Страница:
– С тобой когда-нибудь это бывало?
Прежде чем я успел понять, в чем дело, подошел ко мне, взял за руку, как ребенка, и подвел к окну.
– Вот посмотри, идет невысокий человек, но делает такие большие шаги, что невольно боишься за него, как бы он не разорвал себя на части. Вот семенит красивая девушка. Ее фигура требует более естественной поступи. Кто-то давно сказал, что походка – это вторая натура. Вот медленно тянется пролетка. В ней какой-то человек. Какое мне дело до него, а я подумал: этот человек такой же, как ты и я. И мне захотелось узнать о нем не меньше того, что он сам о себе знает. Я его раньше не видел и, вероятно, никогда не увижу. Это естественно, но бывают минуты, когда это кажется мне неестественным, мне хочется знать обо всех не из простого любопытства, а чтобы помочь. Возможно, этот человек не нуждается в помощи, но и не исключено, что один разговор с тобой спасет его от большого горя. Когда ты видишь множество людей, проходящих или проезжающих мимо, чувствуешь свою беспомощность и отрешенность от мира, в котором живем. Если бы дерево мировой статистики имело еще одну ветвь, которая определяла бы точную цифру людей, увиденных на своем веку одним человеком, и сопоставить эту цифру с числом наших друзей, то получилась бы наглядная картина беспомощности каждого человека предотвратить несчастья других, незнакомых людей. Эта мысль мелькнула в моем мозгу сейчас, и выражена она сумбурно. Я это вижу по твоему лицу. Многие из моих друзей осмеяли бы меня, что я сажусь «не в свои сани», но раз ты не смеешься, позволь мне продолжить и спросить: с тобой когда-нибудь это бывало? Потому что в первую минуту, когда эта мысль, как пестрая бабочка, влетела в меня, мне показалось, что ее сейчас не надо выпускать на волю, но я этого не сделал, так как она принадлежит не только мне, но и нашему веку. И беда в том, что не все об этом догадываются, когда-нибудь она, которую почти никто не замечает, будет устранена.
– Тобой? – улыбнулся я.
– Нет, – ответил Есенин, – временем.
И снова поэты
Дельцы
Прежде чем я успел понять, в чем дело, подошел ко мне, взял за руку, как ребенка, и подвел к окну.
– Вот посмотри, идет невысокий человек, но делает такие большие шаги, что невольно боишься за него, как бы он не разорвал себя на части. Вот семенит красивая девушка. Ее фигура требует более естественной поступи. Кто-то давно сказал, что походка – это вторая натура. Вот медленно тянется пролетка. В ней какой-то человек. Какое мне дело до него, а я подумал: этот человек такой же, как ты и я. И мне захотелось узнать о нем не меньше того, что он сам о себе знает. Я его раньше не видел и, вероятно, никогда не увижу. Это естественно, но бывают минуты, когда это кажется мне неестественным, мне хочется знать обо всех не из простого любопытства, а чтобы помочь. Возможно, этот человек не нуждается в помощи, но и не исключено, что один разговор с тобой спасет его от большого горя. Когда ты видишь множество людей, проходящих или проезжающих мимо, чувствуешь свою беспомощность и отрешенность от мира, в котором живем. Если бы дерево мировой статистики имело еще одну ветвь, которая определяла бы точную цифру людей, увиденных на своем веку одним человеком, и сопоставить эту цифру с числом наших друзей, то получилась бы наглядная картина беспомощности каждого человека предотвратить несчастья других, незнакомых людей. Эта мысль мелькнула в моем мозгу сейчас, и выражена она сумбурно. Я это вижу по твоему лицу. Многие из моих друзей осмеяли бы меня, что я сажусь «не в свои сани», но раз ты не смеешься, позволь мне продолжить и спросить: с тобой когда-нибудь это бывало? Потому что в первую минуту, когда эта мысль, как пестрая бабочка, влетела в меня, мне показалось, что ее сейчас не надо выпускать на волю, но я этого не сделал, так как она принадлежит не только мне, но и нашему веку. И беда в том, что не все об этом догадываются, когда-нибудь она, которую почти никто не замечает, будет устранена.
– Тобой? – улыбнулся я.
– Нет, – ответил Есенин, – временем.
И снова поэты
В «поэзо-кафейной» жизни произошли «мировые события» – раскол «Общества поэтов», после чего народилось другое кафе поэтов, которое стало конкурировать с первым. Конкуренция создала зависть, зависть перешла в злобу – и поэты перегрызлись между собой, как собаки. Клевета и ложь текли шумной горной, но далеко не чистой рекой. Это началось, когда старик Ройзман разочаровался в доходном предприятии, носившем громкое название «клуба поэтов». Оказалось, что вовсе не так уж выгодно стоять у буфетной стойки и воевать с незримым и опасным врагом, имя которому – кредит. Он решил, что попал в сумасшедший дом. Разве слыхано, чтобы все, точно сговорившись, хватая со стойки румяные булочки, с таким трудом изготовлявшиеся мадам Ройзман, или же овладевая опрятными баночками с простоквашей, вместо денежного эквивалента кидали небрежное и ненавистное: «Запишите за мной». Старик Ройзман из любви к сыну (Мотя тоже поэт) сначала соглашался «записывать», но когда эти записи стали походить на годовой отчет железных дорог республики, его терпению наступил предел, и он сказал об этом сыну.
Матвей, покрутив прядь волос у виска, стал утешать отца:
– Папочка, они отдадут, когда появятся деньги, – на что вышедший из себя старик ответил:
– Что ты дурак, меня не удивляет, но в кого ты вышел?!
Мотя обиделся и в виде протеста не съел обычную порцию простокваши. А на другой день папаша Ройзман, прощелкав часа два на счетах, объявил сыну, чтобы поэты искали себе другого буфетчика. Его супруга, играя кольцами, заявила, что не будет больше печь булочки. А Мариенгоф, сдружившись с Есениным, предложил мне выйти из «Общества поэтов» и образовать вместе новое общество, назвав его «Ассоциацией поэтов, художников и музыкантов». Я, недовольный правлением, в котором был председателем, и его секретарем, бессовестным авантюристом, которого несколько раз ловил на подделке своей подписи на сомнительных бумагах, согласился. Основной целью образования ассоциации была организация нового кафе. Я уговорил Мариенгофа и Есенина привлечь к этому Ройзмана: у него была исключительная способность получать нужные разрешения и удачно выклянчивать всякие поблажки.
Так создалось новое кафе, а над ним идеологическая надстройка – «Ассоциация поэтов, художников и музыкантов». Старое «Общество поэтов», лишенное вдохновителя Ройзмана, кое-как тянуло дни, посылая проклятия организаторам ассоциации, умудрившимся так составить устав, что были застрахованы от вмешательства других членов. Не все знали, что организаторы ассоциации, чтобы не зависеть от меняющегося настроения «масс», набили ассоциацию душами если не «мертвыми», то игравшими их роль. Для этой цели Есенин и Мариенгоф объехали знакомых и друзей, о которых заранее знали, что, занятые работой, они не станут вмешиваться в их внутренние дела. А подпись свою давали все: имея членский билет, можно бывать в кафе, которое Анатолий обещал устроить на манер парижских кабачков.
Весь конец зимы поэты обсуждали «кафейные» события.
А неуловимое время бежало, не обращая внимания ни на что. К зимним дням приближались весенние. Они стояли друг против друга, невидимые противники, заранее знающие, кто будет победителем. Снег таял, бежали ручьи, журча вековую однообразную, но не надоедавшую песнь пробуждения. В домах мыли окна, большие сундуки открывали свои железные или деревянные пасти в ожидании пищи – теплых шуб, мехов, тяжелого сукна, пересыпанных пряным нафталином, этим белым перцем суконных и меховых кулинарий. В эту зиму много енотовых и лисьих шуб, каракуля, котиков и бобров свезли на Сухаревку и Смоленский рынок, другие толкучки, и все же московские сундуки полнились этим тяжелым добром. Некоторые прятали дорогие вещи, наряжаясь в дрянное платье, чтобы казаться «победнее и попроще». На солнце выцветшие ткани, порыжевшие стоптанные башмаки и валенки казались более жалкими. А в столовой Карпович так же пахло французскими духами, ароматным кофе и сверкали драгоценные камни. Бриллианты напоминали слезы, а рубины – капли крови рабов, продававшихся в древности на невольничьих рынках. Теперь эти камни были похожи на драгоценных невольников, переходивших из рук в руки. Их ласкали нежные женские пальчики, напоминавшие нераспустившиеся лилии, и тискали грубые мужские, пахнувшие мясом и табаком.
Появились фиалки. Их продавали маленькими букетиками, напоминавшими девочек, которых не успели развратить. В их бледно-лиловых лепесточках была грустная и приятная недоговоренность.
День по-настоящему теплый: зима сдалась в плен и лежала у ног весны – бледная и анемичная, забывшая о недавнем могуществе, как бы говоря полумертвыми губами: настоящее сильнее прошлого.
В кафе ассоциации «Парнас» по-весеннему сверкают зеркала, солнце играет на свежей краске столов и стульев. Потолки и стены расписаны известным художником. У поэтов – свой собственный столик, стоящий у полукруглого дивана, называемого ложей.
Было около четырех часов. Мариенгоф кого-то поджидал, сидя в ложе. Положив ногу на ногу, лениво тянул через соломинку гренадин. Соломинка его забавляла. Вокруг – тихо, чинно, спокойно. Он доволен собой и кафе, называет его уголком Европы. Никакими революциями здесь не пахнет, а между тем рядом Кремль, Совнарком, резолюции, воззвания, гражданская война… Он, как и большинство поэтов, окопался «кафейными» траншеями. Свежее белье, пирожное, вино, стихи…
Амфилов предложил открыть книжную лавку. Можно и лавку… деньги не могут быть лишними. Анатолий посмотрел на свои ногти: как быстро сходит лак! Завтра обязательно надо сделать маникюр!
Скрипнула входная дверь… Не Амфилов ли? Нет, это Ивнев.
– Рюрик, иди сюда.
– Сейчас, дай раздеться.
Толя видит в зеркале, как швейцар в зеленой, похожей на выцветший железнодорожный флажок ливрее помогает мне снять пальто. Лицо мое растерянное. Мариенгоф нервно тянет гренадин. Неужели неудача? Соломинка надламывается.
– Фу, черт, что за безобразие! Ну как? – обращается он ко мне.
– Плохо.
– Я так и знал, – выдыхает Мариенгоф. – Ты был сам?
– Секретарей у меня нет. Конечно, сам.
– Ну?
– Я ж говорю! Ни черта не выходит с Долидзе. Принял любезно, сверкают глаза, зубы, пенсне, запонки, брелки – словом, ходячая витрина. Вздыхал, закатывал глаза, вращал белками, жаловался, что все считают его богачом, а у него, извольте видеть, иногда нет денег на обед. Я обозлился и говорю: «Тогда приходите к нам в «Парнас», мы вас запишем на даровые обеды». Глазом не моргнул, негодяй. «Спасибо, – говорит, – как-нибудь приду», – а сам носищем водит, принюхивается. Из кухни жареным гусем несет и еще каким-то запахом, чертовски приятным – многопудовой сдобой. Расстались вежливо. Просил заходить. Я пообещал как-нибудь с тобой и Есениным. Он испугался: «Мариенгофа можно, а Есенина не надо. У меня мебель хрупкая, фарфор».
– Вот скот!
– Не спорю.
– Значит, денег не дал?
– Ясно.
– Что нам делать? Буфетчик наш, Вампир, говорит: если до понедельника не достанем, заколотят нашу катушку…
– А сегодня суббота.
– Осталось два дня.
– Воскресенье не считается.
– Почему?
Анатолий засмеялся.
– Я чушь сморозил. Ну, шутки в сторону. Рюрик, надо лопнуть, но достать.
– Эврика! – воскликнул я.
– Ну?
– У тебя сегодня свидание с Амфиловым.
– Он должен прийти с минуты на минуту.
– Так вот…
– У Амфилова? – воскликнул Анатолий.
– Разумеется.
Мариенгоф хлопнул себя по затылку.
– Где мои мозги… Конечно, у Амфилова. У него денег куры не клюют.
– Из этого еще ничего не следует. У Вампира денег не меньше, однако…
– Ах, мерзавцы, – выругался Анатолий смеясь, – где они прячут сокровища? Сколько обысков, облав, осмотров, а у них не нашли ни шиша.
– Должно быть, в уборную прячут, – засмеялся я. – Нам от этого не легче.
– Знаешь что, – сказал Мариенгоф, – кажется, Вампир нас берет на пушку. В конце концов, он больше, чем мы, пострадает от закрытия кафе. Если мы не достанем денег, их в последний момент достанет он. Вот увидишь!
– Черт его знает! Может, достанет… Но у Амфилова попросить не мешает.
– Разумеется, – ответил Мариенгоф, ломая вторую соломинку.
В этот момент тот, кого мы ждали, показался в дверях. Зеркало с необычайной выпуклостью и ясностью показало его грузную фигуру, большую голову, на которую надвинута бобровая шапка, и рядом – неприятную зелень швейцарского облачения. Зеркало отразило дикую пляску, похожую на баталию рук, головы, плеч, сбрасывавших с себя тяжелые зимние меха подобострастно ловящим пальцам. Я видел, как швейцар, не в силах поспеть за быстрыми движениями гостя, поймал зубами, точно дрессированная собачка, его длинный теплый шарф.
Амфилов подошел к столику. Мариенгоф поздоровался с ласковой и гордой улыбкой, которой всегда очаровывал. Мне, не умеющему варьировать улыбок, стало неловко от внезапной перемены, которую, впрочем, никто не заметил.
Амфилов торопился, поэтому без предисловий приступил к изложению плана устройства книжной лавки поэтов.
– Это будет единственный магазин в Москве, в котором покупатель сможет купить книги без ордера… Со всех концов города к нам потянутся повозки, арбы, поезда книг. У нас будет книжный пакгауз. Мы будем брать их на комиссию. В городе много книг. Они томятся в шкафах, в соседстве с мешками, наполненными затхлой мукой и пшеном, и тоскуют по воле. Нужен сдвиг, сбыт… Мы будем реформаторами книжного дела в Москве, провозгласим освобождение книги от крепостной зависимости. Единственная легальная купля-продажа книг без ордеров в книжной лавке поэтов. Надо взять разрешение в Моссовете. Есенин говорил, что оно ему обещано. Скорей получайте бумажку с печатью. Вы, поэты, понимаете ли вы, что такое книги! Начиная от маленьких тоненьких брошюрок, похожих на общипанных цыплят, и кончая книжными монументами. А эти каскады красок – лиловых, желтых, синих, красных, – нашедших приют в пышных иллюстрациях. Сафьяновые, кожаные, парчовые переплеты, словари, похожие на своды законов, Пушкин и Толстой… Достоевский и Леонтьев… А золотые обрезы, пахнущие уютной детской, дубовой столовой, самоваром, напоминающим сверканье солнца на берегу моря… А тонкая папиросная бумага, точно шелковая подкладка яичной скорлупы, охраняющая великолепные иллюстрации от грубых прикосновений… Это будет наше, придет, приедет, примчится, приплывет, и мы будем рассортировывать этот товар своими руками, для того чтобы распределить его по новым рукам – более сильным, хищным и, следовательно, более достойным. Эти руки не выпустят из своих когтей приобретенное…
Анатолий рассеянно слушал тираду. Мысль о том, как приступить к беседе о деньгах, не давала покоя. Под каким предлогом попросить взаймы? Потребовать аванс в счет доходов будущего магазина или откровенно рассказать о финансовых затруднениях кафе «Парнас»? Он искоса поглядывал на меня, как бы ища поддержки, но я ничем не мог помочь, ибо должен был отойти к буфетной стойке, около которой стоял Вампир, делая отчаянные жесты, похожие на судороги утопающего.
– Там что-то случилось, – сказал я. – Пойду узнаю, в чем дело.
«Надо решиться», – подбодрил себя Мариенгоф и, не откладывая разговор в долгий ящик, сказал быстро и нарочито развязно:
– Это хорошо, разрешение будет в понедельник к двум часам дня на руках, следовательно, дело можно считать законченным, но у нас есть еще одно дельце. – Произнося слово «дельце», Анатолий внутренне поморщился, но продолжал: – Видите ли… необходимы деньжата.
«Фу ты, черт, – мысленно выругался он, – лезут же на язык эти уменьшительные слова, точно повизгивающие собачонки».
– Деньги есть. О чем говорить, – ответил Амфилов, еще не понимая, в чем дело, но внутренне настораживаясь.
За соседним столиком раздалось женское щебетание. Мариенгоф знал, что голоса имеют, если можно так выразиться, свою наружность, как и у человека, она может быть привлекательна или отталкивающа, так и голоса незнакомых людей иногда нас привлекают, а иногда отталкивают. Это обычное явление. Случается, хотя и редко, что некоторые голоса без всякой причины одним звуком приводят нас не только в раздражение, но прямо в неистовство. Это случилось с Мариенгофом. Его вдруг пронзил высокий женский голосок, пронзительный, кудахтающий, казалось, исходящий из самых недр фальшивой и омерзительной души. Голос кому-то жаловался, негодовал, плакал, но звук его был похож на стеклянное дребезжание. От него становилось трудно дышать, глаза лезли на лоб, руки сжимались в кулаки. Мариенгоф кинул взгляд по направлению этого голоса: лица не разглядел, оно заслонено вазой с бумажными цветами, но увидел шляпу с двумя красными маками, которые шевелили своими матерчатыми лепестками, похожими на отвислые сплетничающие губы.
Он силился не смотреть туда, забыть об этой случайно и дерзко ворвавшейся в его поле зрения особе, не слушать ее – и не мог. Голос, похожий на подпрыгивающую от боли кошку, впивался в его беспомощное ухо, терзая и мучая, доводя до изнурения.
– Я хотел сказать, – стараясь сосредоточиться на Амфилове и в то же время чувствуя, что тот тоже слышит этот голос и знает, что он раздражает собеседника, произнес Анатолий, – нам, лично нам, для нашего кафе нужны деньги, которые мы обязуемся вернуть не позже, как…
Амфилов откровенно расхохотался, обнажая крепкие, желтые от никотина зубы. Лицо его стало другим. Борода, до сих пор не бросавшаяся в глаза, как бы увеличилась и заслонила собой все: глаза, лоб, щеки, стала дерзкой и самонадеянной, все остальные черты сжались и съежились.
– Обязательно – не позже, как! – передразнил он Мариенгофа. – Это замечательно сказано. Ах вы, дети, дети!
Анатолий закусил губу.
– Не сердитесь, голубчик, я говорю откровенно, – продолжал Амфилов. – Поэты – настоящие дети. Я вам предлагаю дело серьезное, большое, которое даст много денег и вам, и мне, а вы сразу: дяденька, дай на карамельку!
– Послушайте, – встал со своего места Мариенгоф.
– И слушать не хочу, – засмеялся Амфилов, кладя свою громадную лапу на плечо Анатолия, помимо своей воли опустившегося на диван. – Я говорю правду! Я старше вас. Я вас учу. Надо быть дельцом или деловым человеком. Никаких подачек вы от меня не получите. Хотите работать вместе и делить прибыль – вот моя рука, не хотите – других найду. У меня дело не плачет.
– Я вас не понимаю, – нашелся Мариенгоф, – я попросил вас, как будущего компаньона, выручить нас. Кафе переживает денежный кризис, а вы… ополчились, точно я хотел вас ограбить.
– Ну, бросим об этом! Как я сказал, так и будет. Для кафе ищите деньги в другом месте.
Анатолий колебался. Ему хотелось крикнуть Амфилову: «Вон!» Но картина книжной лавки его соблазняла и не позволяла решиться на разрыв. «А, черт с ним, – решил он про себя. – Все толстосумы одинаковы. Если находишь выгодным иметь с ними дело, терпи хамство. Деньги даром не даются».
– Я еду дальше, – поднялся Амфилов. – В понедельник здесь, в два часа дня.
– Вы уходите? – спросил я, подходя к нему.
– У нас, – шепнул я Мариенгофу, – новые неприятности. Закрыли кабинеты.
– Что?! – вскричал Анатолий.
– Крышка! Пришла бумажка из Адмотдела. Вампир рвет и мечет…
Мариенгоф, не отвечая на поклон уходящего Амфилова, упал на диван, точно сшибленный ловкой подножкой.
– Что же будет?
– Надо хлопотать, – ответил я, разжевывая пирожное.
– Не хрусти зубами, – рассвирепел Анатолий.
– При чем тут зубы? – обиделся я.
– В минуту, когда… когда черт знает что творится, ты жуешь пирожное.
– Ты взбесился… А что, я должен пост объявить?
– Этот кретин Амфилов прочел мне лекцию, – забыв о пирожном, произнес Мариенгоф.
– Какую лекцию?
– Идиотскую!
– В чем дело? Что ты злишься?
– Удивляюсь тебе, как ты можешь не злиться, когда все оборачивается против нас… Денег нет… кабинеты закрыты… Амфилов отказал в ссуде…
– Вот скряга!
– Я думал, он размякнет… так увлекся будущим книжной лавки, сулил миллионы…
– Все они одинаковы. Их щедрость не идет дальше угощенья в кавказских погребках, да и то только в тех, где они хозяева.
– Как?! Амфилов имеет погребок?
– Да еще какой!
– Животное, духанщик, хам!
– Надо позвать Ройзмана, – сказал я.
– Звони. Я иду домой и ложусь в постель. До вечера не вылезу. Может быть, немного отойду.
– Ну ладно, иди, успокойся, вечером я зайду с Ройзманом и Есениным.
Анатолий вышел в переднюю. Снова зеркало, гладкое, холодное, послушное, бездыханное, отразило бледное лицо Мариенгофа, усталые глаза, холеные руки и зеленый лягушачий камзол швейцара, согнувшегося перед ним в три погибели.
Матвей, покрутив прядь волос у виска, стал утешать отца:
– Папочка, они отдадут, когда появятся деньги, – на что вышедший из себя старик ответил:
– Что ты дурак, меня не удивляет, но в кого ты вышел?!
Мотя обиделся и в виде протеста не съел обычную порцию простокваши. А на другой день папаша Ройзман, прощелкав часа два на счетах, объявил сыну, чтобы поэты искали себе другого буфетчика. Его супруга, играя кольцами, заявила, что не будет больше печь булочки. А Мариенгоф, сдружившись с Есениным, предложил мне выйти из «Общества поэтов» и образовать вместе новое общество, назвав его «Ассоциацией поэтов, художников и музыкантов». Я, недовольный правлением, в котором был председателем, и его секретарем, бессовестным авантюристом, которого несколько раз ловил на подделке своей подписи на сомнительных бумагах, согласился. Основной целью образования ассоциации была организация нового кафе. Я уговорил Мариенгофа и Есенина привлечь к этому Ройзмана: у него была исключительная способность получать нужные разрешения и удачно выклянчивать всякие поблажки.
Так создалось новое кафе, а над ним идеологическая надстройка – «Ассоциация поэтов, художников и музыкантов». Старое «Общество поэтов», лишенное вдохновителя Ройзмана, кое-как тянуло дни, посылая проклятия организаторам ассоциации, умудрившимся так составить устав, что были застрахованы от вмешательства других членов. Не все знали, что организаторы ассоциации, чтобы не зависеть от меняющегося настроения «масс», набили ассоциацию душами если не «мертвыми», то игравшими их роль. Для этой цели Есенин и Мариенгоф объехали знакомых и друзей, о которых заранее знали, что, занятые работой, они не станут вмешиваться в их внутренние дела. А подпись свою давали все: имея членский билет, можно бывать в кафе, которое Анатолий обещал устроить на манер парижских кабачков.
Весь конец зимы поэты обсуждали «кафейные» события.
А неуловимое время бежало, не обращая внимания ни на что. К зимним дням приближались весенние. Они стояли друг против друга, невидимые противники, заранее знающие, кто будет победителем. Снег таял, бежали ручьи, журча вековую однообразную, но не надоедавшую песнь пробуждения. В домах мыли окна, большие сундуки открывали свои железные или деревянные пасти в ожидании пищи – теплых шуб, мехов, тяжелого сукна, пересыпанных пряным нафталином, этим белым перцем суконных и меховых кулинарий. В эту зиму много енотовых и лисьих шуб, каракуля, котиков и бобров свезли на Сухаревку и Смоленский рынок, другие толкучки, и все же московские сундуки полнились этим тяжелым добром. Некоторые прятали дорогие вещи, наряжаясь в дрянное платье, чтобы казаться «победнее и попроще». На солнце выцветшие ткани, порыжевшие стоптанные башмаки и валенки казались более жалкими. А в столовой Карпович так же пахло французскими духами, ароматным кофе и сверкали драгоценные камни. Бриллианты напоминали слезы, а рубины – капли крови рабов, продававшихся в древности на невольничьих рынках. Теперь эти камни были похожи на драгоценных невольников, переходивших из рук в руки. Их ласкали нежные женские пальчики, напоминавшие нераспустившиеся лилии, и тискали грубые мужские, пахнувшие мясом и табаком.
Появились фиалки. Их продавали маленькими букетиками, напоминавшими девочек, которых не успели развратить. В их бледно-лиловых лепесточках была грустная и приятная недоговоренность.
День по-настоящему теплый: зима сдалась в плен и лежала у ног весны – бледная и анемичная, забывшая о недавнем могуществе, как бы говоря полумертвыми губами: настоящее сильнее прошлого.
В кафе ассоциации «Парнас» по-весеннему сверкают зеркала, солнце играет на свежей краске столов и стульев. Потолки и стены расписаны известным художником. У поэтов – свой собственный столик, стоящий у полукруглого дивана, называемого ложей.
Было около четырех часов. Мариенгоф кого-то поджидал, сидя в ложе. Положив ногу на ногу, лениво тянул через соломинку гренадин. Соломинка его забавляла. Вокруг – тихо, чинно, спокойно. Он доволен собой и кафе, называет его уголком Европы. Никакими революциями здесь не пахнет, а между тем рядом Кремль, Совнарком, резолюции, воззвания, гражданская война… Он, как и большинство поэтов, окопался «кафейными» траншеями. Свежее белье, пирожное, вино, стихи…
Амфилов предложил открыть книжную лавку. Можно и лавку… деньги не могут быть лишними. Анатолий посмотрел на свои ногти: как быстро сходит лак! Завтра обязательно надо сделать маникюр!
Скрипнула входная дверь… Не Амфилов ли? Нет, это Ивнев.
– Рюрик, иди сюда.
– Сейчас, дай раздеться.
Толя видит в зеркале, как швейцар в зеленой, похожей на выцветший железнодорожный флажок ливрее помогает мне снять пальто. Лицо мое растерянное. Мариенгоф нервно тянет гренадин. Неужели неудача? Соломинка надламывается.
– Фу, черт, что за безобразие! Ну как? – обращается он ко мне.
– Плохо.
– Я так и знал, – выдыхает Мариенгоф. – Ты был сам?
– Секретарей у меня нет. Конечно, сам.
– Ну?
– Я ж говорю! Ни черта не выходит с Долидзе. Принял любезно, сверкают глаза, зубы, пенсне, запонки, брелки – словом, ходячая витрина. Вздыхал, закатывал глаза, вращал белками, жаловался, что все считают его богачом, а у него, извольте видеть, иногда нет денег на обед. Я обозлился и говорю: «Тогда приходите к нам в «Парнас», мы вас запишем на даровые обеды». Глазом не моргнул, негодяй. «Спасибо, – говорит, – как-нибудь приду», – а сам носищем водит, принюхивается. Из кухни жареным гусем несет и еще каким-то запахом, чертовски приятным – многопудовой сдобой. Расстались вежливо. Просил заходить. Я пообещал как-нибудь с тобой и Есениным. Он испугался: «Мариенгофа можно, а Есенина не надо. У меня мебель хрупкая, фарфор».
– Вот скот!
– Не спорю.
– Значит, денег не дал?
– Ясно.
– Что нам делать? Буфетчик наш, Вампир, говорит: если до понедельника не достанем, заколотят нашу катушку…
– А сегодня суббота.
– Осталось два дня.
– Воскресенье не считается.
– Почему?
Анатолий засмеялся.
– Я чушь сморозил. Ну, шутки в сторону. Рюрик, надо лопнуть, но достать.
– Эврика! – воскликнул я.
– Ну?
– У тебя сегодня свидание с Амфиловым.
– Он должен прийти с минуты на минуту.
– Так вот…
– У Амфилова? – воскликнул Анатолий.
– Разумеется.
Мариенгоф хлопнул себя по затылку.
– Где мои мозги… Конечно, у Амфилова. У него денег куры не клюют.
– Из этого еще ничего не следует. У Вампира денег не меньше, однако…
– Ах, мерзавцы, – выругался Анатолий смеясь, – где они прячут сокровища? Сколько обысков, облав, осмотров, а у них не нашли ни шиша.
– Должно быть, в уборную прячут, – засмеялся я. – Нам от этого не легче.
– Знаешь что, – сказал Мариенгоф, – кажется, Вампир нас берет на пушку. В конце концов, он больше, чем мы, пострадает от закрытия кафе. Если мы не достанем денег, их в последний момент достанет он. Вот увидишь!
– Черт его знает! Может, достанет… Но у Амфилова попросить не мешает.
– Разумеется, – ответил Мариенгоф, ломая вторую соломинку.
В этот момент тот, кого мы ждали, показался в дверях. Зеркало с необычайной выпуклостью и ясностью показало его грузную фигуру, большую голову, на которую надвинута бобровая шапка, и рядом – неприятную зелень швейцарского облачения. Зеркало отразило дикую пляску, похожую на баталию рук, головы, плеч, сбрасывавших с себя тяжелые зимние меха подобострастно ловящим пальцам. Я видел, как швейцар, не в силах поспеть за быстрыми движениями гостя, поймал зубами, точно дрессированная собачка, его длинный теплый шарф.
Амфилов подошел к столику. Мариенгоф поздоровался с ласковой и гордой улыбкой, которой всегда очаровывал. Мне, не умеющему варьировать улыбок, стало неловко от внезапной перемены, которую, впрочем, никто не заметил.
Амфилов торопился, поэтому без предисловий приступил к изложению плана устройства книжной лавки поэтов.
– Это будет единственный магазин в Москве, в котором покупатель сможет купить книги без ордера… Со всех концов города к нам потянутся повозки, арбы, поезда книг. У нас будет книжный пакгауз. Мы будем брать их на комиссию. В городе много книг. Они томятся в шкафах, в соседстве с мешками, наполненными затхлой мукой и пшеном, и тоскуют по воле. Нужен сдвиг, сбыт… Мы будем реформаторами книжного дела в Москве, провозгласим освобождение книги от крепостной зависимости. Единственная легальная купля-продажа книг без ордеров в книжной лавке поэтов. Надо взять разрешение в Моссовете. Есенин говорил, что оно ему обещано. Скорей получайте бумажку с печатью. Вы, поэты, понимаете ли вы, что такое книги! Начиная от маленьких тоненьких брошюрок, похожих на общипанных цыплят, и кончая книжными монументами. А эти каскады красок – лиловых, желтых, синих, красных, – нашедших приют в пышных иллюстрациях. Сафьяновые, кожаные, парчовые переплеты, словари, похожие на своды законов, Пушкин и Толстой… Достоевский и Леонтьев… А золотые обрезы, пахнущие уютной детской, дубовой столовой, самоваром, напоминающим сверканье солнца на берегу моря… А тонкая папиросная бумага, точно шелковая подкладка яичной скорлупы, охраняющая великолепные иллюстрации от грубых прикосновений… Это будет наше, придет, приедет, примчится, приплывет, и мы будем рассортировывать этот товар своими руками, для того чтобы распределить его по новым рукам – более сильным, хищным и, следовательно, более достойным. Эти руки не выпустят из своих когтей приобретенное…
Анатолий рассеянно слушал тираду. Мысль о том, как приступить к беседе о деньгах, не давала покоя. Под каким предлогом попросить взаймы? Потребовать аванс в счет доходов будущего магазина или откровенно рассказать о финансовых затруднениях кафе «Парнас»? Он искоса поглядывал на меня, как бы ища поддержки, но я ничем не мог помочь, ибо должен был отойти к буфетной стойке, около которой стоял Вампир, делая отчаянные жесты, похожие на судороги утопающего.
– Там что-то случилось, – сказал я. – Пойду узнаю, в чем дело.
«Надо решиться», – подбодрил себя Мариенгоф и, не откладывая разговор в долгий ящик, сказал быстро и нарочито развязно:
– Это хорошо, разрешение будет в понедельник к двум часам дня на руках, следовательно, дело можно считать законченным, но у нас есть еще одно дельце. – Произнося слово «дельце», Анатолий внутренне поморщился, но продолжал: – Видите ли… необходимы деньжата.
«Фу ты, черт, – мысленно выругался он, – лезут же на язык эти уменьшительные слова, точно повизгивающие собачонки».
– Деньги есть. О чем говорить, – ответил Амфилов, еще не понимая, в чем дело, но внутренне настораживаясь.
За соседним столиком раздалось женское щебетание. Мариенгоф знал, что голоса имеют, если можно так выразиться, свою наружность, как и у человека, она может быть привлекательна или отталкивающа, так и голоса незнакомых людей иногда нас привлекают, а иногда отталкивают. Это обычное явление. Случается, хотя и редко, что некоторые голоса без всякой причины одним звуком приводят нас не только в раздражение, но прямо в неистовство. Это случилось с Мариенгофом. Его вдруг пронзил высокий женский голосок, пронзительный, кудахтающий, казалось, исходящий из самых недр фальшивой и омерзительной души. Голос кому-то жаловался, негодовал, плакал, но звук его был похож на стеклянное дребезжание. От него становилось трудно дышать, глаза лезли на лоб, руки сжимались в кулаки. Мариенгоф кинул взгляд по направлению этого голоса: лица не разглядел, оно заслонено вазой с бумажными цветами, но увидел шляпу с двумя красными маками, которые шевелили своими матерчатыми лепестками, похожими на отвислые сплетничающие губы.
Он силился не смотреть туда, забыть об этой случайно и дерзко ворвавшейся в его поле зрения особе, не слушать ее – и не мог. Голос, похожий на подпрыгивающую от боли кошку, впивался в его беспомощное ухо, терзая и мучая, доводя до изнурения.
– Я хотел сказать, – стараясь сосредоточиться на Амфилове и в то же время чувствуя, что тот тоже слышит этот голос и знает, что он раздражает собеседника, произнес Анатолий, – нам, лично нам, для нашего кафе нужны деньги, которые мы обязуемся вернуть не позже, как…
Амфилов откровенно расхохотался, обнажая крепкие, желтые от никотина зубы. Лицо его стало другим. Борода, до сих пор не бросавшаяся в глаза, как бы увеличилась и заслонила собой все: глаза, лоб, щеки, стала дерзкой и самонадеянной, все остальные черты сжались и съежились.
– Обязательно – не позже, как! – передразнил он Мариенгофа. – Это замечательно сказано. Ах вы, дети, дети!
Анатолий закусил губу.
– Не сердитесь, голубчик, я говорю откровенно, – продолжал Амфилов. – Поэты – настоящие дети. Я вам предлагаю дело серьезное, большое, которое даст много денег и вам, и мне, а вы сразу: дяденька, дай на карамельку!
– Послушайте, – встал со своего места Мариенгоф.
– И слушать не хочу, – засмеялся Амфилов, кладя свою громадную лапу на плечо Анатолия, помимо своей воли опустившегося на диван. – Я говорю правду! Я старше вас. Я вас учу. Надо быть дельцом или деловым человеком. Никаких подачек вы от меня не получите. Хотите работать вместе и делить прибыль – вот моя рука, не хотите – других найду. У меня дело не плачет.
– Я вас не понимаю, – нашелся Мариенгоф, – я попросил вас, как будущего компаньона, выручить нас. Кафе переживает денежный кризис, а вы… ополчились, точно я хотел вас ограбить.
– Ну, бросим об этом! Как я сказал, так и будет. Для кафе ищите деньги в другом месте.
Анатолий колебался. Ему хотелось крикнуть Амфилову: «Вон!» Но картина книжной лавки его соблазняла и не позволяла решиться на разрыв. «А, черт с ним, – решил он про себя. – Все толстосумы одинаковы. Если находишь выгодным иметь с ними дело, терпи хамство. Деньги даром не даются».
– Я еду дальше, – поднялся Амфилов. – В понедельник здесь, в два часа дня.
– Вы уходите? – спросил я, подходя к нему.
– У нас, – шепнул я Мариенгофу, – новые неприятности. Закрыли кабинеты.
– Что?! – вскричал Анатолий.
– Крышка! Пришла бумажка из Адмотдела. Вампир рвет и мечет…
Мариенгоф, не отвечая на поклон уходящего Амфилова, упал на диван, точно сшибленный ловкой подножкой.
– Что же будет?
– Надо хлопотать, – ответил я, разжевывая пирожное.
– Не хрусти зубами, – рассвирепел Анатолий.
– При чем тут зубы? – обиделся я.
– В минуту, когда… когда черт знает что творится, ты жуешь пирожное.
– Ты взбесился… А что, я должен пост объявить?
– Этот кретин Амфилов прочел мне лекцию, – забыв о пирожном, произнес Мариенгоф.
– Какую лекцию?
– Идиотскую!
– В чем дело? Что ты злишься?
– Удивляюсь тебе, как ты можешь не злиться, когда все оборачивается против нас… Денег нет… кабинеты закрыты… Амфилов отказал в ссуде…
– Вот скряга!
– Я думал, он размякнет… так увлекся будущим книжной лавки, сулил миллионы…
– Все они одинаковы. Их щедрость не идет дальше угощенья в кавказских погребках, да и то только в тех, где они хозяева.
– Как?! Амфилов имеет погребок?
– Да еще какой!
– Животное, духанщик, хам!
– Надо позвать Ройзмана, – сказал я.
– Звони. Я иду домой и ложусь в постель. До вечера не вылезу. Может быть, немного отойду.
– Ну ладно, иди, успокойся, вечером я зайду с Ройзманом и Есениным.
Анатолий вышел в переднюю. Снова зеркало, гладкое, холодное, послушное, бездыханное, отразило бледное лицо Мариенгофа, усталые глаза, холеные руки и зеленый лягушачий камзол швейцара, согнувшегося перед ним в три погибели.
Дельцы
Цепкие пальцы Вампира судорожно гладили большую, красную, похожую на сплющенного краба печать, висевшую на дверях отдельного кабинета. Казалось, его ногти готовы впиться в бесчувственное тело сургуча и разодрать до крови. Сказочный царевич, возлюбленную которого заперли за семью замками, не чувствовал такого отчаяния, которое испытывал он, мысленно погружаясь во внутренность недоступного теперь кабинета. Пусть эта комната тесна и темна, а стены запачканы сальными пятнами и испещрены непристойностями, пусть портьеры, висящие над дверьми, на самом деле похожи на пыльные тряпки и диван – питомник для насекомых, зато она, как и десять находящихся рядом, давала ему верный доход в виде денег, дрянненьких, бумажных, но ведь их легко перекачать в валюту, а ею можно смыть любую грязь. Недаром как символ чистоты в каждом кабинете на стене висят великолепные, в золоченых рамах олеографии – розовые роскошные тела богинь, сошедших с парфюмерных коробок, улыбающихся глазами, отапливаемые сахарином и наглостью. Каштановые пышные волосы их ниспадают правильными волнами на нарисованный ковер, в который упираются их розовые ножки.
И вся эта прелесть – там, за красной печатью, похожей на омерзительного краба, вытащенного из сорного ящика.
Руки Вампира судорожно впивались в ненавистную печать, но мозги не бездействовали, они работали, и работали лихорадочно. И план наступления на краба созрел у него в голове. Он его сорвет, раздавит, растопчет ногами, и по хрустящим останкам будут шествовать, как войска победителей, легкие женские каблучки, сопровождаемые тяжелыми мужскими сапогами, а в его кармане, мягком и эластичном, как дыхание влюбленного, будут снова шуршать бумажки и звенеть золотые монеты.
Взяв Мариенгофа за пуговицу, он шепнул ему с видом заговорщика:
– Отдельные кабинеты – ось нашего кафе, его спинной хребет. Без денег, которые нужны для взноса в Мосфинотдел, можно обойтись, но без кабинетов – никак, они дают главный доход. Вы должны во что бы то ни стало добиться, чтобы печати сняли. Идите в Моссовет, в Адмотдел, в Наркомпрос, куда угодно, чтобы кабинеты открыли не позже как через три дня, иначе я бросаю это дело, оно мне невыгодно.
– Мы попробуем, – начал было Мариенгоф.
– Не попробуем, – перебил его Вампир, – а добьемся. Меня удивляет ваше хладнокровие…
Сверху (все стояли в полуподвальном этаже) раздался голос Есенина:
– Куда вы запрятались? Вампирчик, Мариенгоф, идите, у меня новости…
– Спускайся к нам, – крикнул Толя, – там народ.
Сергей быстро спустился по деревянной лестнице в полуподвальный этаж, где были расположены отдельные кабинеты.
– Что вы запрятались в катакомбы, словно заговорщики?
– Хотели взломать печать, – засмеялся Мариенгоф.
– Нечего взламывать, – ответил Есенин весело, – завтра все будет улажено.
– Как улажено? Что? – воскликнули в один голос Мариенгоф и Вампир.
– Сейчас я звонил Троцкому…
– Троцкому?! – воскликнул Вампир.
– Ну да, Троцкому. А что?
– Но ведь это… Стоит ему сказать слово, все будет сделано.
– Разумеется, – захохотал Есенин. – Я знаю, кого подковать. Даром время не теряю!
– Откуда ты знаешь Троцкого? – недоверчиво спросил Мариенгоф.
– А кого я не знаю! Завтра в час он нас примет. Только, ребята, чур, идти целой делегацией, это произведет впечатление.
– Ладно, я пойду тоже.
– Не ты один – Рюрик и Мотя должны идти тоже.
– Рюрик пусть идет, но Ройзман… у него такая рожа…
– Какая там рожа!
– Да слишком уж спекулянтская, только испортит дело.
– Ничего, сойдет. Мы его оденем в косоворотку. Лучше его никто не может втирать очки. Да, Рюрик, забыл, тебя наверху Амфилов дожидается, – спохватился Есенин, – иди.
– Ах, черт, сегодня понедельник! Забыл, что у нас с ним свидание…
– Ну, идем вместе… Вампирчик, поднимите носик… не унывайте… Завтра пьем коньяк! Ладно?
– Какой там коньяк! Денег нет.
– Ну, насчет денег помалкивайте… вы у нас известный крез.
– Бог с вами! – он испуганно замахал руками. – Вы так шутите, а потом ходят всякие слухи, что я…
– Я был бы на седьмом небе, – перебил его Есенин, – если бы кто-нибудь распустил слух, что я богат, занимать было бы легче, а вы тужите…
Мы поднялись в общий зал. В ложе поэтов сидел Амфилов.
В дверях неожиданно выросла фигура Долидзе. Я пошел навстречу. Желая отомстить за отказ в деньгах, язвительно приветствовал его:
– Что, Федор Ясеевич, пришли записаться на бесплатные обеды?
– Зачем бесплатные? – меланхолически ответил Долидзе, не замечая или делая вид, что не замечает иронии. – Можно и платные.
Отвесив поклон, он сел в дальний угол и заказал стакан чая.
– Скряга, – пробурчал я, снова возвращаясь к своему столику, за которым уже восседали Мариенгоф и Есенин.
– Ну как, разрешение есть? – спросил Амфилов.
Мариенгоф, ни слова не говоря, достал из бумажника белый, вчетверо сложенный лист бумаги. В углу красовалась круглая торжествующая печать.
– Хорошо, – произнес Амфилов, густо и смачно, точно ласково ругаясь. У него вместо «хорошо» вышло «ка-ра-шо».
Пока обсуждали детали устройства книжной лавки поэтов, я, откинувшись на спинку полукруглого дивана, наблюдал за троими: Вампиром, Долидзе и сидевшим перед ним Амфиловым. Казалось, это личины одного человека. Долидзе похож на хищного зверя, притворяющегося ленивым и апатичным. Это представитель легального хищничества. Он не любил сомнительных дел. Его гибкий и подвижный ум рыскал в поисках законных способов обогащения, но аппетиты ничем не отличались от Вампира, скакавшего по скользкой дорожке мелких мошенничеств, надувательств и шантажа. Он стоял у буфетной стойки и своими мышиными глазками, которым недоставало только серых хвостиков, выискивал в толпе добродушные и податливые лица, чтобы оплести, надуть, высосать все соки. Громадное блюдо с пирожными закрывало его туловище, и мне казалось, что его круглая маленькая голова, снабженная розовыми ласточками щек, лежит на блюде, как сомнительное лакомство, представляющее нечто среднее между нелепыми овощами и пирожными.
Третья личина этого алчного чудовища – большое, крепкое, неуклюжее лицо Амфилова, генерала от спекуляции, не брезгающего ничем, оно наполняло собой все кафе, блестя и торжествуя.
И вся эта прелесть – там, за красной печатью, похожей на омерзительного краба, вытащенного из сорного ящика.
Руки Вампира судорожно впивались в ненавистную печать, но мозги не бездействовали, они работали, и работали лихорадочно. И план наступления на краба созрел у него в голове. Он его сорвет, раздавит, растопчет ногами, и по хрустящим останкам будут шествовать, как войска победителей, легкие женские каблучки, сопровождаемые тяжелыми мужскими сапогами, а в его кармане, мягком и эластичном, как дыхание влюбленного, будут снова шуршать бумажки и звенеть золотые монеты.
Взяв Мариенгофа за пуговицу, он шепнул ему с видом заговорщика:
– Отдельные кабинеты – ось нашего кафе, его спинной хребет. Без денег, которые нужны для взноса в Мосфинотдел, можно обойтись, но без кабинетов – никак, они дают главный доход. Вы должны во что бы то ни стало добиться, чтобы печати сняли. Идите в Моссовет, в Адмотдел, в Наркомпрос, куда угодно, чтобы кабинеты открыли не позже как через три дня, иначе я бросаю это дело, оно мне невыгодно.
– Мы попробуем, – начал было Мариенгоф.
– Не попробуем, – перебил его Вампир, – а добьемся. Меня удивляет ваше хладнокровие…
Сверху (все стояли в полуподвальном этаже) раздался голос Есенина:
– Куда вы запрятались? Вампирчик, Мариенгоф, идите, у меня новости…
– Спускайся к нам, – крикнул Толя, – там народ.
Сергей быстро спустился по деревянной лестнице в полуподвальный этаж, где были расположены отдельные кабинеты.
– Что вы запрятались в катакомбы, словно заговорщики?
– Хотели взломать печать, – засмеялся Мариенгоф.
– Нечего взламывать, – ответил Есенин весело, – завтра все будет улажено.
– Как улажено? Что? – воскликнули в один голос Мариенгоф и Вампир.
– Сейчас я звонил Троцкому…
– Троцкому?! – воскликнул Вампир.
– Ну да, Троцкому. А что?
– Но ведь это… Стоит ему сказать слово, все будет сделано.
– Разумеется, – захохотал Есенин. – Я знаю, кого подковать. Даром время не теряю!
– Откуда ты знаешь Троцкого? – недоверчиво спросил Мариенгоф.
– А кого я не знаю! Завтра в час он нас примет. Только, ребята, чур, идти целой делегацией, это произведет впечатление.
– Ладно, я пойду тоже.
– Не ты один – Рюрик и Мотя должны идти тоже.
– Рюрик пусть идет, но Ройзман… у него такая рожа…
– Какая там рожа!
– Да слишком уж спекулянтская, только испортит дело.
– Ничего, сойдет. Мы его оденем в косоворотку. Лучше его никто не может втирать очки. Да, Рюрик, забыл, тебя наверху Амфилов дожидается, – спохватился Есенин, – иди.
– Ах, черт, сегодня понедельник! Забыл, что у нас с ним свидание…
– Ну, идем вместе… Вампирчик, поднимите носик… не унывайте… Завтра пьем коньяк! Ладно?
– Какой там коньяк! Денег нет.
– Ну, насчет денег помалкивайте… вы у нас известный крез.
– Бог с вами! – он испуганно замахал руками. – Вы так шутите, а потом ходят всякие слухи, что я…
– Я был бы на седьмом небе, – перебил его Есенин, – если бы кто-нибудь распустил слух, что я богат, занимать было бы легче, а вы тужите…
Мы поднялись в общий зал. В ложе поэтов сидел Амфилов.
В дверях неожиданно выросла фигура Долидзе. Я пошел навстречу. Желая отомстить за отказ в деньгах, язвительно приветствовал его:
– Что, Федор Ясеевич, пришли записаться на бесплатные обеды?
– Зачем бесплатные? – меланхолически ответил Долидзе, не замечая или делая вид, что не замечает иронии. – Можно и платные.
Отвесив поклон, он сел в дальний угол и заказал стакан чая.
– Скряга, – пробурчал я, снова возвращаясь к своему столику, за которым уже восседали Мариенгоф и Есенин.
– Ну как, разрешение есть? – спросил Амфилов.
Мариенгоф, ни слова не говоря, достал из бумажника белый, вчетверо сложенный лист бумаги. В углу красовалась круглая торжествующая печать.
– Хорошо, – произнес Амфилов, густо и смачно, точно ласково ругаясь. У него вместо «хорошо» вышло «ка-ра-шо».
Пока обсуждали детали устройства книжной лавки поэтов, я, откинувшись на спинку полукруглого дивана, наблюдал за троими: Вампиром, Долидзе и сидевшим перед ним Амфиловым. Казалось, это личины одного человека. Долидзе похож на хищного зверя, притворяющегося ленивым и апатичным. Это представитель легального хищничества. Он не любил сомнительных дел. Его гибкий и подвижный ум рыскал в поисках законных способов обогащения, но аппетиты ничем не отличались от Вампира, скакавшего по скользкой дорожке мелких мошенничеств, надувательств и шантажа. Он стоял у буфетной стойки и своими мышиными глазками, которым недоставало только серых хвостиков, выискивал в толпе добродушные и податливые лица, чтобы оплести, надуть, высосать все соки. Громадное блюдо с пирожными закрывало его туловище, и мне казалось, что его круглая маленькая голова, снабженная розовыми ласточками щек, лежит на блюде, как сомнительное лакомство, представляющее нечто среднее между нелепыми овощами и пирожными.
Третья личина этого алчного чудовища – большое, крепкое, неуклюжее лицо Амфилова, генерала от спекуляции, не брезгающего ничем, оно наполняло собой все кафе, блестя и торжествуя.