Он взглянул на пленного. Надо что-то предпринять…
   – Накиньте на него шинель, – сказал он солдатам.
   Те послушно исполнили приказ, как несколько минут назад – распоряжение застывшего у их ног в страшной неподвижности Самашина.
   – В карцер, – скомандовал Петя, принимая тон начальника.
   Когда пленного увели, он вызвал фельдшера. Врача у них не было. Но и без него было ясно, что капитан Самашин мертв.

Брат и сестра

   Петя с детства любил персики, может, потому ему и приснился этот сон, что в этот день он вспомнил свое детство. Он был довольно странен, этот сон, но для снов закон не писан. Так думают многие. Петя стоял на берегу реки – ослепительно белой, отливающей синевой, похожей на отдыхающую бритву. Солнце горело наверху, как позолоченный мяч, пахнущий детской. А на берегу реки, точно гора, только что возникшая на земле, лежала груда персиков, необыкновенно крупных, розовых, шелковистых, как щеки отрока, ароматных, как дыхание утреннего сада. Ему захотелось взять один из этих плодов и съесть, но он не решался, сам не зная почему. Вдруг персики зашевелились, и через каких-нибудь несколько секунд у всех внезапно выросли тонкие, прозрачные крылышки, напоминавшие крылья стрекоз. Внезапно все они поднялись над землей, словно стая вспугнутых голубей, круглых, нелепых, благодаря несоответствию между тонкими крылышками и тяжелыми телами. Казалось, они делали невероятные усилия, чтобы поднять эти тяжелые плоды. В это время золоченый мячик скатился, точно падающая звезда, с неба и упал в речку, поплыл, как золотое воспоминание. Петя подумал: «Как странно, солнце скатилось с неба, а вокруг так ясно и светло». Один персик, самый большой и круглый, взвился ракетой в синее поднебесье. Описал полукруг, остановился на том самом месте, откуда еще недавно сверкало солнце. Петя поднял голову и затаил дыхание, следя за этим дерзким полетом. Когда персик, не уменьшившись от дальности расстояния, занял место солнца, он встряхнулся и сбросил с себя стрекозиные крылышки, которые, точно лишенные способности летать, начали падать, как перламутровые раковины или стеклянные пластинки, пронизанные солнечным светом.
   В эту минуту сквозь сон он услышал, как его кто-то затеребил:
   – Ваше высокоблагородие, ваше высокоблагородие…
   Однако сон не отпускал Петю. Ему все еще мерещились персики, стеклянные крылышки, перламутровые раковины.
   – Ваше высокоблагородие, ваше высокоблагородие!
   Петя испуганно открыл глаза. Ночные видения метнулись в сторону, точно уличные попрошайки, увидевшие форменную Шинель.
   – Ваше высокоблагородие, там вас… барышня какая-то спрашивает. Очень, говорит, важное военное известие. Разбуди, говорит, поручика. Он меня хорошо знает и не будет серчать.
   – Барышня? Военное известие? Какое?
   Петя сбросил одеяло и вскочил на ноги, поправляя сползающие кальсоны.
   В лукавых хохлацких глазах денщика запрыгали веселые огоньки.
   – Ну, ты чего? – спросил Петя сонным голосом, ловя эту улыбку, и, догадавшись о причине, сконфуженно завернулся в простыню.
   – Фу ты, черт, трудно без баб, дают о себе знать, окаянные, – выругался он, внутренне очень довольный, что они, эти бабы, существуют и что без них «трудно», что он молод и что какая-то барышня будет ему сейчас сообщать важное известие.
   – Где она? – спросил Петя, стараясь придать голосу некоторую суровость.
   – На крыльце, ваше высокоблагородие.
   – Что же не позвал ее на кухню?
   – Звал, да они не шли, обожду, говорят, здесь.
   – Ну ладно, давай брюки и сапоги, живее…
   Через несколько минут Петя был готов. Он взглянул на себя в зеркало и помимо своей воли придал лицу безразличное, слегка усталое выражение.
   – Проси!
   Денщик вышел и через некоторое время вернулся в сопровождении молодой девушки в шубке. Она была вся в снегу. Он взглянул на бледное, взволнованное и необыкновенно красивое лицо. Оно показалось страшно знакомым. Да что же это! Соня!
   Он не верил глазам. Не слыша голоса, не чувствуя себя, воскликнул:
   – Соня!
   Шубка метнулась навстречу.
   – Петя!
   Денщик, стоя в дверях, удивленно хлопал глазами. А встретившиеся не могли выпустить друг друга из объятий.
   – Соня!
   – Петя!
   И еще раз:
   – Петя!
   – Соня! Вот не ожидал! Чудеса, да и только! Как ты сюда попала? А мама? Жива? Здорова? Боже мой! Володька уже басит? В Твери всё так же, да? Снега. Тишина. А как комиссары? Не обижают? Хлеб вздорожал? Но достать можно? Картошка, хлеб, и то хорошо! Но ты как сюда попала?
   – Подожди… нельзя так сразу… я задыхаюсь… У тебя есть вода?
   – Хочешь чаю? Фоменко, самовар, живо! Соня, дорогуша, помнишь бублики теплые, на самоваре? Бубликов у меня нет, есть хлеб, английские консервы, шоколад.
   – Нет, нет, я ничего не хочу… Слушай… Вот разве чай? Что я хотела сказать?.. Ну и шоколад можно. Он черный, твердый? Это хорошо! Терпеть не могу молочного, слишком приторный. Петя, ты возмужал, совсем как большой.
   – Как большой! Это хорошо сказано! Дай я тебя еще раз обниму. Но ты мне не рассказала, как ты сюда попала.
   – Какой ты глупый! Как попадают… если хотят… я хотела сказать, если есть необходимость… Ты думаешь, я знала, что ты здесь? Ничего подобного.
   – То есть как так?
   – Так… Перешла линию фронта… то есть переехала. Меня положили на телегу, покрыли мешками и всякой рухлядью… Приезжаю сюда… вечереет… На дверях какого-то трактира… до сих пор помню зеленые двери с красными полосами… такие нелепые двери… первый раз такие вижу… приклеено объявление… читаю подпись… поручик Орловский. Невероятно, думаю. А впрочем, почему невероятно? Бывают же совпадения! Я спросила… мне указали дом… Я пришла… Вот и все. Было бы, конечно, чертовски глупо, если бы это был не ты, а какой-нибудь однофамилец!..
   – Зачем тебе одной… через линию фронта… раз ты не знала, что я здесь?
   Соня вдруг сделалась серьезной. Детское выражение глаз исчезло, и она стала более красивой. Петя залюбовался сестрой. Бывают моменты, когда даже некрасивый человек становится прекрасным. А Соня при своей красоте стала красива какой-то страшной, величавой, трагической красотой женщины, сердце которой впервые проснулось для испепеляющей, проносящейся как буря любви. Неужели не понятно? Ведь Петя не чурбан. Он без слов понял сестру, если не все, то, во всяком случае, основное, то, чем она сейчас жила и дышала. Мысли ее невидимыми путями передались брату.
   Он сказал, чувствуя себя, словно шел в сумерках по узкой доске, перекинутой через пропасть:
   – У нас убит капитан Самашин… в живот… не пулей, а головой.
   – Головой? В живот? А кто этот Самашин? – спросила Соня, бледнея.
   – Он допрашивал комиссара. Издевался, грозил высечь. Тот был связан. Комиссар со всего размаха ударил головой в живот. Тот упал, похрипел и умер.
   – А что будет тому комиссару? – спросила Соня.
   Петя пожал плечами.
   – Ты знаешь сама… Фронт – это не..:
   – Петя, послушай, здесь среди пленных должен быть… Как фамилия этого комиссара, ты не знаешь?
   – Нет, он отказался назвать фамилию, и другие пленные, простые красноармейцы, не хотят его выдать, хотя их и били… Ничего не помогло. Это ухудшило его положение. Подозревают, что он крупный большевик из центра.
   Соня слушала невнимательно. Глаза ее устремились в окно, за пыльными стеклами которого стояла ночь, черная, как обугленный эшафот.
   – Ты… его… видел?..
   – Конечно. Допрашивал… вернее, слушал рассказы о Советской России.
   Соня встала. Ей показалось, что черное окно избы выпрямилось и хрустнуло белыми перекладинами.
   – Соня, ты…
   – Петя, я могу его видеть?
   – Это…
   – Нет, то есть да или нет, конечно нет, но…
   – Соня, меня за это могут…
   Соня хрустнула пальцами. Услышав этот звук, вздрогнула, она никогда не хрустела пальцами, больше того, не выносила этого. Снова подошла к окну. Оно было такое же темное и неприветливое…
   – Как прорубь, – сказала она вслух.
   – Что? – переспросил Петя.
   Соня не ответила, быть может, не расслышала вопроса.
   Петя, опустив глаза, прошелся по комнате… Взгляд его остановился на некрашеных досках пола.
   «В городе полы крашеные, – пронеслось у него в голове, и тут же почему-то подумалось: – И женщины крашеные». Он рассердился на себя. Неужели так необходимы бабы? Вот уж полгода он живет аскетом… Конечно, при желании мог бы, но… Он слишком разборчив и чистоплотен. А сейчас, кажется, вся разборчивость полетит к черту, если представится случай. Он поднял глаза и встретился взглядом с глазами сестры. А ведь Соня для кого-нибудь тоже «баба», помимо его воли, точно дразня его, вертелась, как голая танцовщица, нагая и насмешливая мысль. И тут он, желая перевести мысли в иное направление, крикнул:
   – Фоменко!
   Соня от неожиданности вздрогнула. В дверях сияла веселая широкая физиономия денщика.
   – По весьма срочному делу, – продекламировал Петя, не узнавая своего голоса, – доставить сюда арестованного… из карцера… – Последние слова он просто пропел: – Для очной ставки.
   Физиономия Фоменко стала серьезной. Слова «срочное дело», «очная ставка» подействовали на него как ушат холодной воды. Он знал, что эта хорошенькая девочка пришла совсем не для серьезных дел, а тут… вдруг… ночной допрос. «Ну и дела творятся, прости господи», – прошептал он, выходя из комнаты.
   До привода пленного Соня и Петя не сказали друг другу ни слова.
   Когда его ввели, Соня стояла спиной к дверям, впившись взглядом в окно, в котором все равно ничего нельзя увидеть. Она была точно в забытьи и очнулась, услышав сочный голос Фоменко:
   – Привел, ваш… благ… рдие…
   Соня хотела повернуть голову, но не смогла, подняла руку и повернула свою неповинующуюся голову. Повернуться всем корпусом так и не решилась.
   Глаза пленного, слегка насмешливые, встретились с ее глазами. Ей показалось, что она вскрикнула, на самом деле она тихо и хрипло прошептала:
   – Лукомский!
   Пленный сделал шаг вперед, точно по команде. Глаза его сузились, и в них заблестела холодная синева льда.
   – Ну что же, – сказал он, – продолжайте… назовите мою должность, партийный стаж. Вам все известно. Вы хорошая работница. – И обратившись к стоявшему в стороне Пете, небрежно бросил: – Ну вот, теперь вы знаете, кто я. Мне нет больше смысла скрывать свое имя. Меня выдала ваша шпионка!
   Едва он произнес эти слова, раздался страшный крик. Теперь, наоборот, Соне казалось, что она не проронила ни единого звука, но на самом деле кричала дико, громко, страшно, точно кто-то водил по ее горлу острым ножом мясника, грозя зарезать, с минуты на минуту готовый привести в исполнение страшную угрозу. С криком отчаяния, равного которому не было и не могло быть, она со всей силы ударилась головой о стекло темного, все время ее гипнотизировавшего окна. Раздался треск, звон разбитого стекла. Тысячи мелких осколков разлетелись по комнате, как трупы фантастических стеклянных бабочек, не успевших увидеть жизни и уже умерших на некрашеном полу избы и подоконнике, изгрызенном черными трещинами. Она оцарапала все лицо, и капли крови, как сотни страшных и непонятных насекомых, вышедших откуда-то из глубины кожи, забегали по ее щекам, шевеля своими мокрыми усиками.
   Лукомский стоял словно высеченный из камня. Мертвенный холод синих льдов был несокрушим. Только в глазах как тень промелькнуло и тотчас исчезло облачко удивления.
   Раздался резкий стук. Петя подскочил к дверям.
   – Поручик Орловский!
   Узнав голос офицера Платонова, Петя испуганно пролепетал:
   – Я не один… Ко мне нельзя… У меня женщина!
   – Немедленно в штаб. Важное сообщение!
   – Я сейчас, только оденусь.
   Накидывая шинель, он слышал, как за дверьми Платонов раздраженно ворчал:
   – Нашел время заниматься бабами! Черт знает что такое!
   Петя растерялся, забыл о сестре и пленнике. Его мысли были сосредоточены на том, как скорее очутиться в штабе и узнать, в чем дело.
   Как только дверь за Петей захлопнулась, Соня подскочила к Лукомскому и, поборов обиду, рассказала, каким образом она очутилась здесь, чтобы найти его и спасти.
   Синие льды не растаяли, они исчезли, как ночные привидения, бежавшие от желтых щупальцев солнца. Или даже нет… их просто не было, этих синих льдов. Были глаза… смущенные и нежные, глаза сильного человека, незаслуженно оскорбившего несчастную и слабую женщину.
   Лукомский не помнил, как случилось, что он, выдержанный и строгий при всех обстоятельствах жизни, стоял, как наказанный мальчик, перед Соней на коленях, а потом покрывал поцелуями ее руки, лицо, шею, слизывая горячим жадным языком соленые капли крови с ее бледного лица.
   Соня была почти без сознания, но все чувствовала, понимала и помнила. Царапины на щеках не обезобразили бы лица… пусть боль, лишь бы они исчезли… Его язык, горячий, как солнце, влажный и в то же самое время сухой, – лучше всякого йода. Боль утихла… Вот эта минута, одна минута жизни, которая должна быть у каждого человека, – высшая, лучшая, вершина, снежная вершина жизни, вся пылающая в розовых лучах волшебного солнца. Оно внутри, в сердце, и там все освещено… Там – россыпи золота и снега. Минута, ради которой стоит жить и дышать, вынося всевозможные, даже самые страшные, нечеловеческие унижения. Одна минута, на всю жизнь одна – и вот она лежит перед тобой, как завоеванное царство перед гениальным полководцем, как раскрытая формула перед математиком, как новая страна перед неутомимым исследователем, как сердце любящего перед любимым. Так вцепись же в нее зубами (пусть это некрасиво и грубо), как дикий зверь в живое мясо жертвы, пусть трещат ткани и хрустят позвонки, не дай уплыть этой минуте… соверши чудо… останови время, выдержи этот губительный и в то же время спасительный миг или исчезни с этой минутой, вздохни и умри, чтобы никогда больше не томиться и не вспоминать то, что уже никогда не повторится… Но минута прошла, и Соня осталась жить, чтобы вспоминать об этом всю жизнь. Пусть будет какое угодно счастье впереди, но такое счастье не повторится.
   Однако пора действовать, времени оставалось мало. Нужно воспользоваться уходом Пети. Глаза Сони остановились на разбросанных вещах брата, и у нее молниеносно созрел план. Надо бежать, и бежать немедленно, переодевшись в Петину форму. Лукомский принял этот план и с уверенной быстротой начал его осуществлять.
   Соня отвернулась. Петр Ильич начал переодеваться. Она слышала скрип ремней, шорох белья… Разбитое окно стояло перед ней. Она не замечала веявшего из него холода. Дуло, правда, не очень сильно, так как стекла второй рамы были целы. За окном рассеивалась молчаливая и смущенная ночь, похожая на запыленного всадника. Начинало светать. Точно из тумана выплыл кусок серого, нудного, наклонившегося забора. Бывают минуты, когда вся земля кажется изжеванной, грязной, покрытой бесчисленным количеством длинных, пыльных, несносных, потрескавшихся, с плесенью и пылью заборов. Вот показался угол дома, точно нос баркаса, готового двинуться в путь… Ветер гонит по земле сухой снег, точно белые смятые листья. Вот железнодорожная линия, насыпь, рельсы, какие-то гигантские вздувшиеся жилы. Какой мутный свет, какие тусклые предметы… Эта унылая картина произвела на нее гнетущее впечатление. А что, если бегство не удастся? Впереди еще столько преград. Все прошлые и, можно сказать, главные трудности после того, как они преодолены, всегда кажутся пустячными по сравнению с ожидавшими впереди.
   – Ну вот, все готово.
   Она обернулась. Перед ней стоял Лукомский в форме офицера. Он насмешливо улыбался.
   – Мы вместе? – спросил он.
   – Конечно.
   – У меня есть удобное место… Полная безопасность…

Казнь

   Когда Петя пришел в себя, он понял, что совершил преступление. Как он мог допустить свидание сестры с комиссаром! Какая неосторожность! И какая неблагодарность со стороны Сони – увести пленника, которого он обязан охранять. Неожиданный приход сестры ночью его так взбудоражил, что он потерял голову и за это должен заплатить жизнью. Петя вспомнил, какое бешенство вызвал побег Лукомского среди высшего командования. Слухи об этой истории поползли по всей Добровольческой армии. Петю называли изменником. Но он виновен лишь в неосторожности, усталости, разочаровании, – это он твердо знал. И все же бывают роковые поступки. Его попустительство произвело такой взрыв негодования в офицерских рядах, что командование, опасаясь резких протестов, решило принести его в жертву, хотя знало, что действия его были неумышленными. Более выдержанный офицер должен был арестовать сестру. Он этого не сделал. И вот теперь наступил час расплаты.
   – Скажите, – задал ему вопрос председатель суда, – правда, что вы отпустили этого комиссара только потому, что он был любовником потаскухи, которая доводилась вам родственницей, если не ошибаюсь, даже сестрой?
   Петя посмотрел на жирные усы полковника. Они показались ему в эту минуту грязными, сальными метелками. И ответил одним словом, более презрительно, чем зло:
   – Мерзавец!
   На этом суд закончился. Через час его повели на расстрел.
   Было часов одиннадцать утра. Солнце оживляло заснеженные улицы ровным и ясным светом. В окнах сквозь стекла и кисейные занавески он различал любопытные лица, поджатые губы, пристальные взгляды. Сожаление чередовалось со злорадством. Особенно запомнилось бородатое лицо грузного торговца, вылезшего на ступеньки своей лавчонки полюбоваться бесплатным зрелищем. Одной рукой он теребил бороду, другой поглаживал себя по толстому животу. Он, казалось, был в отчаянии оттого, что его зрачки не могли просверлить голову преступника, чтобы узнать, что делается там сейчас. Он прислонился спиной к дверям лавки, своего мирка, набитого булавками, пуговицами, нитками, пыльной карамелью, дохлым шоколадом, чахлыми овощами и залежавшимися булочками. В окне как на параде было выставлено его убогое воинство, казалось, так же злорадно глазеющее несуществующими глазами на преступника, ведомого на казнь. Петя запомнил с особенной остротой все, что было в окне, напоминавшем вытянутые щеки чиновника: бутылочки с уксусной эссенцией, баночки с горчицей, маринады, катушки с нитками, крахмал, мел, синьку, сито, бумажные цветы и перочинные ножи. Потом все это исчезло, точно смыла вода, но каким-то далеким отражением продолжало существовать в мозгу, наполняя его шероховатой тревогой и неудобством.
   Всеми этими мелкими, необходимыми, но какими-то пыльными и ничтожными предметами сама жизнь, так внезапно от него отшатнувшаяся, кидала в него исподтишка и нерешительно, подобно тому, как враги, трусливо прячущие свою подлость, кидают в своего противника комья грязи.
   На углу улицы он увидел играющих мальчишек. По странной случайности они играли в «расстрел» (а тогда многие дети играли в это), ведя под конвоем «преступника» – веснушчатого мальчика лет десяти, который тщетно пытался перекроить свою веселую, розовую и восторженную мордашку в испуганное лицо смертника.
   – Раз-два, раз-два, – командовал старший, размахивая палкой, долженствующей изображать шашку наголо.
   Увидев взрослого, которого вели настоящие конвоиры, они впились в него взглядом, а мальчик, изображающий смертника, не выдержал и взвизгнул от удовольствия:
 
Его поймали, арестовали
И приказали долго жить…
 
   Какая-то толстая баба в пуховом платке закричала визгливым голосом:
   – Замолчи, пострел! Ух, глаза твои бесстыжие…
   Пете сделалось противно от этого визгливого сочувствия, похожего на звон разбитой бутылки с касторкой. Он почувствовал нечто вроде удовлетворения, когда мальчишка, певший песенку, высунул язык и с уличным азартом ловко и верно передразнил ее тон, лицо и голос.
   Она отплюнулась, а он, забыв об игре и о Пете, увлекся подражанием ее походке.
   Они вышли за город. Вот тюрьма. Здесь производят «это». Во дворе или за стенами? Петя ничего не видел кроме снега, солдатских сапог и своих рук, замерзших и красных. Он был без перчаток.
   Вот и стена – высокая, крепкая, как прямая, упрямая спина какого-то страшного не то живого, не то мертвого существа. Беспомощное солнце ровно и спокойно освещает ослепительно белый снег. На него больно смотреть… Небо голубое… а снег почему-то не голубой… Снег белый… ах да, если бы это была вода, она казалась бы голубой. Вот руки – красные. Должно быть, и снег будет красным… Он вдруг вспомнил, как в детстве перебегал зимой через двор с банкой красных чернил, споткнулся и упал. Какими красивыми тогда казались алые пятна на белом снегу… Лают собаки… неужели в тюрьме держат собак?.. Ах да, ищейки… Бывает ли шерсть голубой? Так хотелось бы уткнуться лицом в теплую собачью шерсть. Еще несколько дней назад он играл со щенком, Взял его на руки, положил ладонь под теплый живот… животик щенка, визжавшего и лизавшего ему руки… Вот щелкают затворы, как челюсти голодного волка… Чьи-то глаза впиваются в его глаза… светлые, испуганные… Какой он губернии? Может быть, Тверской?
   Раз, два… три…
   Эхо выстрелов гулко прокатилось вокруг стены, напоминавшей разрушенную крепость. Желтое яростное солнце по-прежнему пронизывало воздух теплыми, но беспомощными лучами.
 
   В этот момент в городе поднялся страшный переполох. А еще час назад все было внешне спокойно. Донесения с фронта вещали о добровольческих победах и наступлениях. И вдруг… эвакуация – спешная, паническая… Красные у самого города. Их разъезды видны невооруженным глазом. И вот та часть города, в которой расположена тюрьма, уже занята красными.
   У большой стены, похожей на спину какого-то чудовища, копошились красноармейцы, делая неумелыми, заскорузлыми руками перевязку истекающему кровью человеку.
   – Ну как?
   – Дышит.
   – Изрешетили здорово.
   – Какой здоровый! Хорошо, что мы помешали, иначе бы дали второй залп.
   – Пить… – прохрипел раненый.
   Воды поблизости не было. Кто-то уже мял снег, осторожно поднося его к запекшимся губам раненого.
   Через несколько минут он лежал уже в тюремной больнице, и перепуганный «переворотом» доктор делал перевязку бывшему офицеру Петру Орловскому. Красноармейцы уже знали его историю и толпились у дверей лазарета, допытываясь у врача, есть ли надежда на выздоровление больного. Доктор, стараясь быть как можно ласковее с новыми хозяевами города, весело улыбался:
   – Есть надежда, есть, товарищи-братишки…

Пирушка

   Комната освещалась свечами, воткнутыми в бутылки. Белые, отступая, разрушили электрическую станцию, и город погрузился во тьму. На дверях с наружной стороны прибита медная дощечка с надписью «IV класс», а сверху, наполовину закрывая ее, – бумажная наклейка. На ней синим карандашом небрежно набросано: «Комната №9. Тов. Лукомский». Здесь душно, шумно, тепло и накурено. Сквозь синий табачный дым сверкают белые зубы, розовые щеки и задорные огни глаз. Среди них одни женские – тихие, задумчивые и счастливые – Сони. Она смущена шумным говором, расстегнутыми воротниками гимнастерок, сверканьем зубов, глаз, табачным дымом – этим неуловимым полуреальным флагом мужественности. Соня опускала глаза, смотрела на пол, и ей казалось, что она попала в цейхгауз, в котором стояли в самых причудливых позах сапоги, ожидающие будущих хозяев. Пол был затоптан и исцарапан. Неожиданно в ее памяти всплыли заплеванные, искрашенные полы кафе и чайных – и невольно в мозгу пронеслось сравнение: и здесь и там – сор, окурки, грязь, но насколько не похожа та грязь на эту. Здесь даже в позе окурков, если можно так выразиться, было какое-то благородство, и грязь была как бы случайной, не бьющей в глаза, она не пачкала, а там, в кафе, казалось, вытекала из самих душ, точно из лопнувшей канализационной трубы, жидкая и зловонная.
   На стенах – наглядные пособия к урокам ботаники: выцветшие анемичные стебли, чашечки цветов, словно тени, обманно заманенные на эти чахлые картонные поля и предательски распятые, наподобие жучков, насаженных на булавки, головки которых – круглые, самодовольные, возвышающиеся на стенах, точно игрушечные радиостанции, – кажутся символическим знаком неумолимого закона природы.
   Рядом висели карты, истыканные флажками, испещренные зигзагообразными линиями, похожими на очертания несуществующих листьев, не растущих и не пахнущих.
   На фронте, после ряда побед Красной армии, затишье. Товарищи Лукомского решили отпраздновать его спасение. Все уже знали историю Сони и ее брата, и чествование Лукомского превратилось и в ее чествование, и отсутствующего по болезни Пети. Ему страшно повезло: в тот момент, когда его расстреливали, красные ворвались во двор тюрьмы. Многие солдаты побросали ружья, и лишь несколько человек беспорядочно выстрелили, ранив Петю тяжело, но не смертельно.
   Соня наблюдала за Петром Ильичом. Он был, как всегда, спокоен и прост, от него исходила необыкновенная теплота. Какими бы странными ни были некоторые сравнения, их нельзя обойти молчанием. Соне казалось, будто вся эта комната отапливается не двумя кафельными печами, а одним Лукомским. Он представлялся ей необыкновенной живой печкой, и она наслаждалась его теплом, как маленький звереныш, оценивший преимущества человеческой теплоты. Она не вслушивалась в отдельные фразы и не могла запомнить всего, что говорилось на этом вечере. От этих часов у нее осталось воспоминание чего-то общего, горячего и нежного, точно все впечатления соединились в один клубок, который разматывался в ее памяти большой пестрой шерстяной ниткой. Соня любила Лукомского и не боялась этого слова, которого многие пугаются, не желая казаться смешными и сентиментальными. Она мысленно повторяла его – любовь. Поглощенная своим чувством, не думала, догадывается он об этом или нет. Они разговаривали мало, больше о посторонних вещах, не имевших к этому отношения. Когда в памятную ночь вышли из Петиной избы, Лукомский, хорошо знавший местность, повел ее в один хуторок, где они скрывались несколько дней, пока город не перешел в руки красных. Все эти дни Соня была в страшном волнении. Ей казалось, что их найдут и Лукомского расстреляют. О себе она не думала, только о нем. Петр Ильич был спокоен, уверен в себе и в тех, кто их прятал. В те тревожные дни Соня лежала на громадной постели, закрытая пестрым лоскутным одеялом, похожим на ковер из осенних листьев. А Петра Ильича прятали на чердаке. Вечерами, когда не ждали чужих, он спускался вниз, и они пили чай. Когда пришли красные, он приступил к исполнению своих обязанностей, они стали видеться реже. А перед этой вечеринкой был занят так, что несколько дней они не встречались совсем.