– К Луначарскому? – спросил он, улыбаясь, после того как мы поздоровались. – Поздновато, уехал час назад.
   – Какая досада! Придется идти вечером в Кремль, а у нас в клубе диспут.
   – Ну, придете завтра.
   – Нет, бумаги должны быть подписаны сегодня.
   – Какие, если не секрет?
   – Броня. Я должен выехать на несколько дней в Нижний Новгород.
   – Что вы там потеряли?
   – Еду для организации выставки революционных плакатов. Там живет замечательный художник Федор Богородский. Его нужно доставить в Москву.
   – Федя Богородский! – воскликнул Рыбакин. – Чудаковатый, но хороший малый, я его знаю. Не откажетесь передать ему привет?
   – Конечно, – улыбаюсь я.
   – Знаете, – произнес Семен, – он очень похож на Лукомского.
   – Вы знаете Петра Ильича? – Я удивился.
   – Это мой друг, и я сейчас направляюсь к нему. Хотите, пойдем вместе.
   Я согласился.
   – Тогда в «Метрополь». Может, удастся втиснуться в трамвай, будет быстрее.

Каждый на своем месте

   Лукомский был один. Я никогда не видел Петра таким расстроенным. Лицо его поблекло, улыбка, с которой он встретил нас, была натянутой. К его приветливости я так привык, что в первую минуту показалось, будто я ошибся дверью и попал в чужой номер. Но через мгновение Лукомский овладел собой и начал с обычных шуток:
   – Ого, целая делегация! Чем обязан такой чести?
   – Как всегда, – ответил я, – пришли по делу. И наш общий знакомый – Сеня Рыбакин, тоже по делу.
   Тут Лукомский заметил Рыбакина и кинулся к нему:
   – Привет, Семен! Не узнал тебя. Как ты изменился!
   Рыбакин обнял Лукомского, а потом сказал:
   – Время всех старит. Я тоже по делу. Тебе пакет. – Он протянул Петру Ильичу запечатанный сургучом конверт.
   Лукомский взял письмо, отложил, а потом сказал:
   – Присаживайтесь, ребята. Только угощать вас нечем. Завтра выезжаю на фронт.
   – Да мы и не думаем об угощении, – запротестовал Семен.
   – Впрочем, – заулыбался Петр Ильич, довольный, что нежданные гости стряхнули его озабоченность, – хлеб и чай могу предложить от чистого сердца.
   – Нам не до чая. Рюрик хочет с тобой поговорить. Если разговор секретный, – обратился ко мне Семен, – я подожду около лифта.
   – Нет, – ответил я, – никаких секретов. Лифт можно отставить.
   В это время в дверь постучали.
   – Должно быть, член вашей делегации. Войдите! – сказал Лукомский.
   Едва приоткрылась дверь, как Петр Ильич воскликнул:
   – Прозевал Дашу. Она уехала вчера ночью. Наказала сделать тебе выговор, Андрей! Где ты пропадал?
   Андрей Луговинов, не ожидавший встретить незнакомую компанию, немного растерялся и в первую минуту не смог ничего ответить, но, оправдываясь, сделал общий поклон и сказал:
   – На вокзале задержался. Уезжала моя землячка, я дал ей письмо для матери, написал, что приеду потом, оформил перевод на другой фронт и завтра направляюсь туда.
   – Тогда выговор снимается. Матери надо сообщать в первую очередь.
   – Поезд здорово опоздал. Проторчали ночь на вокзале, только сейчас впихнул ее в вагон и не уходил, пока поезд не скрылся. А то бывает – двинется, паровоз потом начинает фыркать и отбрыкиваться, словно необъезженная лошадь.
   – Бывает, все бывает, – засмеялся Лукомский. – Ну, знакомьтесь, кто с кем незнаком.
   Взглянув на Андрея, я почувствовал – парень дельный. Мне нравились его серьезные глаза и отсутствие улыбки, с которой я почти не расставался.
   Лукомский подошел ко мне и отвел к окну. Потрогав бархатную портьеру, сказал:
   – Любили бархат баре. – И после небольшой паузы: – Завидую вам.
   Я посмотрел на него удивленно.
   – Вы видели Ленина, слышали его. Вчера перечитал ваши статьи в «Известиях». Корреспондент. Это слово я знал, когда еще был слесарем на заводе в Харькове. Корреспондент на таком съезде – это значит первым слышать то, о чем потом пишут в газетах, и своими глазами видеть, что другие никогда не видели и не увидят. Вот почему я вам завидую.
   Я был поражен. Казалось, что Лукомский читает в моей душе то, что я переживал, когда слушал Владимира Ильича. И я вдруг выпалил:
   – Хочу на фронт.
   Лукомский все понял. Он крепко сжал мою руку и ответил:
   – Будет сделано. – С этими словами вынул из кармана блокнот, написал несколько слов. – Ответ получишь через несколько дней…
   К нам подошел Рыбакин.
   – Что за конспирация? – спросил он.
   – Это не конспирация, – засмеялся Лукомский, – Это переход от слов к делу.
   Семен обо всем догадался и с нескрываемой грустью произнес:
   – Но этот переход много трудней, чем через Альпы.
   – Как для кого, – улыбнулся Петр.
   После этого я начал прощаться с Петром Ильичом, который доставил мне большую радость своим приездом и помощью. Поднялся и Сеня Рыбакин.
   Андрей Луговинов вызвался проводить нас до вестибюля.
   Лукомский обнял меня и сказал полушутя-полусерьезно:
   – Я рад, что ты с нами. Иначе не должно быть. Ты сам знаешь.
   Когда мы вышли из номера, Андрей сказал:
   – Завтра я уезжаю с Петром Ильичом на фронт. Могли бы вы уделить час для важного разговора? Дело касается вашего друга Софьи Аркадьевны.
   – Сони? – удивился я.
   – Для вас – Соня, для меня – Софья Аркадьевна.
   – Но откуда вы ее знаете?
   – Если у вас найдется свободный час, я вам расскажу.
   Я посмотрел на часы.
   – В восемь часов приходите в кафе «Домино»: Тверская, семь. Вход свободный. Спросите меня.

«Домино»

   Было без четверти восемь. Я пришел в «Домино». У входа встретил Мариенгофа.
   – Рюрик, ужасно неприятная история.
   – Что случилось?
   – Пришли несколько чекистов, явно навеселе, а не впустить нельзя. Двое из них в матросской форме… Понимаешь, чем это пахнет?
   – Надо позвонить в комендатуру.
   – Ну а там кто, не чекисты, что ли?
   – В комендатуре настоящие чекисты.
   – А эти – фальшивые?
   – Ты что, не понимаешь, что происходит?
   – Я не вращаюсь в высших сферах.
   – При чем тут высшие сферы? Все знают, что левые эсеры, пользуясь покровительством наркома юстиции Штейнберга, пропихиваются в аппарат ВЧК и всяческими авантюрами стараются скомпрометировать эту организацию в глазах населения.
   – Не знаю, на лицах этих матросов не написано, кто их впихивал в ВЧК – Штейнберг или кто другой.
   – Ты же сказал, что они пьяны. Это и есть доказательство того.
   – Что они левые эсеры?
   – Да, авантюристов набирают левые эсеры.
   – А большевистские чекисты ангелы, не пьющие и не курящие. Ты идеализируешь все, кроме здравого смысла. Я умываю руки. Раз ты такой знаток тонкостей ВЧК, то и звони в их комендатуру.
   – Ты говоришь про комендатуру, будто это что-то чужое.
   – Да, чужое.
   – А Советская власть?
   – Родная.
   – Но если родная тебе власть организовала это учреждение, то как оно может быть чужим?
   – Не занимайся демагогией и софистикой. В любом государстве правительство организует такое учреждение, а народ обходит его стороной, не желая соприкасаться.
   – У тебя старорежимные взгляды.
   – Ты сегодня просто невыносим, – надулся Мариенгоф и отошел в сторону.
   Я оглядел столик, за которым сидели два матроса и один во френче. Они оживленно беседовали и вели себя прилично. Звонить в комендатуру не было повода.
   В дверях показался Андрей, и я подошел к нему.
   – Вот наше логово. Нравится?
   – Ничего. Но для меня это непривычно.
   – Что именно?
   – Да как вам сказать… На вокзале по-другому.
   – На каком вокзале?
   – Да хотя бы на Павелецком. Теснота. Давка. Рев детей. А здесь музыка, столики накрыты розовой бумагой, люди никуда не торопятся.
   – В Москве не одни вокзалы. Есть, например, и «Метрополь».
   Андрей улыбнулся:
   – Ну, «Метрополь» на день, на два…
   – Раз существует то и другое, пусть стоит на месте, а мы пойдем в комнату правления и поговорим.
   Я взял Андрея под руку и, обходя столики, повел во внутреннее помещение кафе.
   – Сегодня заседания нет, и нам никто не помешает.
   – Вы не удивились, когда я навязался на разговор о Софье Аркадьевне, которую видел всего один раз?
   – Я привык ничему не удивляться. Я очень дружен с Соней, и все, что ее касается, мне дорого и интересно.
   Тон мой, естественный и теплый, пришелся Андрею по душе, и он легко и просто рассказал о своей встрече с Соней, о том, как провел с ней почти целый день, и о догадках, что Соня переживает сердечный кризис. Он не скрыл, что, по его мнению, причина ее страданий – любовь к Лукомскому, хотя никто из них не говорил ему об этом ни слова.
   Я оказался в затруднительном положении. С одной стороны, мне хотелось говорить с Андреем, который производил хорошее впечатление, и найти способ облегчить страдания Сони, а с другой – понятие чести не позволяло сказать, что я знаю все от самой Сони и посвящен в ее любовь к Петру Ильичу. После долгой паузы я сказал:
   – Я ничего не знаю ни о любви Сони к Лукомскому, ни о ее страданиях. За последнее время она изменилась, стала грустной, нервной. Дружбу между мужчиной и женщиной нельзя равнять с мужской дружбой. То, что рассказали бы мы друг другу, если бы были близкими друзьями, женщина не может рассказать, несмотря на большое доверие.
   – Но Лукомский ваш друг, значит, должен был рассказать?
   – А если он сам ничего не знает об этом?
   – Но ведь теперь-то знает.
   – Вы думаете?
   – Уверен.
   – Он вам говорил?
   – Нет. Он меня не считает близким другом, мы только познакомились.
   – Вы считаете, что мне, как близкому другу, он должен рассказать все?
   – Так, по крайней мере, получается из вашего определения мужской дружбы.
   – Это не абсолютный закон. Я рассуждаю теоретически, исключения бывают. Я на его месте поделился бы, а он, очевидно, не успел или не хочет. Все это, разумеется, в том случае…
   – Я не ошибся! – твердо сказал Андрей.
   – Что вы предлагаете?
   – Я слишком мало знаю Софью Аркадьевну. – И после паузы добавил: – Поэтому и решил с вами посоветоваться.
   Я понял все: Андрей сам влюбился в Соню и, как благородный человек, хочет выяснить, не влюблен ли в нее я. Мне стало весело.
   – Во всяком случае, я вам бесконечно признателен, что вы, посторонний человек, приняли такое трогательное участие в судьбе Сони. Меня это взволновало до глубины души, потому что такое отношение к чужому человеку в жизни встречается редко. Не знаю, как вам объяснить, но мы с Соней так же далеки от любви друг к другу, как это было бы, будь мы братом и сестрой.
   Я ожидал, что лицо Андрея просияет, но этого не случилось. Оно было спокойно, и на нем не дрогнул ни один мускул. Мне сделалось неловко. Неужели ошибся? Неужели он не верит, что бывают высокие чувства сострадания? Или думает, что только он один способен испытывать это?
   – Я еще не любил по-настоящему, – произнес вдруг Андрей, сам не ожидая этого признания. – И мне делается страшно, что я могу оказаться в ужасном положении, как и Софья Аркадьевна. Если бы я мог помочь ей, – продолжал он, – сделал бы все, даже невозможное.
   – Если бы не фронт, все было бы по-другому, – задумчиво произнес я.
   – Скажите правду, вы ведь знаете Софью Аркадьевну давно и хорошо. Как вы считаете, станет ей легче хоть немного, если я приеду и скажу: «Может быть, наша случайная встреча и есть то, что люди зовут Судьбой. Если я вернусь с фронта, вы примете меня?»?
   Я задумался. Чтобы дать правильный ответ, попытался поставить себя в положение Сони. Но у меня ничего не получилось.
   Тогда я спросил Андрея:
   – Вы ее любите?
   – Жалею.
   – Тогда рискните. Плохо она о вас не подумает. В крайнем случае ответит: «Это невозможно! Но спасибо вам за ваше доброе сердце».
   Андрей облегченно вздохнул:
   – Попробую.
   Из зала кафе донесся шум и звон разбившейся посуды. Мы вошли туда и увидели следующее: два подвыпивших матроса стояли в угрожающих позах перед здоровенным швейцаром, который от имени администрации пытался их унять. Товарищ во френче тщетно крутил ручку телефона, желая соединиться с комендатурой ВЧК. Около них стояла красивая женщина, в которой я узнал графиню де Гурно. Она пыталась уговорить матросов не шуметь.
   – Тогда, – обещала она, – вы останетесь в зале, и все будет мирно улажено.
   Пьяный матрос, одной рукой защищаясь от швейцара, другой посылал ей воздушные поцелуи.
   – Мадам, – говорил он, налегая особенно на букву «м», – хотя мы боремся с религией и отвергаем все, вы похожи на ангела, которого малюют контрреволюционеры на своих иконах. Вы красивы, черт меня подери! И я никому не позволю вас обидеть. Но во имя революционного долга мы должны присутствовать здесь. А этот бандит, у-у-у, – крикнул он, показывая подбородком на швейцара, – хочет избавиться от наших глаз и ушей. Если вы не хотите, чтобы здешние стены были испачканы его грязной кровью, велите ему убраться ко всем дьяволам.
   Трудно сказать, чем кончилась бы эта сцена, если бы в кафе не вошел патруль. Матросы притихли, будто их облили холодной водой. Товарищ во френче отскочил от телефона и стушевался. При проверке документов выяснилось, что они из отряда черноморцев, который Дзержинский приказал разоружить, а левый эсер Попов с ведома другого левого эсера, занимавшего в ту пору должность заместителя председателя ВЧК, Александровича, был включен в отряд ВЧК.
   Матросов увели, а их товарища во френче выгнали. После этого в зале стало тихо. Графиня де Гурно заметила меня и бросилась навстречу:
   – Рюрик Александрович! Вы видели, как я защищала честь нашего кафе. Матрос был пьян, но он не лишен чувства прекрасного. Вы слышали, он назвал меня ангелом. Я понимала еще до революции, что наш простой народ умеет ценить красоту и поклоняться ей.
   Кто-то дотронулся до моей руки. К великому изумлению, это был адъютант Лукомского.
   – Петр Ильич командировал меня за Андреем.
   – Он знал, что мы здесь?!
   – Ну конечно, иначе не посылал бы меня сюда.
   – Что-нибудь случилось?
   – Ровно ничего, но Андрей ему нужен. Где он?
   – Только что стоял рядом со мной. Куда он делся?
   – Что я вижу! – воскликнул адъютант. – Он уже успел подцепить даму.
   Я взглянул по направлению его взгляда и засмеялся.
   – Ты ошибся. Это она его подцепила.
   Графиня де Гурно направлялась к нам, прижимаясь к смущенному Андрею и что-то шепча, ласково заглядывая ему в глаза:
   – Вы напоминаете мне Петербург. Вы – точная копия одного из моих поклонников. Тот же рост, та же фигура, те же глаза, та же застенчивость.
   – Дина, не довольно ли воспоминаний? Вы еще далеко не стары, чтобы вздыхать о прошлом. К тому же Андрея требует начальство.
   Дина приняла адъютанта за начальника и обратилась к нему:
   – Товарищ начальник, не отнимайте у меня вашего подчиненного. Он напомнил мне…
   – Дина, говори о настоящем! Оставь прошлое в покое!
   – Но прошлое связано с настоящим. Боже мой! Я только что вас как следует разглядела. Вы так же молоды, как ваш подчиненный.
   – Рюрик Александрович, остановите поток красноречия, – шепнул Андрей. – Нам надо идти.
   Но от графини не так легко было отделаться. Она находилась в приподнятом настроении.
   – Что же мы стоим? Давайте присядем за столик. Вы видите? Его освободили специально для нас. Разбитую посуду убрали, постелили свежую бумажную скатерть. Революция освободила женщину, уравняла в правах с мужчиной. Теперь я имею право угощать. Садитесь. Принесите две бутылки шампанского, – приказала она официантке.
   Мы переглянулись.
   – С одним условием, – сказал я, – что все это продлится не более двадцати минут, мои друзья торопятся по служебным делам.
   – Я узнаю людей с первого взгляда, – сказала вдруг Дина совершенно серьезно, – и хочу вам доказать, что никогда не ошибаюсь. Рюрик, как все поэты, рассеян. Он даже нас не познакомил. Я поэтесса с громкой фамилией де Гурно, по нашим законам – бывшая графиня. Но я не такая рассеянная, как Рюрик Александрович. Пейте шампанское, кушайте ватрушки из пшена. На меня не обращайте внимания, я должна докончить одно стихотворение.
   Она вынула из сумочки лист бумаги, карандаш и начала что-то быстро писать. Я, часто бывающий в московских кафе и изредка заглядывающий сюда, ничему не удивлялся. Андрей, попавший в подобную обстановку впервые, смущенно смотрел по сторонам, стараясь скрыть изумление. Я наблюдал за ним. Дина писала недолго.
   – А прочесть не хочешь? – спросил я.
   – В следующий раз, когда вы не будете спешить.
   К моему удивлению, она умолкла и сидела тихо и скромно, маленькими глоточками осушая бокал.
   – Нам пора, – проговорил адъютант, допив вино.
   – И мне, – ответила графиня. – Выходим вместе, но не подумайте меня провожать. Революция дала мне право ходить без так называемых кавалеров.
   При выходе из кафе незаметно для других передала мне свернутый в трубочку лист и тихо сказала:
   – Только для вас.
   Я молча поклонился.

Записка

   Выйдя из кафе, мы разошлись в разные стороны. Я, Андрей и адъютант повернули налево, чтобы дойти до здания бывшего Дворянского собрания, пересечь улицу и идти в «Метрополь», а графиня де Гурно свернула направо. Прощаясь с нами, незаметно перекрестила нас и тихо произнесла: «Бог благословит вас».
   – Странная женщина, – сказал Андрей, когда мы остались одни.
   – Таких сейчас много, – проговорил я задумчиво.
   Несколько минут шли молча.
   – А зачем я нужен Лукомскому? – нарушил молчание Андрей.
   Адъютант засмеялся.
   – Ни за чем. Он предвидел, что ты можешь задержаться в этом логове, и послал меня на выручку.
   – Понимаешь какое дело. Боюсь, что завтра до отъезда я не успею, вот если бы сейчас… Это не займет больше часа, – обратился ко мне Андрей.
   – Тебе надо куда-нибудь зайти?
   – Вернее, забежать на минутку и сейчас же обратно.
   – Ты сейчас к Лукомскому или к себе?
   – Загляну на минутку, а потом в гостиницу.
   – Тогда до встречи.
   Мы простились. Андрей и адъютант зашагали в сторону Мясницкой улицы, а я вернулся в «Метрополь».
   Прежде чем заглянуть к Лукомскому, решил ознакомиться с запиской Дины. Усевшись в широкое кожаное кресло, ручки которого были изрезаны перочинным ножом, при тусклом свете лампочки начал читать записку, написанную нервным, но вполне разборчивым почерком:
   «Тов. Ивнев! Вас, конечно, удивит моя записка. Но то, что я решилась вам написать, меня удивляет еще больше. Вот вам точный адрес дома и квартиры, в которой каждый вторник от 7 до 10 часов вечера собираются члены вербовочной комиссии по набору бывших офицеров и юнкеров для отправки к Каледину, Дутову, Скопадскому. Я ношу громкую аристократическую фамилию, но по рождению – русская крестьянка Матрена Никифорова… Не хочу, чтобы напрасно гибли русские юноши, сбитые с толку людьми, забывшими, что они русские. Почему я сообщаю это вам, а не тем, кто специально этим занимается? Если когда-нибудь нам еще суждено встретиться, я объясню, а пока прошу поверить, что пишу сущую правду, и не из мести к кому-то, а по глубокому убеждению».
   Меня записка взволновала. Чувствовалось, что это не мистификация. Когда я принес ее Лукомскому, он не выказал удивления, поднял трубку и позвонил Ивану Ксенофонтовичу Ксенофонтову, которого знал лично. Через пять минут к нам приехал сотрудник ВЧК и взял ее.
   – Чем вы объясняете ее действия? – спросил я, когда сотрудник удалился.
   – Трудно сказать, – ответил Лукомский, расхаживая по комнате. – В старину говорилось: «Чужая душа – потемки». Но это чепуха. Потемки для слепых, а теперь почти все прозрели. Ты ее хорошо знаешь и лучше объяснишь мотивы, которыми она руководствовалась.
   – Меня удивляет, что она дала записку мне, поэту, человеку, которого она знает все-таки недостаточно хорошо.
   – Видишь ли, Рюрик, часто бывает, что человек под тем или иным впечатлением рассказывает первому встречному то, что никогда не открыл бы самым близким. Ты своей порядочностью вызвал ее доверие. И это хорошо.
   Я промолчал, но через некоторое время спросил:
   – А имеем ли мы право нарушать тайну, которую мне доверила женщина?
   – Она для того и написала, чтобы ты что-то сделал, – ответил Лукомский после некоторого раздумья. – И давай об этом говорить не будем. Иван Ксенофонтович разберется лучше нас.

Проводы

   Казалось, рельсы всех железных дорог Москвы собрались на Курском вокзале, чтобы переплестись и запутать все железнодорожные пути. Стенды с графиками расписания поездов, испещренные бумажными наклейками, от которых рябило в глазах, были похожи на щиты с иероглифами.
   Чем больше я рассматривал железнодорожников, мелькавших в густой толпе пассажиров, как изюминки в тесте, тем меньше понимал, на какой же платформе должен стоять поезд 3776. Один привлек мое внимание огромной красной повязкой на рукаве, напоминающей мохнатое полотенце. Я обратился к нему, но оказалось, что он сам ищет поезд и никак не может определить его местонахождение, так как не знает номера. Заметив, что я таращу глаза на повязку, он улыбнулся и добродушно сознался, что нацепил ее в расчете на то, что обретет вес в глазах должностных лиц, но попал в более затруднительное положение, ибо те, кто должен знать о поезде, сами ничего не знают и не обращают на него внимания, а публика пристает с расспросами, принимая за дежурного по вокзалу.
   – Тогда снимите эту дурацкую повязку, – посоветовал я.
   – Уж теперь все равно, – безнадежно махнул он рукой и нырнул в толпу.
   Как это нелепо, подумалось мне, – быть на вокзале и не найти поезда Лукомского. Узнав об этом, он будет хохотать. Надо было с утра прийти в «Метрополь» и вместе ехать.
   Неожиданно услышал голос Андрея:
   – Рюрик Александрович, кого вы ищете?
   – Ну конечно тебя! – воскликнул я радостно.
   – Идемте, все уже на месте. Петр Ильич спрашивал: «Неужели Рюрик не придет проститься?»
   – Если бы не ты, я не смог бы найти поезд. Здесь бедлам какой-то.
   Обходя деревянные заторы, под бесконечные гудки и свистки мы стали переходить рельсы, перелезая через площадки товарных вагонов, наконец остановились около служебного люкса, окрашенного наполовину в голубой, наполовину в желтый цвет. Около вагона прохаживались Лукомский и его адъютант.
   Петр Ильич засмеялся:
   – Так и знал, Рюрик, – обязательно придешь к третьему звонку.
   – Какие там звонки! Одни гудки да свистки. Если бы не Андрей, до сих пор бродил бы по платформам.
   – Ну ладно. Все хорошо, что хорошо кончается. – Лукомский обнял меня. – Рюрик, вот что я хотел сказать. – Он отвел меня в сторону. – Соня заболела и поехать с нами не смогла. Мне очень тяжело… терять такого замечательного товарища. Она просила оформить ее перевод в другую часть, но я думаю, что пока… отложить это. Поговори с ней, ты умеешь. Я документы не готовил. Пока она будет числиться у нас. А поправится – видно будет…
   Лукомский очень волновался. Он никогда не говорил так сбивчиво и никогда не запинался.
   – Я сделаю все, что от меня зависит, – тихо прошептал я и повторил еще раз: – Все, что от меня зависит.
   Лукомский крепко пожал мою руку.
   – Да, вот еще. – Порывшись в кармане, протянул мне сложенный вчетверо лист бумаги: – Это по твоей просьбе, там написано. Думаю, так будет лучше.
   Развернув листок, увидел удостоверение, выписанное на мое имя. В глаза бросились строчки: «…является сотрудником агитационного отдела Всероссийской коллегии по организации Красной армии…»
   – Спасибо!
   Я порывисто обнял Лукомского. Мы поцеловались. Он вскочил на подножку вагона. Поезд дрогнул.
   – Садитесь в вагон, – крикнул он Андрею и адъютанту. И, взглянув мне в глаза, добавил: – Рюрик, ты все-таки очень хороший, только будь тверже.
   – В каком смысле? – Я улыбнулся.
   – Во всех смыслах. Понимаешь? Во всех!
   – Постараюсь!
   С Андреем я простился молча, но в следующую минуту уже с площадки он крикнул:
   – Рюрик! Как вы сказали, так и было! Слово в слово!
   Я понял: перед отъездом он успел повидать Соню.
   Поезд медленно отходил от перрона в неизведанную даль гражданской войны. Зажав в руке вчетверо сложенный листок, я неотрывно смотрел на уплывающие лица, стараясь запомнить их навсегда.
   Москва1981