– Я же не спорю, – тихо сказал Салих.

Алаха прищурила на него глаза, но ничего не добавила.

Тем временем Чаха, которая уже давно вела с кем-то невидимым тихий разговор, остановилась и коротко, язвительно засмеялась. Словно в ответ подул ветер, подняв с земли кучу щепок и сухой травы, и осыпал шаманку мусором с головы до ног. Она сердито крикнула, махнув рукой. Ветер стих.

Салих прикусил губу.

Они с Алахой сидели на земле друг против друга и ждали, пока Чаха позовет их, чтобы провести обряд очищения. Чахе не нравилось появление чужака. Да и кому бы оно, если рассудить, понравилось! Чужой человек мог оказаться и демоном, похищающим детские души, и злым духом, и просто лиходеем… Для того и созданы обряды очищения, чтобы можно было выйти за пределы родного куреня, а после вернуться и не приманить за собою в юрту никакой чужеродной напасти.

Ожидая, пока шаманка их позовет, Салих поглядывал на свою хозяйку. Он завидовал умению Алахи сохранять полную неподвижность. Девочка, казалось, обратилась каменной статуей. Ни одна ресница не дрогнет. Вот бы ему, Салиху, такую выдержку! Он почувствовал, что его вновь начинает бить крупная дрожь. Салих не стыдился признаться себе в том, что испытывает ужас перед всеми этими шаманскими приготовлениями. По всему видать – испытание, что на сей раз ему уготовано, – не из легких.

Наконец Салих решился на отчаянный шаг.

– Алаха, – позвал он.

Впервые он осмелился вот так прямо назвать девочку по имени.

Она медленно перевела взгляд на него. Лицо ее оставалось все таким же бесстрастным, но в глубине глаз затеплился гнев.

– Как ты смеешь… – начала она шепотом. И оборвала фразу, не закончив, – задохнулась.

Но Салих быстро проговорил заранее заготовленное – только бы успеть, только бы опередить гнев Алахи, не дать ему разгореться!

– Отпусти меня, Алаха. Мне страшно.

Она покривила губы. Даже не сочла нужным скрыть презрение. Зачем? Этот чужак, как видно, совсем конченный человек.

Заметив это, он поспешно прибавил:

– Ведь у меня даже нет при себе оружия.

Алаха кинула, нехотя признавая его правоту. Салих – пленник. Будь он свободен, владей оружием – тогда другое дело. Вооруженный человек не может испытывать страха. Какой страх, если в руке удобно и надежно лежит оплетенная сыромятным ремнем рукоять верного меча? Только и ждет оружие своего часа, чтобы с ликующей песнью вылететь из ножен и обрушиться на голову ненавистного врага! Нет ближе сотоварища, чем острая сабля, нет дороже друга, чем закаленная сталь.

И горе тому, кто разлучен со своим оружием! Кто станет презирать раба, который обречен всю жизнь трястись от испуга? Такова его доля – всю жизнь проводить в страхе. Так заповедано Богами.

– Страх – вот твоя участь, раб, – вымолвила Алаха.

– Отпусти меня. Я уйду, – попросил он еще раз. – Поверь, настанет такой день, когда я отплачу тебе за доброту.

– Зачем тебе уходить? – спросила Алаха. – Один в Степи ты погибнешь.

– У меня есть одно дело, которое я должен завершить у меня на родине, в Саккареме. Если я умру сейчас, оно так и останется невыполненным.

– Какое это дело? – спросила Алаха с видимым безразличием. Однако ж заглядывая в себя, она ясно угадывала любопытство, которое сумел разбудить в ней странный невольник.

– Месть, – глухо проговорил он.

Алаха покачала головой.

– Плохой ты советчик сам для себя, Салих. Уйди один в степь – и умрешь. Тогда твое дело в Саккареме действительно пропадет. Жди! Придет время и для твоей мести!

Она сама не понимала, зачем обещала ему это. Может быть, вдруг взмечталось оказаться рядом и увидеть тех, кому вознамерился отомстить бывший каторжник из Самоцветных Гор. Кто они, в чем перед ним грешны и как примут смерть от его руки?

Впрочем, сейчас действительно не время думать обо всем этом…

Шаманка закончила петь и, повернувшись лицом к Салиху и Алахе, поманила их к себе обеими руками.

– Идем, – сказала девочка. – Пора.

Она легко поднялась на ноги и шагнула навстречу своей тетке. Салих побрел следом, с трудом преодолевая противную слабость в коленях. Страх гнул его к земле, не давал роздыху. Сердце стучало гулко, точно молот подземного кузнеца.

Алаха бы сказала – семидесяти двух плешивцев, что выковывают на небе громовые стрелы, подумал он ни с того ни с сего. Он слышал это предание еще на руднике и часто пытался представить себе этих небесных ковалей с раскаленными молотами в руках. Гром от их наковален, мнилось ему иной раз, сходен с тем, что слышен на руднике, когда отработанную породу спускают в отвалы…

Огонь, разведенный шаманкой, пылал, возымаясь в небо огромным столбом – точно крепостная башня. Невыносимый жар опалял лицо, грозил, коли зазеваешься, свить волосы в хрупкие, ломкие спирали. Но несмотря на близость ревущего пламени, Салих обливался холодным потом. Пытался в душе воззвать к Богам – но не смог. Забыл Их имена. Только билось где-то в самой глубине сознания тонкой ниточкой угасающего живчика: ВЛАДЫЧИЦА… МАТЬ…

Шаманка еще раз сделала приглашающий жест и, отступая спиной, ВОШЛА В КОСТЕР! Торжествующе взревев, огонь поглотил ее.

– Боги… – прошептал Салих, попятившись.

– Идем, – повторила Алаха. Она схватила Салиха за руку и потащила его к самому костру.

…Такого он никогда допрежь не испытывал. Он словно оказался выброшенным за грань времени, за край земли. На миг ему и впрямь почудилось, что он чувствует шевеление под ногами огромного панциря и различает впереди, в золотисто-красном огненном мареве ворочающуюся голову гигантской черепахи, на которой покоится мироздание. Какие-то невидимые существа окружали его со всех сторон. Кто были они? Быть может, духи, помогавшие шаманке? Те, что явились по ее зову и после долгих препирательств подчинились ее воле? Или кто-то иной?

Невидимки переговаривались между собою на незнакомом, гортанном языке. Несколько голосов были мужскими, два или три – несомненно, женскими.

Что-то странное, доныне ни разу не испытанное, происходило в центре шаманского костра с давно загрубевшей душой Салиха. Будто чьи-то ласковые руки, похожие на руки матери, осторожно распутывали узлы, грубо затянутые чужими, злыми людьми. Прохладные пальцы прикасались к самому болезненному, что носил в себе Салих, – и боль отступала, взамен страданию приходили отдохновение и покой. Тяжкие воспоминания, страшные думы, жгучая горечь, много лет не дозволявшая вздохнуть полной грудью, – все это вдруг отступило, точно убоявшись кого-то светлого, сильного и смешливого.

Только в эти мгновения Салих и понял, как же устал он носить в себе ненависть.

Когда неведомая сила выбросила его из костра на землю, лицо Салиха было мокрым от слез.

***

Юрта, где угасала юная Чаха, находилась на отшибе – согласно старому обычаю, ее поставили подальше от человеческого жилья. А перед входом еще и дополнительно подняли черный шест – знак того, что поблизости уже вьются злые духи, готовые допить до последней капли жизнь младшей дочери хаана. Так было принято в ее роду – рядом с умирающим не должен был находиться ни один человек, за исключением, быть может, какого-нибудь преданного раба, который затем последует за своим хозяином в могилу.

Чаха считала этот обычай мудрым. Вернее, у нее не было своего мнения: просто так заведено от веку. И спорить нечего. Незачем подвергать родичей опасности. А чужого человека, буде такой объявится, предостережет от опасности черный шест перед юртой. Человек живет сообща с другими людьми, но уходит из жизни одиноко.

Последней оставила Чаху мать. Рано постаревшая, истерзанная вечным страхом за младшую, любимую дочь, женщина долго не хотела уходить. Плакала, целовала бледные, тонкие пальцы Чахи. Сетовала на судьбу, жаловалась на Богов. Даже старого шамана Укагира корила. Зачем только позволил оставить жизнь хворому младенцу? Не такой горькой была бы их разлука…

Чаха утешала мать, как могла, но сил у девушки оставалось уже немного. Она начинала бояться, что умрет у матери на руках – и тогда скверна от близости смерти надолго останется на жене хаана. Не следует подвергать ее такой опасности.

И мать ушла.

Чаха спала и видела странные сны. Она знала, что скоро должна умереть. Об этом говорили все: и служанки (те сбежали, как только им позволили, – только черные пятки сверкнули!), и шаман, поначалу пытавшийся лечить девушку, но затем быстро отступившийся, убоясь безнадежного дела, и даже мать, истаивавшая в те дни слезами…

Смерть не страшила девушку. Ее мир сжался до размеров черной юрты, где ее положили умирать. Горизонт, некогда бескрайний, подвижный, зовущий к себе, сделался теперь войлочным; Отца-Солнца больше не стало – его заменили угасающие угли очага.

У Чахи ломило все тело, голова раскалывалась. Смертная зевота уже одолевала ее.

Чаха грезила.

Двумя душами наделен всякий человек, рожденный под Отцом-Солнцем. Есть у него душа Смерти и душа Бессмертия.

Бессмертная душа – это душа правой руки и света солнечного. Она легко покидает тело и легко в него возвращается. Она странничает, где ей вздумается, в наднебесных мирах и в мирах подземельных, среди духов-МАНАРИКТА, трясущихся в вечном экстазе посреди грозовых облаков, среди степенных духов-предков и соблазняющих видений, насылаемых духами-искусителями. Пока человек спит, душа его бродит, свободная, а после вновь приходит в свой смертный дом – тело спящего, и тот пробуждается.

Шаманы – те умеют по своей воле посылать эту душу на встречу с демонами и даже самими Богами. А после гибели плотской оболочки бессмертная душа уходит в Вечно-Синее Небо – уходит навсегда.

Но есть в человеке и вторая душа – смертная, душа левой руки, душа туманов, лунной мглы, тления, забвения и печали. Она никогда не оставляет человека и даже после смерти его подолгу живет в трупе, покуда тот не разложится полностью. Вот почему не следует сидеть на могилах недавно погребенных людей – настигнет тебя чья-то тоскующая смертная душа, навалится, и можешь ты захворать смертельным недугом. А когда тело покойника наконец разложится, смертная его душа превращается в легкий смерч и вскоре исчезает, растворившись над степью, как пыль.

Но во время предсмертного сна казалось Чахе, что обе ее души, вопреки обыкновению, отправились в странствия. И шли они рука об руку, точно две сестры, и были и похожи на самое Чаху, и совершенно на нее не похожи. Бессмертная душа виделась здоровой, красивой девушкой с густыми волосами и странными светлыми глазами; смертная же выглядела хрупкой и нежной. Она льнула к товарке, словно ища у той поддержки.

По пути им встречались диковинные существа, и Чаха, которая непостижимым образом могла их видеть, понимала, что это – духи.

Все это было необъяснимо, странно, прекрасно и в то же время вызывало страх.

И вот тлеющие уголья в очаге вспыхнули ярче, воздух над ними сгустился, закрутился, свиваясь клочьями пара, и из маленького смерча выступил крошечный человечек, ростом не выше пятилетнего ребенка. Он осторожно приблизился к спящей девушке и тихонько подул ей в лицо.

Чаха открыла глаза – светло-зеленые, такие же, как были у ее бессмертной души в том видении. Она не была уверена в том, что не продолжает грезить, и потому ничуть не испугалась, завидев перед собою незнакомого пришельца. К тому же он оказался очень красив: с круглым бледным лицом, густыми ресницами, словно нарисованными тушью черными бровями и улыбчивым ртом. Стройный, широкоплечий, узкобедный, крошечный юноша был бы воин хоть куда – девушкам загляденье, замужним женщинам воздыханье, а мужчинам – кому брат, кому и враг – не будь он таким миниатюрным.

– Кто ты? – спросила Чаха.

Это прозвучало совсем невежливо. Разве так привечают в своей юрте гостя? Поначалу нужно выждать, покуда он войдет, поклонится, назовет свое имя, род, край света, откуда прибыл. Затем следует степенно поблагодарить за внимание и предложить чужестранцу молока или молочной водки – АРЬКИ, свежих, ароматных лепешек, испеченных младшей женой на плоском камне, что лежит посреди очага в ее юрте; справиться – не потребно ли ему чего из одежды или утвари и ладно ли он устроен в становище. И только после этого можно начинать разговор…

А она, Чаха, вот так – прямо в лоб:

– Кто ты?

Но маленький воин ничуть не оскорбился таким явным пренебрежением обычаями. Улыбнувшись, он ответил:

– Я – аями твоего рода.

– Ты дух? – спросила Чаха. Она слабо понимала происходящее. То ей казалось, что прекрасный крошка – продолжение чудесного сна, постепенно уводящего ее вслед за обеими душами на те небеса, откуда нет возврата; то вдруг начинала догадываться, что все это происходит с ней наяву.

– Я – аями твоего рода, – повторил маленький юноша. – Почему ты дважды задала один и тот же вопрос? Я только что ответил тебе!

– Прости, – сказала Чаха. – Я всего лишь глупая девушка, вот и веду себя глупо! Скажи, не испытываешь ли ты нужды в чем-либо и ладно ли устроился в моем становище?

Он засмеялся. Браслеты и ожерелья, украшавшие его запястья и шею, зазвенели, загремели и словно бы тоже засмеялись вослед.

А Чаха только сейчас и заметила, как нарядно он одет. Почему бы это, подумала она в смятении.

– Я тебе нравлюсь? – спросил юноша.

– Да. – Чаха ответила, не задумываясь. – Ты очень красив.

– Зови меня Келе, – просто проговорил юноша.

– Келе… – Чаха улыбнулась. Давно забытая радость вдруг наполнила ее душу. Какой удивительной, какой светлой, оказывается, может быть смерть!

– Я красив, не так ли? – Келе слегка подбоченился. Это выглядело и трогательно, и забавно.

– Очень! – искренне согласилась с ним Чаха.

И тут Келе ошеломил ее.

– Я пришел стать твоим мужем.

Девушка прикусила губу. Да впрямь, смерть ли это к ней пожаловала? Или какой-то странный дух явился с совершенно иной целью – не сгубить молодую жизнь, а напротив, отвести от нее беду? Никогда в жизни Чаха не помышляла о замужестве. Даже на парней не засматривалась. Зачем? Кому она, такая, глянется? А если и вздумал бы кто ее просватывать – первая мысль: не потому ли хочет в жены взять, что с хааном породниться задумал? А тогда – ничего путного из такого замужества не выйдет. Одна только досада на бездетную и вечно хворую жену.

– Как же я могла позабыть! – спохватилась Чаха. Горькая память вмиг вернулась к ней, точно черным покрывалом накрыла, губя радость от встречи с Келе. – О, Келе! Я никак не могу стать твоей женой!

– Почему? – Он выглядел теперь растерянным и опечаленным.

– Ведь я умираю…

Он тотчас же улыбнулся – широко и радостно.

– Нет, – сказал он. – Ты больше не умираешь. Прислушайся к себе, спроси свое тело.

Чаха шевельнулась на своем смятном ложе, пропитанном смертным потом. Тело отозвалось неожиданно: Чаху наполняла никогда прежде не испытанная радость. Это была радость здорового, молодого, полного жизни тела. Мышцы – впервые за все шестнадцать лет – хотели работать: напрягаться, сокращаться. В груди что-то пело, словно там поселилась какая-то веселая пичуга. Тяжесть, много лет стягивавшая сердце железным обручем, куда-то исчезла – бесследно.

Девушка села – рывком, не страшась больше, что тело отзовется болью. Отбросила с лица спутанные волосы.

Крошечный юноша откровенно любовался каждым ее движением.

Чаха смутилась.

– Почему ты так смотришь на меня?

– Ты красива, моя Чаха, – сказал он, отирая лицо. Чаха увидела, что Келе плачет.

– Ты плачешь? – удивилась она. – Почему?

– Ты любишь меня?

Чаха вдруг сжалась. Она наконец поверила, что все происходящее – не сон. Этот странный пришелец действительно вышел из жара ее очага. Он в самом деле исцелил ее. Одним только прикосновением – или желанием, волей? – изгнал всех демонов, что сосали ее силы на протяжении бесконечных мучительных шестнадцати лет наполненной страданиями жизни.

Взамен же он хочет, чтобы она сделалась его женой.

Но кто он, посягающий на ее женское естество? Он назвал себя АЯМИ… Дух? Демон? Какое из семидесяти двух небес назовет он своим обиталищем?

Словно прочитав смятенные ее мысли, Келе тихо, ласково проговорил:

– Не нужно бояться меня, Чаха. Ведь я не причиню тебе зла.

– А я и не боюсь вовсе! – запальчиво возразила Чаха. Она была дочерью хаана, и гордая кровь ее отца не позволяла ей клонить голову. Она и болезнь свою несла, не роняя достоинства – не каждому такое дано.

– Какого приданого ты захочешь, Келе? – спросила она, вскидывая голову.

Он выглядел искренне огорченным.

– Ты боишься, моя Чаха. Ты не доверяешь мне. Я сказал тебе все: я пришел, чтобы стать твоим мужем.

– Но ведь ты… мы вдвоем… мы не сможем жить среди моего народа, Келе!

Чаха представила себе, как покажется среди соплеменников с таким крошечным мужем, как введет его в юрту своего грозного отца-хаана, как представит его брату, Касару… Насмешки – вот лучшее из всего, что ждет их. О худшем же Чаха предпочитала и не помышлять.

– Значит, ты согласна стать моей женой? – настойчиво спросил Келе.

– Да… – прошептала Чаха. – Но подумай, Келе…

– Ты останешься со своим народом, – обещал после короткого молчания Келе. – А я буду жить со своим. Но я стану приходить к тебе. Я буду навещать тебя очень часто, Чаха! Жди меня в своей юрте. И пусть другого мужа у тебя не будет.

– Меня никто не возьмет.

– Теперь, когда ты здорова? Многие увидят твою красоту, и прозреют те, кто доселе был слеп. Но ты храни верность нашему браку, Чаха, иначе…

Он помрачнел.

– Наш род карает измену смертью, – сказал он наконец. – Я не смогу пойти против обычая.

– Тебе и не придется, – утешила его Чаха. – Ведь я всегда буду верна тебе, Келе.

– Ты должна сделаться шаманкой, – сказал Келе, помолчав еще немного. – Итуген. Великой итуген! Я научу тебя всему, что знаю. Люди станут почитать тебя.

Чаха закрыла лицо руками. Она снова вспомнила старого шамана Укагира. В детстве она слышала так много рассказов о могущественном старике, который своим вмешательством спас ей жизнь, что порой ей начинало казаться, будто она даже помнит его – рослого крепкого старика с тонкой белой бородой на лице как пергамент.

Стать шаманкой… Нет, не о такой доле ей мечталось!

А Келе взял ее за руку, принялся уговаривать.

– Я открою тебе путь наверх, покажу дорогу вниз! Я дам тебе в помощники духов, ты научишься повелевать ими! Ты узнаешь Отца-Солнце и его дочь, Луну. И они будут узнавать тебя при встрече!

Чаха опустила голову. Она вспомнила. АЯМИ – так называется дух, который является к человеку и понуждает того становиться шаманом. Иной аями непритворно любит избранника, учит его и в беде не бросает. А бывает же и по-другому.

Явится такой дух, смутит покой, внесет смятение в человечью душу, уговорит бедолагу сделаться шаманом. Еще и духов-помощников с собой приведет. А те знай шумят, устраивают беспорядок, тревожат других людей! И нет на них управы. Все им потеха, что человеку стыд. А незадачливый шаман еще живет с таким духом как с мужем или женой. Да еще других духов, неровен час, ублажать приходится. А когда аями вволю натешится, то убегает и больше никогда не является, зови – не зови. Еще и болезнь напоследок наслать может.

О таком она когда-то слышала…

Келе вдруг заплакал.

Чаха испугалась.

– Что с тобой, Келе?

Он только покачивал головой, так что ожерелья печально и тонко пели, и тихо причинал на неизвестном Чахе языке. Потом прошептал с укоризной:

– Я был в твоих мыслях, Чаха. За что ты так обидела меня? Я еще не сбежал и не обманул тебя!

– Это правда, что аями может убить человека? – вместо ответа спросила Чаха.

Келе посмотрел на нее сквозь слезы.

– Так ведь и человек может убить аями…

И то ли Келе сделался вдруг ростом с обычного человека, то ли Чаха вдруг умалилась, только сделались они равны друг другу. И в первый раз за все шестнадцать лет ощутила Чаха мужской поцелуй на своих губах. А черная смертная юрта, что стояла вдали от жилища здоровых людей, превратилась в брачный чертог.

Глава третья

"…НАМ ЗАВЕЩАНА ЛЮБОВЬ"

– Не должен был ты так поступать! – горячился Соллий. В который уже раз возвращался он к старому разговору – все не давал ему покоя тот случай в степи…

Брат Гервасий с усмешкой поглядывал на молодого своего сотоварища. Ради пустого – как он искренне полагал – спора не считал нужным прерывать дела, которым усердно занимался с самого утра: растирал в ступе порошок, которому, смешавшись с жиром и густым отваром целебной травы, надлежит в конце всех превращений сделаться мазью, которая как рукой снимает любое воспаление.

Но Соллий все не мог утихомириться. Сколько уж дней прошло, а гляди ты, не отпускало Соллия беспокойство. Мнилось молодому Ученику, что поступил брат Гервасий довольно опрометчиво – дабы не молвить "глупо"…

– Говорим, говорим о справедливости! Везде ищем ее божественные зерна! И людей тому же учим – а сами так ли поступаем, как проповедуем? Собственными руками творим самый что ни есть неправедный произвол! – От обиды, что брат Гервасий, кажется, вовсе и не слушает его, Соллий готов был расплакаться. Не с пустыми же словами, в самом деле, к наставнику пришел – с тем, что подлинно жгло его сердце!

Брат Гервасий, слишком хорошо понимая это, наконец на миг оторвался от ступки.

– А не приходило ли тебе в голову, брат мой Соллий, что справедливость – понятие божественное, слишком неохватное для того, чтобы объять его слабым человеческим разумением? Смело же ты судишь, как я погляжу! Несправедливость, значит, мы с тобой в степи сотворили! Так?

Взгляд ясных светлых глаз брата Гервасия вдруг сделался пронзительным и даже каким-то жестким, однако Соллий выдержал его, не дрогнув.

– Да, я так считаю. Сказано: "По грехам и добродетель; иной раз справедливость есть меч разящий, остро отточенный."

Брат Гервасий еле заметно улыбнулся.

– А не в том ли высшая справедливость состоит, чтобы творить во имя Близнецов и Предвечного Их Отца добро, даруя благо подчас тем, кто еще не заслужил такой милости? Для Предвечного нет ни прошлого, ни будущего. Он – вне времени. И прошлое, и будущее существуют для Него одновременно. Стало быть, былые и будущие заслуги для Него суть одно и то же…

Соллий досадливо отмахнулся.

– Мудрено рассуждаешь!

Брат Гервасий пожал плечами.

– Это ты до сих пор рассуждаешь да умствуешь, Соллий. Беспокойная в тебе душа, нет в ней внутренней тишины. Нехорошо это, неправильно. А я-то, в отличие от тебя, давно уже все выбросил из головы и просто занимаюсь своим делом. И тебе советую…

Соллий, густо покраснев, вышел из лекарской лаборатории. Какое там – "вышел"! Точно стрела, пущенная из лука, вылетел! Брат Гервасий проводил его взглядом, куда более тревожным, чем можно было бы предположить, слыша его спокойный, всегда ровный голос.

Не в первый раз уже задумывался брат Гервасий над судьбой Соллия. Правильную ли дорогу избрал для себя молодой Ученик? Не сбился ли с пути еще в самом начале? По собственному опыту знал брат Гервасий, как тяжко иной раз бывает выбраться из того бурелома, в который волей недобрых сил вдруг превратилась твоя жизнь. И как непросто отыскать ту единственно верную тропку, что не заведет в болото, не исчезнет в непролазной чаще, а напротив – выведет на широкий тракт, по которому идти радостно! Не всегда был брат Гервасий Учеником Младшего из Близнецов – того, чьим именем вершатся дела милосердные…

Соллий же, если судить по чести, и выбора-то никогда толком не имел.

Кем была та несчастная, которая в недобрый для себя час подарила жизнь крошечному, никому не нужному существу? Бродяжка ли прохожая, над которой зло подшутили на большой дороге недобрые люди? Или балованная дочь знатных родителей, что нагуляла нежеланное дитя в тайной утехе? Этот вопрос так и остался без ответа. Да так ли уж и важен он был, ответ?

Дом Близнецов принял подкидыша как дар Богов. Братья растили мальчика, насколько доставало разумения. Кормили, одевали, учили. С самого раннего детства Соллий знал, что предназначен для одного – единственного, о чем имел ясное представление, – для служения Близнецам.

Брат Гервасий стал его наставником три года назад. Обучал молодого, ершистого Ученика лекарскому ремеслу. Вместе они творили дела милосердные, однако с каждым годом Соллий вызывал у своего наставника все больше тревог и опасений. Мальчик превращался в юношу, юноша становился мужчиной, и нрав у этого мужчины обещал быть крутым и очень непростым.

Наверное, так и должно быть, в который уже раз принимался уговаривать себя брат Гервасий. Если рассуждать по совести, то не было у парня никакого детства. Хоть и растили, хоть и баловали подкидыша всем Домом, втихомолку друг от друга совали ему сладости, а то и водили на ярмарку поесть чудесных гостинцев и поглазеть на выставленные там по праздникам различные дива, хоть и был мальчик всему братству родным – а главного для ребенка, ласки материнской, он так и не изведал. Тут уж уговаривай себя, не уговаривай, что лучше никакой матери, нежели дурная, которая рожденное ею дитя могла на улице бросить, а против исконной потребности всякого ребятенка иметь родительницу, что называется, не попрешь.

С возрастом Соллий начал чувствовать, а затем и понимать, и с каждым годом все острее и болезненнее, что был сызмальства обделен. За непонятную вину так страшно наказан. Выпадали у Соллия и такие дни, когда он готов был позавидовать даже чумазым уличным ребятишкам, что вертятся возле прохожих и на рынках, предлагая разные мелкие услуги, выпрашивая денежку, а то и просто норовя пошарить в кошельке у какого-нибудь незадачливого ротозея. Любой из них, думалось в черные минуты Соллию, знает, кто его мать. Пусть она стара и некрасива, пусть одета в лохмотья, пусть может в дурной час и прибить за какую-нибудь провинность! Все равно, к ней можно прийти с любой бедой, зарыться лицом в подол ее ношеной, латаной-перелатанной юбки и выплакать все свои горести…