в наскоро сооруженном шалаше. Шалаш Демидов закрыл сверху брезентом, так как за рекой погромыхивал гром.
Макшеев вышел из тайги на берег неожиданно, подошел к костру и прогянул к огню руки. Демидов не ждал его, но не удивился появлению этого человека.
Посидев молчком, Макшеев кивнул на топор, лежавший на куче сушняка, собранного по берегу для костра:
– Что ж ты? Ночь хмарная, темная, и безлюдно, как в погребе. Всю жизнь ты, может, ждал такого…
– Пошел прочь отседова, – негромко произнес Павел.
– В реку меня столкнешь али в тайге где зароешь?.. Ну?
– Зачем? Живи, воняй дальше.
– Не хочешь, значит? Прощаешь?
– Пошел, сказано. Я б хотел – так из полыньи бы не вытягивал тебя.
– Э-э, нет… Я думал, зачем ты вытянул-то все же, в чем причина? Чтоб, значит, собственной рукой мне расчетец произвести, чтоб с удовольствием, значит, было…
– Шарики за ролики у тебя совсем, гляжу, закатились.
Сказав это, Демидов поднялся и полез в шалаш, лег рядом с Гринькой. Вскоре пошел дождь, залил костер: Демидов слышал, как шипели, потухая, головешки. А Макшеев – Демидов чувствовал это – все сидел и сидел под дождем на мокрых камнях. Потом захрустели его шаги по гальке, удаляясь.
12
… В конце лета Макшеев, еще более усохший и почерневший, заявился вдруг прямо в мазанку к Демидову. Гринька где-то бегал по деревне с ребятишками, Павел готовил обед на электрической плитке.
– Здравствуй, Павел, – сказал Макшеев бесцветным, ничего не выражающим голосом. В руках у него была хозяйственная сумка с металлической застежкой «молния».
– Здравствуй.
Демидов ответил на приветствие не тепло и не холодно, тоже равнодушно. И нельзя было предположить, что долгие-долгие годы разделяли этих людей смертельная вражда и ненависть.
Демидов продолжал возиться с кастрюлями. Макшеев понаблюдал за ним и сказал:
– Вот долг принес. Не думай, что обманщик.
– Что-о?
– Деньги-то. Бери.
И он опрокинул над столом хозяйственную сумку, вытряс из нее кучу денег в пачках. Демидов помолчал, разглядывая эту кучу.
– Сколько ж тут?
– Много. Ровно пятнадцать тысяч.
Демидов сел, минуты две глядел, шевеля бровями, то на деньги, то на Макшеева. И Макшеев, сидя на другом конце стола, тоже глядел то на деньги, то на Демидова.
Так они и сидели, а между ними лежала эта куча денег.
– А не жалко тебе? – спросил наконец Демидов.
– Жизнь-то дороже. Раз я обещал…
– А Мария что?
– А какое ее тут дело?
– Н-ну, ладно… Спасибо.
– Берешь, значит? – И Макшеев облизнул пересохшие губы.
Демидов на этот раз ничего не ответил, опять они минуты две-три сидели молчком, недвижимые, каменея будто все больше, все крепче. За окном неприкаянно болтался уже не летний, остылый ветерок, скрипел расшатавшейся дощатой ставней на тонких проржавевших петлях. Скрип был тихий, жалобный, тоскливый, но, кажется, ни тот, ни другой его не слышали, сидели оглохшие.
Вдруг оконная ставня скрипнула погромче. Ржавый скрежет больно отдался в груди Павла Демидова, будто по сердцу его резанули чем-то тупым, зазубренным. Он поморщился от этой нестерпимой боли, медленно, с трудом разгибаясь, поднялся.
– Да… Спасибо, говорю… – Голос его тоже был сух и скрипуч, как звук болтающейся ставни. Павел жесткими, заскорузлыми пальцами взял со стола одну пачку денег, другую, третью… Всего их было тринадцать – одна в пятидесятирублевых купюрах, восемь – в десятирублевых и четыре – в пятирублевых. По сто листов в каждой пачке в стандартной банковской упаковке. – Глядь-ка, чертова дюжина.
И Павел мучительно усмехнулся.
Еще когда Демидов стал подниматься, Макшеев начал почему-то бледнеть. Пальцы его рук, лежавших на столе, мелко-мелко задрожали, и он рывком сдернул руки со стола, но куда деть их – не знал и то совал ладони в карманы старого измятого пиджака, то выбрасывал опять на стол. Потом схватил стоящую на полу сумку, поставил на колени и принялся судорожно мять ее, не замечая, однако, этого.
Демидов опять усмехнулся и вымолвил странное, непонятное:
– Арифметика-то – наука едкая.
Макшеев перестал мять сумку, затих, будто пытаясь добраться до смысла этих слов. Лицо его было теперь серым, землистым. Он еще раз облизал губы, тоже посеревшие, бескровные. И как-то униженно, умоляюще попросил:
– Ты пересчитай… Тут ровно пятнадцать тысяч…
– Я и считаю… С тридцать восьмого по сорок восьмой, значит, я мыкался… Три года поселения считать уж не будем… Десять лет… За каждый год, – значит, ты положил мне по полторы тысячи… По сто двадцать пять рублей за месяц… По четыре рубля за день… за каждый день. Ишь какая, объясняю, арифметика.
Демидов говорил сперва громко и отчетливо, выбрасывая фразы толчками, будто сыпал из автомата отрывистыми очередями. Потом горло его стало перехватывать, голос осел, осип. Последние слова он произнес шепотом, вытолкнул из себя с трудом. На Макшеева он не глядел.
По мере того как Демидов говорил, к щекам Макшеева стала приливать кровь, в складках лба и на переносице проступила мелкая испарина.
– Так что ж… Так что ж… – бессвязно пробормотал он. – А ты все равно возьми…
По дряблому горлу Демидова прокатился крупный и тяжелый комок, будто прочистил ему глотку, и он сказал прежним голосом – крепким и ясным:
– И почто меня, дурака, еще десять лет там не продержали! Теперь бы, может, тридцать тысяч от тебя получил. А? Дал бы тридцать?
Макшеев по-прежнему держал сумку на коленях, не мигая, ничего, может, не видя, глядел куда-то в сторону, в окно, за которым ветер шатал верхушки пожелтевших уже берез.
– Что молчишь? Дал бы? – вскричал Демидов, багровея.
– Дал бы, дал… – машинально и торопливо закивал Макшеев. И, только проговорив это, опомнился, сильно вздрогнул. И до конца понял, о чем идет речь, по-своему что-то сообразив, так же торопливо глотая слова, стал продолжать: – И сейчас дам… Она, конечно, не тетка… тюрьма-то. По четыре рубля – мало… У меня наберется. Я завтра принесу еще полную сумку… Принесу, говорю, не трожь! Не трогай, Павел…
Это Демидов, шагнув к Макшееву, пытался взять у него сумку, а тот судорожно прижимал ее к животу локтями. Но. Демидов все же вырвал сумку и, держа ее у кромки стола на весу, сгреб все пачки денег в темный кожаный зев. Затем поставил сумку на стол, задернул застежку «молнию». Неприятный металлический звук будто пропорол установившееся за секунду до этого в комнате полнейшее безмолвие, и вот стало слышно тяжкое и хриплое дыхание этих двух стариков.
Оба – Макшеев и Павел – глядели теперь безотрывно – на сумку. Макшеев, одной рукой ухватившись за свое колено, а другую сунув в карман, сидел чуть наклонившись вперед, будто хотел вскочить, да никак не мог осмелиться. Демидов же стоял у стола столбом, навытяжку, а длинные руки его с широкими ладонями висели вдоль туловища, как тяжелые узловатые плети. Щеки, лоб, все лицо Макшеева стало теперь красным, распаренным, покрытым крупными каплями пота, будто он только-только вернулся из жаркой бани, этот пот ручейками стекал по шее под рубаху, капал с подбородка на колени. Лицо же Павла Демидова было сухое, жесткое какое-то, чуть бледноватое. Оно было неподвижно, его лицо, только на скулах беспрерывно вспухали и опадали желваки.
Потом они одновременно, оба с великим трудом, оторвали глаза от сумки, Демидов начал поворачиваться не спеша к Макшееву, а Макшеев медленно стал поднимать на Демидова свой взгляд.
Электрический разряд, казалось, взорвался в комнате, когда взгляды их встретились. Взорвался, опалил их лица, обуглил глаза – у того и у другого в неподвижных, свинцово-тусклых глазах ничего не было, кроме прежней ожесточенности, непримиримости, смертельной ненависти.
– Пошел отседова, – тихо сказал Демидов, с трудом разжав тяжелые сухие губы. Одной рукой схватил сумку со стола и швырнул на колени Макшеева.
Макшеев нервно дернулся, чуть не свалился на пол. Удержаться ему помогло, казалось, то обстоятельство, что он обеими руками цепко ухватился за сумку.
– Ты… чего, Павел? – прохрипел он. – Не берешь, что ли?
– Во-он!
И Павел, дергаясь лицом, подскочил к Макшееву, схватил его за шиворот, сильно толкнул к двери. Но вгорячах, видно, не рассчитал направление толчка, попал Макшеевым не в дверь, а в косяк. Тот, не выпуская сумки из рук, обернулся стремительно, угрожающе, а заговорил голосом неожиданно униженным и просящим:
– Я же хотел, Павел, как лучше… по-человечески… Ты пойми…
Эти слова разъярили Демидова окончательно.
– Т-ты! – замычал он сквозь крепко стиснутые зубы, ринулся к порогу, ногой ударил в дверь, точно хотел разнести ее в щепки. – Т-ты-ы!
И, опять схватив Макшеева за шиворот, поволок его из комнаты, как щенка.
… Случайно оказавшиеся в тот час на приречной улице колхозный тракторист Ленька и дочка конюха Артамона Клавка с изумлением глядели, как бывший лесник Демидов тащит куда-то за шиворот упирающегося Макшеева.
Они слышали, как Макшеев все время выкрикивал умоляюще одно и то же:
– Павел!.. Пашка!..
И как Демидов на каждый макшеевский вскрик отвечал:
– Я понял! Понял я…
– Топить, что ли, ведешь его? – вежливо поинтересовался Ленька, когда Демидов с Макшеевым поравнялись.
– Они же пьяные, Лень! – воскликнула Клавка испуганно.
Эти голоса будто привели Демидова в чувство, он остановился, не выпуская, однако, воротника Макшеева из цепкого кулака. Потом сильно отшвырнул своего врага прочь:
– Оно и утопить нелишне бы…
И, шумно дыша, принялся вытирать ладони об одежду.
А Макшеев, отлетев на несколько шагов, обернулся и встал как-то странно, на раскоряченных и чуть согнутых ногах. Одной рукой он обтер мокрое лицо, а другой покрепче и поудобнее взял сумку за потрескавшиеся кожаные ремни, будто намеревался подскочить к Демидову и размозжить ему этой сумкой голову.
– Значит, так… значит, так – не берешь?
– Отнеси Марьке… Она за это каждый час рискует, всю кровь отдает.
– Последний раз спрашиваю?! – взвизгнул вдруг Макшеев.
Демидов, уже успокоенный, усмехнулся:
– Высохнете ведь после с Марькой на усух, как полынные стебли… Жалко на вас глядеть мне будет.
– Высохнем?! Тогда… глядн! – выкрикнул Макшеев, сверкая глазами, и побежал к реке.
Улица проходила по самому берегу Оби. В пяти метрах начинался довольно крутой глиняный откос, затем, до самой воды, шла неширокая песчаная полоса. Макшеев торопливо скатился с откоса, разбрызгивая ногами песок, побежал дальше. У воды остановился, обернулся, прокричал еще раз снизу:
– Тогда – гляди, сволочь!
И, размахнувшись, швырнул сумку с деньгами в реку,
– Ой! – воскликнула Клавка. – Чегой-то он?!
Голос Клавки еще не умолк, когда сумка, описав крутую дугу, как черная неуклюжая птица упала в реку. Течение сразу поволокло ее, отбивая все дальше и дальше от берега.
Едва сумка плюхнулась в воду, Макшеев сорвался с места и, будто намереваясь кинуться за ней в реку, торопливо сделал несколько шагов вниз по течению. Но потом замедлил шаги, остановился…
Сумка, чернея на светло-желтой воде, уплывала все дальше. Молча смотрели на нее Ленька-тракторист, Клавка, Демидов… Молча смотрел и Макшеев. Он стоял сутулясь, безвольно опустив вниз руки, спиной к деревне и к людям…
Когда черное пятно на воде исчезло – то ли сумка потонула, то ли просто уплыла из виду, Макшеев сел на песок, низко уронил голову.
– Да что… что это он сделал?! – опять воскликнула Клавка. – Что в сумке-то было?
– Ничего там не было, – ответил Демидов.
При этих словах Ленька-тракторист, давно стригущий посерьезневшими глазами то Макшеева, то Демидова, явно пытаясь разгадать, что же произошло между этими людьми, и, может быть, догадываясь даже о чем-то, еще раз сквозь прищуренные веки пристально поглядел на Демидова и повернулся к Клавке:
– Ну, пойдем отсюда, – и взял девушку за руку.
– Дурак! Вот дурак! – проговорила Клавка осуждающе в сторону Макшеева. – Сумка была ведь почти новая, кожаная. Рублей двадцать, однако, стоит.
– Ага… Сумку жалко, – сказал Демидов.
– Здравствуй, Павел, – сказал Макшеев бесцветным, ничего не выражающим голосом. В руках у него была хозяйственная сумка с металлической застежкой «молния».
– Здравствуй.
Демидов ответил на приветствие не тепло и не холодно, тоже равнодушно. И нельзя было предположить, что долгие-долгие годы разделяли этих людей смертельная вражда и ненависть.
Демидов продолжал возиться с кастрюлями. Макшеев понаблюдал за ним и сказал:
– Вот долг принес. Не думай, что обманщик.
– Что-о?
– Деньги-то. Бери.
И он опрокинул над столом хозяйственную сумку, вытряс из нее кучу денег в пачках. Демидов помолчал, разглядывая эту кучу.
– Сколько ж тут?
– Много. Ровно пятнадцать тысяч.
Демидов сел, минуты две глядел, шевеля бровями, то на деньги, то на Макшеева. И Макшеев, сидя на другом конце стола, тоже глядел то на деньги, то на Демидова.
Так они и сидели, а между ними лежала эта куча денег.
– А не жалко тебе? – спросил наконец Демидов.
– Жизнь-то дороже. Раз я обещал…
– А Мария что?
– А какое ее тут дело?
– Н-ну, ладно… Спасибо.
– Берешь, значит? – И Макшеев облизнул пересохшие губы.
Демидов на этот раз ничего не ответил, опять они минуты две-три сидели молчком, недвижимые, каменея будто все больше, все крепче. За окном неприкаянно болтался уже не летний, остылый ветерок, скрипел расшатавшейся дощатой ставней на тонких проржавевших петлях. Скрип был тихий, жалобный, тоскливый, но, кажется, ни тот, ни другой его не слышали, сидели оглохшие.
Вдруг оконная ставня скрипнула погромче. Ржавый скрежет больно отдался в груди Павла Демидова, будто по сердцу его резанули чем-то тупым, зазубренным. Он поморщился от этой нестерпимой боли, медленно, с трудом разгибаясь, поднялся.
– Да… Спасибо, говорю… – Голос его тоже был сух и скрипуч, как звук болтающейся ставни. Павел жесткими, заскорузлыми пальцами взял со стола одну пачку денег, другую, третью… Всего их было тринадцать – одна в пятидесятирублевых купюрах, восемь – в десятирублевых и четыре – в пятирублевых. По сто листов в каждой пачке в стандартной банковской упаковке. – Глядь-ка, чертова дюжина.
И Павел мучительно усмехнулся.
Еще когда Демидов стал подниматься, Макшеев начал почему-то бледнеть. Пальцы его рук, лежавших на столе, мелко-мелко задрожали, и он рывком сдернул руки со стола, но куда деть их – не знал и то совал ладони в карманы старого измятого пиджака, то выбрасывал опять на стол. Потом схватил стоящую на полу сумку, поставил на колени и принялся судорожно мять ее, не замечая, однако, этого.
Демидов опять усмехнулся и вымолвил странное, непонятное:
– Арифметика-то – наука едкая.
Макшеев перестал мять сумку, затих, будто пытаясь добраться до смысла этих слов. Лицо его было теперь серым, землистым. Он еще раз облизал губы, тоже посеревшие, бескровные. И как-то униженно, умоляюще попросил:
– Ты пересчитай… Тут ровно пятнадцать тысяч…
– Я и считаю… С тридцать восьмого по сорок восьмой, значит, я мыкался… Три года поселения считать уж не будем… Десять лет… За каждый год, – значит, ты положил мне по полторы тысячи… По сто двадцать пять рублей за месяц… По четыре рубля за день… за каждый день. Ишь какая, объясняю, арифметика.
Демидов говорил сперва громко и отчетливо, выбрасывая фразы толчками, будто сыпал из автомата отрывистыми очередями. Потом горло его стало перехватывать, голос осел, осип. Последние слова он произнес шепотом, вытолкнул из себя с трудом. На Макшеева он не глядел.
По мере того как Демидов говорил, к щекам Макшеева стала приливать кровь, в складках лба и на переносице проступила мелкая испарина.
– Так что ж… Так что ж… – бессвязно пробормотал он. – А ты все равно возьми…
По дряблому горлу Демидова прокатился крупный и тяжелый комок, будто прочистил ему глотку, и он сказал прежним голосом – крепким и ясным:
– И почто меня, дурака, еще десять лет там не продержали! Теперь бы, может, тридцать тысяч от тебя получил. А? Дал бы тридцать?
Макшеев по-прежнему держал сумку на коленях, не мигая, ничего, может, не видя, глядел куда-то в сторону, в окно, за которым ветер шатал верхушки пожелтевших уже берез.
– Что молчишь? Дал бы? – вскричал Демидов, багровея.
– Дал бы, дал… – машинально и торопливо закивал Макшеев. И, только проговорив это, опомнился, сильно вздрогнул. И до конца понял, о чем идет речь, по-своему что-то сообразив, так же торопливо глотая слова, стал продолжать: – И сейчас дам… Она, конечно, не тетка… тюрьма-то. По четыре рубля – мало… У меня наберется. Я завтра принесу еще полную сумку… Принесу, говорю, не трожь! Не трогай, Павел…
Это Демидов, шагнув к Макшееву, пытался взять у него сумку, а тот судорожно прижимал ее к животу локтями. Но. Демидов все же вырвал сумку и, держа ее у кромки стола на весу, сгреб все пачки денег в темный кожаный зев. Затем поставил сумку на стол, задернул застежку «молнию». Неприятный металлический звук будто пропорол установившееся за секунду до этого в комнате полнейшее безмолвие, и вот стало слышно тяжкое и хриплое дыхание этих двух стариков.
Оба – Макшеев и Павел – глядели теперь безотрывно – на сумку. Макшеев, одной рукой ухватившись за свое колено, а другую сунув в карман, сидел чуть наклонившись вперед, будто хотел вскочить, да никак не мог осмелиться. Демидов же стоял у стола столбом, навытяжку, а длинные руки его с широкими ладонями висели вдоль туловища, как тяжелые узловатые плети. Щеки, лоб, все лицо Макшеева стало теперь красным, распаренным, покрытым крупными каплями пота, будто он только-только вернулся из жаркой бани, этот пот ручейками стекал по шее под рубаху, капал с подбородка на колени. Лицо же Павла Демидова было сухое, жесткое какое-то, чуть бледноватое. Оно было неподвижно, его лицо, только на скулах беспрерывно вспухали и опадали желваки.
Потом они одновременно, оба с великим трудом, оторвали глаза от сумки, Демидов начал поворачиваться не спеша к Макшееву, а Макшеев медленно стал поднимать на Демидова свой взгляд.
Электрический разряд, казалось, взорвался в комнате, когда взгляды их встретились. Взорвался, опалил их лица, обуглил глаза – у того и у другого в неподвижных, свинцово-тусклых глазах ничего не было, кроме прежней ожесточенности, непримиримости, смертельной ненависти.
– Пошел отседова, – тихо сказал Демидов, с трудом разжав тяжелые сухие губы. Одной рукой схватил сумку со стола и швырнул на колени Макшеева.
Макшеев нервно дернулся, чуть не свалился на пол. Удержаться ему помогло, казалось, то обстоятельство, что он обеими руками цепко ухватился за сумку.
– Ты… чего, Павел? – прохрипел он. – Не берешь, что ли?
– Во-он!
И Павел, дергаясь лицом, подскочил к Макшееву, схватил его за шиворот, сильно толкнул к двери. Но вгорячах, видно, не рассчитал направление толчка, попал Макшеевым не в дверь, а в косяк. Тот, не выпуская сумки из рук, обернулся стремительно, угрожающе, а заговорил голосом неожиданно униженным и просящим:
– Я же хотел, Павел, как лучше… по-человечески… Ты пойми…
Эти слова разъярили Демидова окончательно.
– Т-ты! – замычал он сквозь крепко стиснутые зубы, ринулся к порогу, ногой ударил в дверь, точно хотел разнести ее в щепки. – Т-ты-ы!
И, опять схватив Макшеева за шиворот, поволок его из комнаты, как щенка.
… Случайно оказавшиеся в тот час на приречной улице колхозный тракторист Ленька и дочка конюха Артамона Клавка с изумлением глядели, как бывший лесник Демидов тащит куда-то за шиворот упирающегося Макшеева.
Они слышали, как Макшеев все время выкрикивал умоляюще одно и то же:
– Павел!.. Пашка!..
И как Демидов на каждый макшеевский вскрик отвечал:
– Я понял! Понял я…
– Топить, что ли, ведешь его? – вежливо поинтересовался Ленька, когда Демидов с Макшеевым поравнялись.
– Они же пьяные, Лень! – воскликнула Клавка испуганно.
Эти голоса будто привели Демидова в чувство, он остановился, не выпуская, однако, воротника Макшеева из цепкого кулака. Потом сильно отшвырнул своего врага прочь:
– Оно и утопить нелишне бы…
И, шумно дыша, принялся вытирать ладони об одежду.
А Макшеев, отлетев на несколько шагов, обернулся и встал как-то странно, на раскоряченных и чуть согнутых ногах. Одной рукой он обтер мокрое лицо, а другой покрепче и поудобнее взял сумку за потрескавшиеся кожаные ремни, будто намеревался подскочить к Демидову и размозжить ему этой сумкой голову.
– Значит, так… значит, так – не берешь?
– Отнеси Марьке… Она за это каждый час рискует, всю кровь отдает.
– Последний раз спрашиваю?! – взвизгнул вдруг Макшеев.
Демидов, уже успокоенный, усмехнулся:
– Высохнете ведь после с Марькой на усух, как полынные стебли… Жалко на вас глядеть мне будет.
– Высохнем?! Тогда… глядн! – выкрикнул Макшеев, сверкая глазами, и побежал к реке.
Улица проходила по самому берегу Оби. В пяти метрах начинался довольно крутой глиняный откос, затем, до самой воды, шла неширокая песчаная полоса. Макшеев торопливо скатился с откоса, разбрызгивая ногами песок, побежал дальше. У воды остановился, обернулся, прокричал еще раз снизу:
– Тогда – гляди, сволочь!
И, размахнувшись, швырнул сумку с деньгами в реку,
– Ой! – воскликнула Клавка. – Чегой-то он?!
Голос Клавки еще не умолк, когда сумка, описав крутую дугу, как черная неуклюжая птица упала в реку. Течение сразу поволокло ее, отбивая все дальше и дальше от берега.
Едва сумка плюхнулась в воду, Макшеев сорвался с места и, будто намереваясь кинуться за ней в реку, торопливо сделал несколько шагов вниз по течению. Но потом замедлил шаги, остановился…
Сумка, чернея на светло-желтой воде, уплывала все дальше. Молча смотрели на нее Ленька-тракторист, Клавка, Демидов… Молча смотрел и Макшеев. Он стоял сутулясь, безвольно опустив вниз руки, спиной к деревне и к людям…
Когда черное пятно на воде исчезло – то ли сумка потонула, то ли просто уплыла из виду, Макшеев сел на песок, низко уронил голову.
– Да что… что это он сделал?! – опять воскликнула Клавка. – Что в сумке-то было?
– Ничего там не было, – ответил Демидов.
При этих словах Ленька-тракторист, давно стригущий посерьезневшими глазами то Макшеева, то Демидова, явно пытаясь разгадать, что же произошло между этими людьми, и, может быть, догадываясь даже о чем-то, еще раз сквозь прищуренные веки пристально поглядел на Демидова и повернулся к Клавке:
– Ну, пойдем отсюда, – и взял девушку за руку.
– Дурак! Вот дурак! – проговорила Клавка осуждающе в сторону Макшеева. – Сумка была ведь почти новая, кожаная. Рублей двадцать, однако, стоит.
– Ага… Сумку жалко, – сказал Демидов.
13
Опять зарядили дожди над дубровинской тайгой, лес стоял мокрый и унылый. Катила и катила Обь бесконечные и бесшумные волны, но, если поднимался ветер, река вскипала от злости и, раскачавшись, била и била в каменистые берега всей своей тяжестью.
За остаток лета и за всю осень Демидов не видел Макшеева ни разу. Тот будто сквозь землю провалился.
Жена его, Мария, тоже начала вдруг сохнуть, как и сам Макшеев, стареть прямо на виду. Щеки ее поблекли и смялись, за прилавком она стояла растрепанная, с вечно распухшими глазами, – видно, она часто и много плакала.
– Взяла бы ты себя в руки, Марька, – сказал ей однажды Демидов. – Смотреть на тебя тошно.
– Что ты сделал, паразит такой, с Денисом моим?! Что сделал! – истерично закричала она.
Павел торопливо ушел из магазина.
Когда расхлябанная дождями земля начала от утренних заморозков костенеть, а с неба нет-нет да просыпались снежинки, Мария заявилась вдруг к Павлу домой, прислонилась к дверному косяку, зажала лицо платком и опять произнесла сквозь слезы, как в магазине:
– Что ты сделал с Денисом моим? Что сделал?
– Погоди, – проговорил Павел. – Сядь, что ли, проходи…
Он усадил ее возле стола, она немного успокоилась, всхлипывала только время от времени и глядела тоскливо в окно, постаревшая, неприглядная.
– Что с ним, с Денисием? – тихо спросил Павел.
– Что… Лежит в дому, как барсук в норе, который месяц на улицу не выходит… Ворочается, будто жжет у него все внутри. Зубами скрежещет по ночам – страшно прямо… Пить начал вот. Ты бросил, а он начал.
– А его и жжет, Мария… Собственное паскудство мучает его теперь, сжигает.
– Я знаю, – вздохнула женщина. – Как он тебя костерит, напившись-то! По косточкам разламывает. Взял, орет, человечье превосходство надо мной, думает? Ишь – простил мне все, из реки выволок и денег не принял за спасение. Ишь – тебя ремнем отхлестал! Благородный какой…
– Я вот все думаю, Мария… Он – ладно. Я теперь не удивляюсь, что он прислал тогда тебя ко мне в сторожку. А ты сама-то как на такое… на это решилась?
– Ты полегче чего спросил бы! – воскликнула она. – Дура, битком набитая дура я… – И, захлебываясь хлынувшими опять слезами, продолжала: – Ты еще не знаешь, какая я стерва-то… не лучше Дениса. Что ты в молодости во мне нашел? Ведь тогда, как ты на уговор про свадьбу приходил к нам… я знала, что Денис возле риги тебя ждать будет. Он мне наказал – ты напои его посильней, чтоб память ему отшибло. А какая, грит, останется, я до аккуратной пустоты выколочу. И я постаралась…
– Я это знаю… давно догадался, – глухо уронил Демидов, отвернувшись.
– Ну вот… А это, к сторожке – что уж мне…
Демидов полез за папиросой, задымил.
– Вот ты говорил недавно: ни бабы,ни человека с меня не выросло. Так оно и есть.., Я бы другая вышла, может, не попадись мне на пути Денис. Да что теперь! Ты, а вместе с тобой и та, другая жизнь, которая у меня могла быть, стороной прошли.
– Да, уж теперь-то что, – согласился с ней Павел Демидов.
– Отчего он бесится особенно – не может постичь, как это ты простил его. Когда спас от гибели – он думал: на деньги большие наконец-то позарился. Ага, говорит, люди все одинаковые! Сейчас ему не денег пропавших жалко, а то, что себе ты их не взял… Без выгоды, значит, рисковал тогда собой, без выгоды спас и до конца не оставил злости, простил. Почему, стонет, почему?
– Это все обыкновенно понять, Мария, – сказал Демидов. – Не могу я больше с ненавистью в душе жить. Тяжко стало. Отдохнуть захотелось.
Женщина глядела на него теперь удивленно:
– Непонятно. И мне непонятно… Он тебе жизнь изломал, все перековеркал. Он и я… А ты прощаешь…
– Ну да, прощаю! – вдруг начал сердиться Демидов. – Но только он отчего мучается-то? Отчего его жар сжигает? Он, я соображаю, понимать начал – не передо мной он только виноват, а перед всеми людьми, перед землей, на которой живет… Свое я ему прощаю, а люди не простят никогда! Ни ему, ни тебе. Потому что если прощать будут таким… и за такое – что же на земле будет?
Мария посидела еще, обдумывая его слова, встала, медленно пошла к дверям. Там остановилась, опять прижалась спиной к косяку.
– Вот зачем я приходила? – произнесла она негромко, измученным голосом. Потом долго терла обеими руками щеки. Уронила руки, вытянулась сильно и туго. Щеки ее были теперь такие же белые, как стенка, возле которой она стояла, глаза блестели нездоровым блеском. – Я вот что, Павел, приходила – не надо, не надо было тебе его из полыньи вытаскивать… Так лучше было бы… И для него и для меня…
– Эвон что! А ты поняла б меня, коли я не вытащил? Мог, а вот не захотел…
– А кто узнал бы? Один на один вы были…
– Да-а… А сам-то бы я забыл, что ли, об этом? Взял бы да и забыл?
Мария стояла все так же, сильно вытянувшись, будто прибитая к стенке. Она долго пыталась поймать смысл его последних слов, а может, смысл всего разговора. И вдруг, заломив руки, вскричала:
– Господи! Счастье-то какое мимо меня прошло!
И с этим криком выбежала на улицу.
За остаток лета и за всю осень Демидов не видел Макшеева ни разу. Тот будто сквозь землю провалился.
Жена его, Мария, тоже начала вдруг сохнуть, как и сам Макшеев, стареть прямо на виду. Щеки ее поблекли и смялись, за прилавком она стояла растрепанная, с вечно распухшими глазами, – видно, она часто и много плакала.
– Взяла бы ты себя в руки, Марька, – сказал ей однажды Демидов. – Смотреть на тебя тошно.
– Что ты сделал, паразит такой, с Денисом моим?! Что сделал! – истерично закричала она.
Павел торопливо ушел из магазина.
Когда расхлябанная дождями земля начала от утренних заморозков костенеть, а с неба нет-нет да просыпались снежинки, Мария заявилась вдруг к Павлу домой, прислонилась к дверному косяку, зажала лицо платком и опять произнесла сквозь слезы, как в магазине:
– Что ты сделал с Денисом моим? Что сделал?
– Погоди, – проговорил Павел. – Сядь, что ли, проходи…
Он усадил ее возле стола, она немного успокоилась, всхлипывала только время от времени и глядела тоскливо в окно, постаревшая, неприглядная.
– Что с ним, с Денисием? – тихо спросил Павел.
– Что… Лежит в дому, как барсук в норе, который месяц на улицу не выходит… Ворочается, будто жжет у него все внутри. Зубами скрежещет по ночам – страшно прямо… Пить начал вот. Ты бросил, а он начал.
– А его и жжет, Мария… Собственное паскудство мучает его теперь, сжигает.
– Я знаю, – вздохнула женщина. – Как он тебя костерит, напившись-то! По косточкам разламывает. Взял, орет, человечье превосходство надо мной, думает? Ишь – простил мне все, из реки выволок и денег не принял за спасение. Ишь – тебя ремнем отхлестал! Благородный какой…
– Я вот все думаю, Мария… Он – ладно. Я теперь не удивляюсь, что он прислал тогда тебя ко мне в сторожку. А ты сама-то как на такое… на это решилась?
– Ты полегче чего спросил бы! – воскликнула она. – Дура, битком набитая дура я… – И, захлебываясь хлынувшими опять слезами, продолжала: – Ты еще не знаешь, какая я стерва-то… не лучше Дениса. Что ты в молодости во мне нашел? Ведь тогда, как ты на уговор про свадьбу приходил к нам… я знала, что Денис возле риги тебя ждать будет. Он мне наказал – ты напои его посильней, чтоб память ему отшибло. А какая, грит, останется, я до аккуратной пустоты выколочу. И я постаралась…
– Я это знаю… давно догадался, – глухо уронил Демидов, отвернувшись.
– Ну вот… А это, к сторожке – что уж мне…
Демидов полез за папиросой, задымил.
– Вот ты говорил недавно: ни бабы,ни человека с меня не выросло. Так оно и есть.., Я бы другая вышла, может, не попадись мне на пути Денис. Да что теперь! Ты, а вместе с тобой и та, другая жизнь, которая у меня могла быть, стороной прошли.
– Да, уж теперь-то что, – согласился с ней Павел Демидов.
– Отчего он бесится особенно – не может постичь, как это ты простил его. Когда спас от гибели – он думал: на деньги большие наконец-то позарился. Ага, говорит, люди все одинаковые! Сейчас ему не денег пропавших жалко, а то, что себе ты их не взял… Без выгоды, значит, рисковал тогда собой, без выгоды спас и до конца не оставил злости, простил. Почему, стонет, почему?
– Это все обыкновенно понять, Мария, – сказал Демидов. – Не могу я больше с ненавистью в душе жить. Тяжко стало. Отдохнуть захотелось.
Женщина глядела на него теперь удивленно:
– Непонятно. И мне непонятно… Он тебе жизнь изломал, все перековеркал. Он и я… А ты прощаешь…
– Ну да, прощаю! – вдруг начал сердиться Демидов. – Но только он отчего мучается-то? Отчего его жар сжигает? Он, я соображаю, понимать начал – не передо мной он только виноват, а перед всеми людьми, перед землей, на которой живет… Свое я ему прощаю, а люди не простят никогда! Ни ему, ни тебе. Потому что если прощать будут таким… и за такое – что же на земле будет?
Мария посидела еще, обдумывая его слова, встала, медленно пошла к дверям. Там остановилась, опять прижалась спиной к косяку.
– Вот зачем я приходила? – произнесла она негромко, измученным голосом. Потом долго терла обеими руками щеки. Уронила руки, вытянулась сильно и туго. Щеки ее были теперь такие же белые, как стенка, возле которой она стояла, глаза блестели нездоровым блеском. – Я вот что, Павел, приходила – не надо, не надо было тебе его из полыньи вытаскивать… Так лучше было бы… И для него и для меня…
– Эвон что! А ты поняла б меня, коли я не вытащил? Мог, а вот не захотел…
– А кто узнал бы? Один на один вы были…
– Да-а… А сам-то бы я забыл, что ли, об этом? Взял бы да и забыл?
Мария стояла все так же, сильно вытянувшись, будто прибитая к стенке. Она долго пыталась поймать смысл его последних слов, а может, смысл всего разговора. И вдруг, заломив руки, вскричала:
– Господи! Счастье-то какое мимо меня прошло!
И с этим криком выбежала на улицу.
14
Зима начиналась тощая, бесснежная. Обь встала неделю назад, а земля была почти голой. Так, сантиметра на два была она присыпана сухой крупкой, на дубровинских улицах торчали острые гребни затвердевшей грязи. Не проехать было по улицам ни на санях, ни на телеге.
В пятницу ударил вдруг такой мороз, что в тайге гулко застреляли, лопаясь, деревья.
Под вечер, как всегда, несмотря на адский холод, нагрянули из города рыбаки, до полночи стучали в закрытые ставни макшеевского дома, хотя привычное для них оконце не горело и Мария прилепила там бумажку с крупными буквами: «Водки нет».
– Стучат… Вот я возьму кочергу да постучу им выйду, – несколько раз говорил Денис Макшеев желчно, расхаживая по комнате в нижней рубахе.
Потом он каждый раз садился к столу, ставил на него локти, зажимал голову и сидел так долго, копя – знала Мария – ненависть к ней. И, накопив, бросал ей через всю комнату, чуть поворачивая заросшее грязным волосом лицо:
– Сука ты! Сучка вонючая… Ты во всем виноватая!
Денис дошел до края, это Мария видела и понимала.
Он последний месяц грыз ее за то, что не смогла она тогда в лесу соблазнить Демидова.
– Подстелилась бы ты под него, он отстал бы от нас, я знаю, знаю… А ты, кобыла, этого не сумела.
Сперва Мария возмущалась на такие слова, обижалась, плакала.
– С-сыть! Распустила сопли! – гремел Макшеев. – Не понимаешь, что ли?! Сумела б полюбовницей его сделаться – ои бы не стал меня из реки вытаскивать. А он вытащил, он рассчитал все – живи, мол, и размышляй, какая ты плесень и какой я человек хороший…
– Денис, да что об этом думать! – умоляла она его. – Уедем отсюда! Он теперь за нами не потащится.
– Уедем… Пробовали! Не уехать теперь от этого никуда.
Мария чувствовала, как тупеет что-то у нее в груди, в голове.
Где-то за полночь рыбаки стучать в ставни перестали, угомонились, а Макшеев все ходил и ходил по комнате. Затем полез в чулан, выволок рыболовные свои снасти – удочку-подергушку, черпак, пешню.
Пешню он долго осматривал, трогал острый конец, пробовал зачем-то на вес.
– Никак и ты рыбачить собираешься? – приподняла Мария с кровати растрепанную голову.
– Не провалюсь теперь, не бойся, – ответил он со смешком. – Лед сейчас уже крепкий – грузовик вчерась переезжал на тот берег.
Приготовив снасти, он лег, но не спал, все ворочался, все сопел глухо. Встал поздно, когда уже рассвело.
Молча он позавтракал, выпил полный стакан водки. Посидел, подумал, выпил еще один стакан.
– Чтоб теплее было, – пояснил он вдруг. – Ночью отдало вроде, ишь окна оттаяли. Да не лето все же…
Затем он надел тужурку, баранью шапку, собрал свои снасти и ушел, бросив от порога вчерашнее:
– Да… Не уехать теперь от этого никуда.
Оставшись одна в доме, Мария убрала со стола, оделась, пошла в магазин на работу. И когда убирала со стола, и когда шагала по кочковатой улице, все думала об этих последних словах мужа. Она слышала их не однажды, знала, какое содержание вкладывает в них Денис. Однако на этот раз в голосе мужа было что-то новое, непонятное, пугающее. Голос был, как обычно, с хрипотцой, но в нем не чувствовалось, как всегда, ни злости, ни бессильной ярости. Голос был равнодушный, безразличный к тому смыслу, какой заключали слова, и это настораживало, беспокоило ее все сильнее и сильнее. К тому же, говоря их, Денис криво усмехнулся, лицо его перекосило, оно было все перепахано судорогой, и глаза блеснули тупо, бессмысленно, потухающим каким-то светом…
Мария вспомнила выражение его лица и блеск его глаз, уже дойдя до магазина, открывая замок на дверях. И тут ей ударило больно в голову: а наживки-то?! Раньше, собираясь на рыбалку, Денис загодя готовил всякие наживки, долго возился с ними. А сейчас даже и не подумал об них! Какая ж тогда рыбалка? Господи, да ведь он…
Дрожащими руками она выдернула ключ из полуоткрытого замка, но тут же уронила на землю, искать не стала, потому что не заметила даже, что уронила, кинулась вдоль улицы к берегу. Зачем бежала, что могло случиться с Денисом там, на реке? Лед окреп, он вчера выдержал грузовик. Но она бежала, не понимая еще зачем, какая-то сила толкала и толкала ее вперед, а в голове звенели и звенели разламывающие череп звоны…
В пятницу ударил вдруг такой мороз, что в тайге гулко застреляли, лопаясь, деревья.
Под вечер, как всегда, несмотря на адский холод, нагрянули из города рыбаки, до полночи стучали в закрытые ставни макшеевского дома, хотя привычное для них оконце не горело и Мария прилепила там бумажку с крупными буквами: «Водки нет».
– Стучат… Вот я возьму кочергу да постучу им выйду, – несколько раз говорил Денис Макшеев желчно, расхаживая по комнате в нижней рубахе.
Потом он каждый раз садился к столу, ставил на него локти, зажимал голову и сидел так долго, копя – знала Мария – ненависть к ней. И, накопив, бросал ей через всю комнату, чуть поворачивая заросшее грязным волосом лицо:
– Сука ты! Сучка вонючая… Ты во всем виноватая!
Денис дошел до края, это Мария видела и понимала.
Он последний месяц грыз ее за то, что не смогла она тогда в лесу соблазнить Демидова.
– Подстелилась бы ты под него, он отстал бы от нас, я знаю, знаю… А ты, кобыла, этого не сумела.
Сперва Мария возмущалась на такие слова, обижалась, плакала.
– С-сыть! Распустила сопли! – гремел Макшеев. – Не понимаешь, что ли?! Сумела б полюбовницей его сделаться – ои бы не стал меня из реки вытаскивать. А он вытащил, он рассчитал все – живи, мол, и размышляй, какая ты плесень и какой я человек хороший…
– Денис, да что об этом думать! – умоляла она его. – Уедем отсюда! Он теперь за нами не потащится.
– Уедем… Пробовали! Не уехать теперь от этого никуда.
Мария чувствовала, как тупеет что-то у нее в груди, в голове.
Где-то за полночь рыбаки стучать в ставни перестали, угомонились, а Макшеев все ходил и ходил по комнате. Затем полез в чулан, выволок рыболовные свои снасти – удочку-подергушку, черпак, пешню.
Пешню он долго осматривал, трогал острый конец, пробовал зачем-то на вес.
– Никак и ты рыбачить собираешься? – приподняла Мария с кровати растрепанную голову.
– Не провалюсь теперь, не бойся, – ответил он со смешком. – Лед сейчас уже крепкий – грузовик вчерась переезжал на тот берег.
Приготовив снасти, он лег, но не спал, все ворочался, все сопел глухо. Встал поздно, когда уже рассвело.
Молча он позавтракал, выпил полный стакан водки. Посидел, подумал, выпил еще один стакан.
– Чтоб теплее было, – пояснил он вдруг. – Ночью отдало вроде, ишь окна оттаяли. Да не лето все же…
Затем он надел тужурку, баранью шапку, собрал свои снасти и ушел, бросив от порога вчерашнее:
– Да… Не уехать теперь от этого никуда.
Оставшись одна в доме, Мария убрала со стола, оделась, пошла в магазин на работу. И когда убирала со стола, и когда шагала по кочковатой улице, все думала об этих последних словах мужа. Она слышала их не однажды, знала, какое содержание вкладывает в них Денис. Однако на этот раз в голосе мужа было что-то новое, непонятное, пугающее. Голос был, как обычно, с хрипотцой, но в нем не чувствовалось, как всегда, ни злости, ни бессильной ярости. Голос был равнодушный, безразличный к тому смыслу, какой заключали слова, и это настораживало, беспокоило ее все сильнее и сильнее. К тому же, говоря их, Денис криво усмехнулся, лицо его перекосило, оно было все перепахано судорогой, и глаза блеснули тупо, бессмысленно, потухающим каким-то светом…
Мария вспомнила выражение его лица и блеск его глаз, уже дойдя до магазина, открывая замок на дверях. И тут ей ударило больно в голову: а наживки-то?! Раньше, собираясь на рыбалку, Денис загодя готовил всякие наживки, долго возился с ними. А сейчас даже и не подумал об них! Какая ж тогда рыбалка? Господи, да ведь он…
Дрожащими руками она выдернула ключ из полуоткрытого замка, но тут же уронила на землю, искать не стала, потому что не заметила даже, что уронила, кинулась вдоль улицы к берегу. Зачем бежала, что могло случиться с Денисом там, на реке? Лед окреп, он вчера выдержал грузовик. Но она бежала, не понимая еще зачем, какая-то сила толкала и толкала ее вперед, а в голове звенели и звенели разламывающие череп звоны…
15
… Выйдя из дома, Макшеев глотнул холодного воздуха, глотнул неосторожно много, до крови, казалось, оцарапав изнутри всю грудь. Хмеля он никакого не чувствовал, хотя только что выпил целую бутылку, но тут голова вдруг сильно закружилась. Впрочем, это быстро прошло, и он широко зашагал к реке, держа тяжелую пешню наперевес, прижимая ее локтем к боку.
Все речное пространство за островком, у противоположного берега, было усеяно рыбаками. Они сидели то кучками, то россыпью, кое-где стояли на льду брезентовые палатки.
Денис Макшеев, сосредоточенно глядя себе под ноги, точно боялся оступиться, пошел к островку.
Первого, кого он увидел, обогнув островок, был Демидов. Рядом, над лункой, сидел приемный сын его, Гринька, старательно работал подергушкой. Он раскраснелся, глаза его от азарта поблескивали.
Клев был отменный, возле лунок Демидова и Гриньки валялось десятка по три окаменевших рыбин.
– Окунь, значит, один идет? – вдруг останавливаясь, проговорил Макшеев.
Демидов глянул на него, но ничего не ответил, отвернулся к лунке.
– А сын-то – ишь…
– Что – сын?
– Ловко, говорю, того… Наловчился уж.
Демидов снова поднял недоумевающее лицо. Макшеев усмехнулся как-то странно, одной стороной лица. Будто не усмехнулся даже, а подмигнул.
– И правильно, пусть… Нету радостней занятия, кто поймет… рыбалка-то…
Он скривил шею и пошел дальше, неся голову на отлете. Но вдруг остановился, произнес, тускло поблескивая двумя металлическими зубами:
– Я так и рассчитывал, что ты тут, дядя… Да, я знал…
Его непонятная усмешка, его слова, особенно последние, это любимое им в молодости словечко «дядя» – все не понравилось Демидову, чем-то обеспокоило, вызвало нехорошее чувство. Он забыл про свою удочку, не отрываясь стал глядеть на Макшеева.
А Макшеев никак, видимо, не мог выбрать место для лунки, все ходил и ходил меж рыбаков, по прежнему держа голову набок. Наконец выбрал, кажется, принялся долбить лед в сторонке от всех. Долбил он долго, раза три нагибался, вычерпывая из лунки ледяные крошки.
«Лед-то всего ничего, сантиметров десять, а он столько возится, – отметил про себя Демидов. – Обессилел, что ли, совсем?»
Павел хотел заняться своей удочкой, но в это время Макшеев бросил пешню. Он отшвырнул ее далеко, будто ненужную, мешающую ему вещь. Демидов быстро положил на лед свою подергушку, жесткие, выцветшие брови его дрогнули, сдвинулись. Умом он ничего не мог еще сообразить, а в сердце больно кольнуло раз, другой…
А Макшеев меж тем вдруг расстегнул и сбросил на лед полушубок. Демидов вскочил, чувствуя, как дрожат колени, не сам вскочил – подняла его будто какая-то посторонняя сила. Сознание же все еще не работало.
– Дени-ис! Держите его! Помешайте! Держите-е… – разнесся над белой рекой пронзительный женский голос. Он был страшен, этот голос, своей неожиданностью и мольбой о помощи. Рыбаки повскакивали, не понимая, кто и почему кричит, о чем умоляет: лед, кажется, крепкий, надежный, провалиться никто не мог.
Только Демидов все понял наконец, сорвался места, тяжко побежал к Макшееву. Гринька испуганно глядел вслед отцу.
А Макшеев стоял возле продолбленной им широкой, диаметром чуть не в метр, дырки во льду. Стоял, вытянувшись в струнку, как суслик перед норкой, и будто терпеливо ждал, когда подбежит к нему Демидов. Грудь его ходила толчками, лицо было багрово-темным. Трясущейся рукой он расстегнул воротник рубахи-косоворотки, словно он жал, не давал дышать.
Все речное пространство за островком, у противоположного берега, было усеяно рыбаками. Они сидели то кучками, то россыпью, кое-где стояли на льду брезентовые палатки.
Денис Макшеев, сосредоточенно глядя себе под ноги, точно боялся оступиться, пошел к островку.
Первого, кого он увидел, обогнув островок, был Демидов. Рядом, над лункой, сидел приемный сын его, Гринька, старательно работал подергушкой. Он раскраснелся, глаза его от азарта поблескивали.
Клев был отменный, возле лунок Демидова и Гриньки валялось десятка по три окаменевших рыбин.
– Окунь, значит, один идет? – вдруг останавливаясь, проговорил Макшеев.
Демидов глянул на него, но ничего не ответил, отвернулся к лунке.
– А сын-то – ишь…
– Что – сын?
– Ловко, говорю, того… Наловчился уж.
Демидов снова поднял недоумевающее лицо. Макшеев усмехнулся как-то странно, одной стороной лица. Будто не усмехнулся даже, а подмигнул.
– И правильно, пусть… Нету радостней занятия, кто поймет… рыбалка-то…
Он скривил шею и пошел дальше, неся голову на отлете. Но вдруг остановился, произнес, тускло поблескивая двумя металлическими зубами:
– Я так и рассчитывал, что ты тут, дядя… Да, я знал…
Его непонятная усмешка, его слова, особенно последние, это любимое им в молодости словечко «дядя» – все не понравилось Демидову, чем-то обеспокоило, вызвало нехорошее чувство. Он забыл про свою удочку, не отрываясь стал глядеть на Макшеева.
А Макшеев никак, видимо, не мог выбрать место для лунки, все ходил и ходил меж рыбаков, по прежнему держа голову набок. Наконец выбрал, кажется, принялся долбить лед в сторонке от всех. Долбил он долго, раза три нагибался, вычерпывая из лунки ледяные крошки.
«Лед-то всего ничего, сантиметров десять, а он столько возится, – отметил про себя Демидов. – Обессилел, что ли, совсем?»
Павел хотел заняться своей удочкой, но в это время Макшеев бросил пешню. Он отшвырнул ее далеко, будто ненужную, мешающую ему вещь. Демидов быстро положил на лед свою подергушку, жесткие, выцветшие брови его дрогнули, сдвинулись. Умом он ничего не мог еще сообразить, а в сердце больно кольнуло раз, другой…
А Макшеев меж тем вдруг расстегнул и сбросил на лед полушубок. Демидов вскочил, чувствуя, как дрожат колени, не сам вскочил – подняла его будто какая-то посторонняя сила. Сознание же все еще не работало.
– Дени-ис! Держите его! Помешайте! Держите-е… – разнесся над белой рекой пронзительный женский голос. Он был страшен, этот голос, своей неожиданностью и мольбой о помощи. Рыбаки повскакивали, не понимая, кто и почему кричит, о чем умоляет: лед, кажется, крепкий, надежный, провалиться никто не мог.
Только Демидов все понял наконец, сорвался места, тяжко побежал к Макшееву. Гринька испуганно глядел вслед отцу.
А Макшеев стоял возле продолбленной им широкой, диаметром чуть не в метр, дырки во льду. Стоял, вытянувшись в струнку, как суслик перед норкой, и будто терпеливо ждал, когда подбежит к нему Демидов. Грудь его ходила толчками, лицо было багрово-темным. Трясущейся рукой он расстегнул воротник рубахи-косоворотки, словно он жал, не давал дышать.