Страница:
– Уже недалече,– сказал он вполголоса.– Тут надобно оставить коней и дальше идти пешки, да потише.
Привязав лошадей к деревьям и соблюдая полную тишину, все четверо двинулись вперед, приближаясь к реке. Пройдя шагов триста, они вышли на опушку, и перед ними открылась широкая речная излучина, как бы петлей охватывающая поросшую кустарником поляну, соединенную с береговым склоном узким, сажен в пятнадцать, перешейком, на котором кое-где стояли одиночные нетолстые березы. Противоположный берег реки был высок и крут,– таким образом, место это было для охоты действительно бесподобным, ибо любому зверю, забредшему на поляну,– даже, как лось, умеющему хорошо плавать,– уйти с нее можно было только через перешеек, на котором ждали его охотники.
Здесь все остановились, и только лишь Павел, пригибаясь к кустам и стараясь ступать бесшумно, двинулся дальше, в глубь поляны. Возвратился он минут через десять, но уже идя во весь рост и не соблюдая особой тишины.
Тут сохатый,– поведал он.– Только нас он уже слышал. Это такая тварь,– пояснил он Карач-мурзе, – что носом и за десять сажен ничего не чует, видит и того хуже, зато ухи у него – будь здоров: за версту услышит, как ты дыхнешь!
– Ну и что он там? – спросил Михаила Андреевич. – Залез, аспид, аж у того края в самую гущину кустов и стоит. Одни роги торчат.
– А стрелой его достать не можно?
– Где там! Я же говорю: только кончики рог видать.
– Что же делать станем?
– Надобно выгонять его оттеля. – А может, там его и возьмем?
– Не выйдет: пока полезем скрозь кусты, он, не будь дурак, махнет сюды, да и поминай как звали!
После короткого совещания решили, что Михаила Андреевич и Карач-мурза останутся стоять на перешейке, а Павел и Евсей отправятся в глубь поляны, выгонять сохатого. Но так как при таком обороте дела не могло быть уверенности в том, что кому-нибудь удастся серьезно подранить его стрелой, а на полном бегу бить рогатиной невредимого зверя, весящего не меньше тридцати пудов, конечно, немыслимо,– через перешеек, на высоте полуаршина от земли, протянули скрытый в траве ремень, концы которого крепко привязали к деревьям. Бегущий лось неминуемо должен был споткнуться об него и упасть, а все знали, что упавший или даже просто лежащий лось с трудом поднимается на ноги и тратит на это довольно много усилий и времени, чем и надлежало воспользоваться охотникам, чтобы его прикончить.
Согласно выработанному плану, Карач-мурза и старик Софонов, с рогатинами в руках, стали в нескольких шагах друг от друга, позади натянутого ремня, а Павел и Евсей, с луками наизготовку и соблюдая тишину, двинулись вперед.
Все дальнейшее произошло с почти непостижимой быстротой: загонщики, обойдя зверя справа, внезапно громко заулюлюкали, и сохатый, ломя прямиком через кусты, стремглав кинулся к выходу. На короткое мгновение Павел увидел в просвете, между кустами, грязно-бурую спину и тотчас пустил стрелу, которая вонзилась животному в холку, доведя его до предела ярости: был конец августа – время спариванья лосей, когда самцы бывают особенно возбуждены и свирепы. Откуда прилетела стрела, сохатый не видел, но как раз в этот миг прямо перед ним показались две стоящие на открытом месте человеческие фигуры. Пригнув к земле голову, вооруженную огромными, колючими лопатами рогов, он ринулся на них.
Это был матерой бык, высотою в загривке не менее сажени и аршин пяти в длину. Он мчался прямо на Софонова, и когда уже готов был поддеть его на рога,– наскочил на ремень и тяжело скувырнулся с ног. Едва он начал падать, Михаила Андреевич,– с ловкостью, которой мог бы позавидовать любой юноша,– подскочил к нему и, приставив к груди острие рогатины, другой ее конец упер в землю. Продолжая падение, лось вогнал в себя рогатину на добрых пол-аршина, но своею тяжестью переломил ее пополам и покатился по траве. Вопреки всем ожиданиям, он почти мгновенно поднялся на ноги и с торчащим в груди обломком бросился на подбегавшего Карач-мурзу.
Увидя в двух шагах от себя стремительно надвигающиеся рога, совершенно закрывшие грудь зверя, и не имея возможности нанести верный удар, Карач-мурза молниеносно отпрыгнул в сторону, чтобы дать лосю проскочить мимо и бить его сбоку. Но в пылу охоты он совсем позабыл о протянутом здесь ремне и, споткнувшись об него, упал навзничь. В ту же секунду страшные рога пригвоздили его к земле,– на том самом месте, где когда-то кабан едва не убил князя Василия.
Сохатый поднял голову и попятился, намереваясь доконать свою жертву вторым ударом, но в это мгновение в грудь его вонзились рогатины подбежавших Павла и Евсея. Рана, нанесенная Софоновым, уже сильно ослабила зверя, и он, задрожав всей своей огромной тушей, в последней попытке опрокинуть двух новых противников,– внезапно обмяк и, истекая хлынувшей изо рта кровью, повалился на землю.
Все это еще успел увидеть Карач-мурза, прежде чем потерял сознание. Но как его подняли и, наскоро перевязав раны, отвезли в Кашаевку, он уже не помнил.
Глава 29
Глава 30
Глава 31
Привязав лошадей к деревьям и соблюдая полную тишину, все четверо двинулись вперед, приближаясь к реке. Пройдя шагов триста, они вышли на опушку, и перед ними открылась широкая речная излучина, как бы петлей охватывающая поросшую кустарником поляну, соединенную с береговым склоном узким, сажен в пятнадцать, перешейком, на котором кое-где стояли одиночные нетолстые березы. Противоположный берег реки был высок и крут,– таким образом, место это было для охоты действительно бесподобным, ибо любому зверю, забредшему на поляну,– даже, как лось, умеющему хорошо плавать,– уйти с нее можно было только через перешеек, на котором ждали его охотники.
Здесь все остановились, и только лишь Павел, пригибаясь к кустам и стараясь ступать бесшумно, двинулся дальше, в глубь поляны. Возвратился он минут через десять, но уже идя во весь рост и не соблюдая особой тишины.
Тут сохатый,– поведал он.– Только нас он уже слышал. Это такая тварь,– пояснил он Карач-мурзе, – что носом и за десять сажен ничего не чует, видит и того хуже, зато ухи у него – будь здоров: за версту услышит, как ты дыхнешь!
– Ну и что он там? – спросил Михаила Андреевич. – Залез, аспид, аж у того края в самую гущину кустов и стоит. Одни роги торчат.
– А стрелой его достать не можно?
– Где там! Я же говорю: только кончики рог видать.
– Что же делать станем?
– Надобно выгонять его оттеля. – А может, там его и возьмем?
– Не выйдет: пока полезем скрозь кусты, он, не будь дурак, махнет сюды, да и поминай как звали!
После короткого совещания решили, что Михаила Андреевич и Карач-мурза останутся стоять на перешейке, а Павел и Евсей отправятся в глубь поляны, выгонять сохатого. Но так как при таком обороте дела не могло быть уверенности в том, что кому-нибудь удастся серьезно подранить его стрелой, а на полном бегу бить рогатиной невредимого зверя, весящего не меньше тридцати пудов, конечно, немыслимо,– через перешеек, на высоте полуаршина от земли, протянули скрытый в траве ремень, концы которого крепко привязали к деревьям. Бегущий лось неминуемо должен был споткнуться об него и упасть, а все знали, что упавший или даже просто лежащий лось с трудом поднимается на ноги и тратит на это довольно много усилий и времени, чем и надлежало воспользоваться охотникам, чтобы его прикончить.
Согласно выработанному плану, Карач-мурза и старик Софонов, с рогатинами в руках, стали в нескольких шагах друг от друга, позади натянутого ремня, а Павел и Евсей, с луками наизготовку и соблюдая тишину, двинулись вперед.
Все дальнейшее произошло с почти непостижимой быстротой: загонщики, обойдя зверя справа, внезапно громко заулюлюкали, и сохатый, ломя прямиком через кусты, стремглав кинулся к выходу. На короткое мгновение Павел увидел в просвете, между кустами, грязно-бурую спину и тотчас пустил стрелу, которая вонзилась животному в холку, доведя его до предела ярости: был конец августа – время спариванья лосей, когда самцы бывают особенно возбуждены и свирепы. Откуда прилетела стрела, сохатый не видел, но как раз в этот миг прямо перед ним показались две стоящие на открытом месте человеческие фигуры. Пригнув к земле голову, вооруженную огромными, колючими лопатами рогов, он ринулся на них.
Это был матерой бык, высотою в загривке не менее сажени и аршин пяти в длину. Он мчался прямо на Софонова, и когда уже готов был поддеть его на рога,– наскочил на ремень и тяжело скувырнулся с ног. Едва он начал падать, Михаила Андреевич,– с ловкостью, которой мог бы позавидовать любой юноша,– подскочил к нему и, приставив к груди острие рогатины, другой ее конец упер в землю. Продолжая падение, лось вогнал в себя рогатину на добрых пол-аршина, но своею тяжестью переломил ее пополам и покатился по траве. Вопреки всем ожиданиям, он почти мгновенно поднялся на ноги и с торчащим в груди обломком бросился на подбегавшего Карач-мурзу.
Увидя в двух шагах от себя стремительно надвигающиеся рога, совершенно закрывшие грудь зверя, и не имея возможности нанести верный удар, Карач-мурза молниеносно отпрыгнул в сторону, чтобы дать лосю проскочить мимо и бить его сбоку. Но в пылу охоты он совсем позабыл о протянутом здесь ремне и, споткнувшись об него, упал навзничь. В ту же секунду страшные рога пригвоздили его к земле,– на том самом месте, где когда-то кабан едва не убил князя Василия.
Сохатый поднял голову и попятился, намереваясь доконать свою жертву вторым ударом, но в это мгновение в грудь его вонзились рогатины подбежавших Павла и Евсея. Рана, нанесенная Софоновым, уже сильно ослабила зверя, и он, задрожав всей своей огромной тушей, в последней попытке опрокинуть двух новых противников,– внезапно обмяк и, истекая хлынувшей изо рта кровью, повалился на землю.
Все это еще успел увидеть Карач-мурза, прежде чем потерял сознание. Но как его подняли и, наскоро перевязав раны, отвезли в Кашаевку, он уже не помнил.
Глава 29
Долго длилось беспамятство Карач-мурзы. Когда его доставили в усадьбу, он уже истекал кровью и если не умер сразу, то лишь потому, что Михаила Андреевич прямо с места охоты погнал Павла в Карачев, наказав ему сейчас же везти в Кашаевку лучшего городского знахаря. И когда сам, с помощью Евсея, довез Карач-мурзу до дому, знахарь был уже там.
Он немедленно остановил кровотечение и осмотрел раненого. Были сломаны два ребра, и острые отростки лосиных рогов в нескольких местах глубоко вошли в грудь и в правый бок. Ни одна из ран, сама по себе, не была смертельной, но все они были чрезвычайно болезненны и загрязнены, что вызвало нагноение и сильную лихорадку, с которой ослабленный потерей крови организм едва мог бороться.
К счастью, в ту пору беспрерывных вражеских нападений и войн необходимость выработала в народе умение искусно врачевать самые страшные раны. По существу, «нестрашных» тогда и не было, ибо все они наносились столь жестоко разящими орудиями, как копье, меч, топор или стрела с зазубренным наконечником. Древние знахари – ведуны хорошо знали обеззараживающие и целебные свойства многих растений, что позволяло им составлять лекарства такой целительной и заживляющей силы, что и сейчас за некоторые их секреты дорого заплатил бы любой дипломированный медик. Всякие же заклинания и нашептыванья, которыми в древности сопровождалось врачевание ран и болезней,– будучи плодами общего суеверия, все же, несомненно, способствовали успеху лечения: больной был убежден, что это стократ повышает действие целебных снадобий, и вера в силу подобного «колдовства» помогала ему справиться с болезнью.
Знахарь, лечивший Карач-мурзу, был мастером своего дела. Вытащив из котомки несколько пучков сухих трав и кореньев, он одни из них истолок в деревянной ступке, смешал с медвежьим жиром и, бормоча заклинания, наложил на раны; другие заварил в воде и велел поить этим отваром больного, которого беспрерывно мучила жажда. Затем, оставив запас трав Ирине и объяснив, что нужно с ними делать, он добавил, что «боярин естеством крепок и кровь у него не квелая, а потому, Бог даст, выживет». И с тем уехал, обещав наведаться на следующий день.
Ирина не отходила от постели раненого. Она была больше всех потрясена случившимся и сама не могла понять,– почему страдания этого чужого человека причиняют ей такую мучительную боль? Ей положительно казалось, что если он умрет, то и ее жизни конец, а потому в уход за ним она вкладывала всю заботу и нежность, на какие только способна любящая женская душа.
Текли полные тревоги дни, а состояние больного не улучшалось. Хотя раны его вскоре перестали гноиться, он ни на минуту не приходил в себя и почти все время лежал неподвижно, хрипло и натужно дыша. Иногда быстро бормотал что-то непонятное, но несколько раз отчетливо произнес имя Ирины, и тогда она,– думая, что он пришел в сознание и зовет ее,– с надеждой наклонялась к нему, но встречала все гот же воспаленный болью и бредом невидящий взгляд, и сердце ее сжималось отчаяньем.
На восьмой день ему стало особенно худо. С утра он метался и бредил, часто поминая Аллаха и Бога, то и дело просил пить, а напившись, приказывал седлать коня, что всякий раз повергало Ирину в суеверный трепет: ей казалось, что он чувствует приближение смерти и готовится в последний путь.
После полудня он замолк и лежал не шевелясь; прерывистое дыхание становилось все медленнее и тише,– казалось, жизнь его быстро догорает в огне лихорадки. Ирина не отрывала от него налитых слезами глаз. Что он – заснул или отходит? «Господи,– в тоске подумала она,– как бы ни называли Тебя люди – Богом или Аллахом,– ведь Ты един, велик я милостив! Ты все можешь,– спаси его!» Опустившись на колени у постели и припав к ней лицом, она всею силою души ушла в горячую молитву.
Прошел час, а может, два или три,– Ирина потеряла нить времени. Очнулась она от легкого прикосновения к своему плечу и, боясь верить, подняла голову: синие глаза больного были широко открыты и глядели на нее тепло и осмысленно.
В грудь Ирины светлым потоком хлынула радость: Бог услышал ее молитву, Он даровал ему жизнь! Скорее понимая, чем чувствуя, что лежащая на ее плече беспомощная рука слабо влечет ее к себе, она покорно подалась вперед и прильнула лицом к его лицу. Оно уже не пылало таким пугающим жаром, как прежде.
– Желанная моя,– услышала она тихий голос,– небесный цветок из садов Гюллистана! Значит, любишь?
Она не ответила, только крепче прижалась к нему щекой. На несколько минут они застыли в радостно-щемящей неподвижности.
– Но как же мы будем? – вдруг заволновался он.– Ведь я не лгал тебе: я и вправду татарин…
Ирина с беспокойством подняла голову: она подумала, что он снова впал в беспамятство, и лишь дивным ей показать, что глаза его глядели на нее умно и пытливо, ожидая ответа.
– Мне все одно, кем бы ни был ты, соколик мой, только бы жив остался и скорее поправился,– промолвила она, в промежутках между словами целуя его лицо и глаза.– Все образуется, а теперь отдохни, не тревожь души понапрасну…
– Нет, прежде я хочу тебе все сказать… Я сын князя вашего, Василея Пантелеича…
Теперь Ирина совсем испугалась: так и есть, у больного вновь начался горячечный бред! Ведь ему и говорить-то еще нельзя, а она…
– Хорошо, хорошо, родненький,– отстраняясь от него, быстро заговорила она.– Месяц ты мой ясный, вестимо, ты князь наш и татарин, так я о тебе всегда и понимала!… Ты только сейчас поспи, наберись сил, а завтра обо всем потолкуем! Спи, солнышко, Господь с тобою, а я пойду…
Проводив ее счастливой улыбкой, Карач-мурза закрыл глаза и почти тотчас заснул глубоким и здоровым сном, который продолжался более суток. Это был перелом в его болезни, и с того часа здоровье его и силы начали быстро восстанавливаться.
*Гюллистан – легендарная страна цветов, не раз воспетая древними среднеазиатскими поэтами.
Он немедленно остановил кровотечение и осмотрел раненого. Были сломаны два ребра, и острые отростки лосиных рогов в нескольких местах глубоко вошли в грудь и в правый бок. Ни одна из ран, сама по себе, не была смертельной, но все они были чрезвычайно болезненны и загрязнены, что вызвало нагноение и сильную лихорадку, с которой ослабленный потерей крови организм едва мог бороться.
К счастью, в ту пору беспрерывных вражеских нападений и войн необходимость выработала в народе умение искусно врачевать самые страшные раны. По существу, «нестрашных» тогда и не было, ибо все они наносились столь жестоко разящими орудиями, как копье, меч, топор или стрела с зазубренным наконечником. Древние знахари – ведуны хорошо знали обеззараживающие и целебные свойства многих растений, что позволяло им составлять лекарства такой целительной и заживляющей силы, что и сейчас за некоторые их секреты дорого заплатил бы любой дипломированный медик. Всякие же заклинания и нашептыванья, которыми в древности сопровождалось врачевание ран и болезней,– будучи плодами общего суеверия, все же, несомненно, способствовали успеху лечения: больной был убежден, что это стократ повышает действие целебных снадобий, и вера в силу подобного «колдовства» помогала ему справиться с болезнью.
Знахарь, лечивший Карач-мурзу, был мастером своего дела. Вытащив из котомки несколько пучков сухих трав и кореньев, он одни из них истолок в деревянной ступке, смешал с медвежьим жиром и, бормоча заклинания, наложил на раны; другие заварил в воде и велел поить этим отваром больного, которого беспрерывно мучила жажда. Затем, оставив запас трав Ирине и объяснив, что нужно с ними делать, он добавил, что «боярин естеством крепок и кровь у него не квелая, а потому, Бог даст, выживет». И с тем уехал, обещав наведаться на следующий день.
Ирина не отходила от постели раненого. Она была больше всех потрясена случившимся и сама не могла понять,– почему страдания этого чужого человека причиняют ей такую мучительную боль? Ей положительно казалось, что если он умрет, то и ее жизни конец, а потому в уход за ним она вкладывала всю заботу и нежность, на какие только способна любящая женская душа.
Текли полные тревоги дни, а состояние больного не улучшалось. Хотя раны его вскоре перестали гноиться, он ни на минуту не приходил в себя и почти все время лежал неподвижно, хрипло и натужно дыша. Иногда быстро бормотал что-то непонятное, но несколько раз отчетливо произнес имя Ирины, и тогда она,– думая, что он пришел в сознание и зовет ее,– с надеждой наклонялась к нему, но встречала все гот же воспаленный болью и бредом невидящий взгляд, и сердце ее сжималось отчаяньем.
На восьмой день ему стало особенно худо. С утра он метался и бредил, часто поминая Аллаха и Бога, то и дело просил пить, а напившись, приказывал седлать коня, что всякий раз повергало Ирину в суеверный трепет: ей казалось, что он чувствует приближение смерти и готовится в последний путь.
После полудня он замолк и лежал не шевелясь; прерывистое дыхание становилось все медленнее и тише,– казалось, жизнь его быстро догорает в огне лихорадки. Ирина не отрывала от него налитых слезами глаз. Что он – заснул или отходит? «Господи,– в тоске подумала она,– как бы ни называли Тебя люди – Богом или Аллахом,– ведь Ты един, велик я милостив! Ты все можешь,– спаси его!» Опустившись на колени у постели и припав к ней лицом, она всею силою души ушла в горячую молитву.
Прошел час, а может, два или три,– Ирина потеряла нить времени. Очнулась она от легкого прикосновения к своему плечу и, боясь верить, подняла голову: синие глаза больного были широко открыты и глядели на нее тепло и осмысленно.
В грудь Ирины светлым потоком хлынула радость: Бог услышал ее молитву, Он даровал ему жизнь! Скорее понимая, чем чувствуя, что лежащая на ее плече беспомощная рука слабо влечет ее к себе, она покорно подалась вперед и прильнула лицом к его лицу. Оно уже не пылало таким пугающим жаром, как прежде.
– Желанная моя,– услышала она тихий голос,– небесный цветок из садов Гюллистана! Значит, любишь?
Она не ответила, только крепче прижалась к нему щекой. На несколько минут они застыли в радостно-щемящей неподвижности.
– Но как же мы будем? – вдруг заволновался он.– Ведь я не лгал тебе: я и вправду татарин…
Ирина с беспокойством подняла голову: она подумала, что он снова впал в беспамятство, и лишь дивным ей показать, что глаза его глядели на нее умно и пытливо, ожидая ответа.
– Мне все одно, кем бы ни был ты, соколик мой, только бы жив остался и скорее поправился,– промолвила она, в промежутках между словами целуя его лицо и глаза.– Все образуется, а теперь отдохни, не тревожь души понапрасну…
– Нет, прежде я хочу тебе все сказать… Я сын князя вашего, Василея Пантелеича…
Теперь Ирина совсем испугалась: так и есть, у больного вновь начался горячечный бред! Ведь ему и говорить-то еще нельзя, а она…
– Хорошо, хорошо, родненький,– отстраняясь от него, быстро заговорила она.– Месяц ты мой ясный, вестимо, ты князь наш и татарин, так я о тебе всегда и понимала!… Ты только сейчас поспи, наберись сил, а завтра обо всем потолкуем! Спи, солнышко, Господь с тобою, а я пойду…
Проводив ее счастливой улыбкой, Карач-мурза закрыл глаза и почти тотчас заснул глубоким и здоровым сном, который продолжался более суток. Это был перелом в его болезни, и с того часа здоровье его и силы начали быстро восстанавливаться.
*Гюллистан – легендарная страна цветов, не раз воспетая древними среднеазиатскими поэтами.
Глава 30
Четвертый день уже тройка неказистых лошадок тащит лесными дорогами старый возок, с сидящей в нем одинокой женщиной. Ссутулился, дремлет на облучке холоп-возница, забаюкала его летняя марь,– невмочь даже прикрикнуть на лошадей…
Набегает, стелется знакомый путь. Все одно и то же: ползут мимо лохматые зеленые стены, то щедро обрызганные солнцем, то темные и смурые, как осенние тучи; нависают над дорогой цепкие лапы елей, будто хотят выхватить путника из возка и навсегда укрыть его от людей и от солнца в черной своей гущине; пролепечет что-то вдогонку печальная осина,– хотя ветра и нет, а всегда, будто в предсмертном страхе, тихо трепещет ее листва; темными громадами толпятся по обочинам неохватные стволы сосен, да кое-где, словно напуганная девушка, выбежит из чащи березка и встанет у самой дороги, будто молит проезжего защитить ее от злых лесных великанов…
Все одно и то же, родное и грустное… Заросла лесами святая Русь, нет им ни конца, ни краю! Но вот расступилась слева древесная рать, потеснилась,– дала место гречишному полю; за ним – золотое жниво убранной ржи, а там снова лес и под ним деревенька. Это Байково. Еще верст десять и дома! Сын уже давно ускакал вперед,– скучно ему плестись рядом с возком,– теперь уж, поди, в Кашаевке. Зашевелился и возница, обругал нерадивую пристяжную, вытянул ее кнутом. Тоскливо на сердце у Анны Матвеевны. Вот похоронила отца, мать тоже совсем плоха, а там, глядишь, и ее черед… Да не больно и жалко: жизнь прожита и не так она сложи лась, как душа ждала. Истинного-то счастья был короткий миг, а слез сколько!
Откинувшись на спинку повозки и закрыв глаза, она унеслась мыслями в далекое прошлое, стараясь воскресить его в памяти год за годом. Семнадцати лет выдали родители синеглазую певунью Аннушку за боярского сына Данилу Катаева, годившегося ей в отцы. Не любила его Аннушка,– до венца всего раз-то и видела. Но добр и ласков оказался Данила,– только было начала привыкать к нему, как сникла навеки его удалая головушка под татарскими саблями… А потом пришел он, ее светлый княжич, и словно бы солнце немеркнущее зажег над серою равниной ее вдовьей жизни. Счастье пришло такое, что, казалось, его не вместить, но и тогда уже чуяло Аннушкино сердце, что недолгим будет оно. Не бывать серой утице женою гордого лебедя…
Минул год, княжич стал государем-князем, подыскали ему невесту-княжну. Но не спешил он со сватовством,– крепко любил свою Аннушку! И кто знает, как бы дальше-то все сложилось, ежели бы не грянул внезапно гром: все потерял князь Василей злою волею татарского хана, только и успел прискакать проститься, прежде чем бежать в чужие края… В тот день догорело Аннушкино счастье в пламени его последних ласк.
Уехал любимый и как в воду канул, так и не узнал никогда, что оставил здесь дочь… Если бы не это, едва ли она, Аннушка, долго бы прожила,– одолела бы ее злая тоска. Но, понявши, что скоро станет матерью, вновь обрела она волю к жизни, и когда девять месяцев спустя родилась Ирина,– в и как бы воскрес для нее навеки потерянный образ князя Василия.
Потекли дни, полные тихой грустью и радостями материнства. Аннушка никуда не показывалась, и о рождении дочки за пределами уединенной лесной усадьбы не знал никто. О том, что будет дальше, она боялась думать, но втайне надеялась, что возвратится либо подаст о себе весть Василий Пантелеевич,– тогда все и решится, а пока лишь надобно, чтобы случившееся не стало достоянием людской молвы. Но минуло еще два года, а желанных вестей все не было. Стали уже кругом поговаривать, что сгиб, должно быть, князь
Василий на чужбине, только не верила Аннушка этим слухам. И не ошиблась: услыхав однажды за воротами конский топот, выглянула она в оконце и света невзвидела: у крыльца слезал с коня княжий стремянный Никита Толбугин, вместе с ним уехавший. Хотела Аннушка выбежать навстречу, да ноги сделались такие, ровно бы кто из них кости вынул… Что-то сейчас она услышит?
Никита вошел, помолился на образа и, едва глянул вниз, сразу увидел игравшую на полу двухлетнюю Аришу. Хоть и была девочка светленькой, но лицом походила на отца, и Никита без слов все понял. Да от него и скрываться-то не было нужды,– все равно что брат!
Обсказав Аннушке вкоротке, что жив-здоров князь Василий и что ныне гостюет он за Каменным Поясом у белоордынского хана, который их принял ласково,– примолк Никита. Все поглядывал на Аришу и, видать, думал – как лучше сказать то, что еще не было сказано. Наконец решился:
– Вот что, Анна Матвеевна… Знаю, причиню тебе боль, но правду ты знать должна, особливо теперь,– сказал он, кивнув головой в сторону девочки.– Оженился Василей Пантелеевич.
– На ком же? – не сразу пролепетала Аннушка, едва удерживая слезы. Всегда знала она, что этим и должно кончиться, но все же удар был жесток. Никита это понял и, чтобы смягчить его, почел возможным даже слегка покривить душой, чего в ином случае никогда бы себе не позволил.
– На ордынской царевне, на братаничне великого хана Мубарека, государя Белой Орды. Тут, видишь, не столько любовь, сколько надобность. Сама разумеешь, сколь важно ему было породниться с татарскими ханами, дабы воротить свое княжение. И сейчас он на это крепко надеется. Вестимо, коли знал бы он про нее,– снова кивнул Никита на Аришу,– может, и по-иному бы поступил. Но кто мог знать-то? А теперь уже дело сделано и в обрат не повернешь, ежели и захотел бы. И дивное дело: Аннушке сразу стало легче. Хоть и потерян был для нее князь Василий, а мысль, что женился он на другой не по влечению сердца, а по горькой нужде, примиряла ее со случившимся. Она нашла в себе силы довольно спокойно расспросить Никиту обо всем, что было с ними после отъезда из Карачева, и они беседовали более часу. Наконец гость сказал, что ему пора, но, прежде чем уехать, он спросил:
*Братанична – племянница, дочь брата. Но так же называли и дочь племянника.
– Ну, а ты, Анна Матвеевна, что мыслишь дальше-то делать?
– Не знаю, Никита Гаврилович,– с тоской ответила Аннушка.– Что же делать-то остается? Буду доживать свой вдовий век…
– Это ты зря. Теперь ты не о себе, а вот о ней должна думать,– промолвил Никита, целуя девочку, давно уже сидевшую у него на коленях.– Нешто возможно обречь ее на людское злословие? Да и ей самой, коли уж так все сложилось, лучше бы не знать, кто ее настоящий отец… Надобно тебе выйти замуж.
– Что ты, Никита Гаврилович, нешто я теперь смогу…
– Коли любишь ее, так сможешь,– строго сказал Никита.– Перемоги себя, для нее это сделай! Ужели попустишь, чтобы дочь князя Василея люди называли байстрючкой?
– Ой, Господи! – со стоном вырвалось у Аннушки.
– Вот о том я и говорю. И помыслить такого нельзя. А выйдешь замуж, и дело крыто.
– Да кто меня возьмет-то теперь?
– Возьмут, только захоти. Ты еще вон какая красавица! И знаю я хорошего человека, который издавна по тебе томился, только, вестимо, не казал виду, ибо не хотел встревать промеж тобою и князем. Теперь я ему шепну, будто ненароком, что оженился Василей Пантелеевич на другой, и голову готов положить на плаху, коли он к тебе вскорости не посватается. И ты согласись. Еще раз говорю,– человек он достойный и тебя ничем не попрекнет, а ей будет добрым отцом, ибо любит князя Василея, как и мы с тобой его любим.
– А Василей Пантелеич…– начала было Аннушка, но слезы помешали ей говорить.
– Василею Пантелеичу, я покуда ни о чем не скажу, окромя того, что жива ты и здорова.– поняв ее, промолвил Никита, – Зачем понапрасну душу ему бередить,– ему и так несладко… Ну, прощай, Анна Матвеевна, да хранит тебя и дочь твою Господь, и ежели будет на то Его святая воля,– еще свидимся.
С тем Никита уехал, а вскорости и впрямь наведался к Аннушке сын боярский Михаила Софонов, которого она и прежде знала, ибо водил он приятельство с ее покойным мужем, хотя и был лет на десять его моложе. Не прошло и трех месяцев, как они поженились, и Ирина выросла в полной уверенности, как и все вокруг, что она родная дочь Михаилы Андреевича.
*Байстрючка – незаконнорожденная.
Набегает, стелется знакомый путь. Все одно и то же: ползут мимо лохматые зеленые стены, то щедро обрызганные солнцем, то темные и смурые, как осенние тучи; нависают над дорогой цепкие лапы елей, будто хотят выхватить путника из возка и навсегда укрыть его от людей и от солнца в черной своей гущине; пролепечет что-то вдогонку печальная осина,– хотя ветра и нет, а всегда, будто в предсмертном страхе, тихо трепещет ее листва; темными громадами толпятся по обочинам неохватные стволы сосен, да кое-где, словно напуганная девушка, выбежит из чащи березка и встанет у самой дороги, будто молит проезжего защитить ее от злых лесных великанов…
Все одно и то же, родное и грустное… Заросла лесами святая Русь, нет им ни конца, ни краю! Но вот расступилась слева древесная рать, потеснилась,– дала место гречишному полю; за ним – золотое жниво убранной ржи, а там снова лес и под ним деревенька. Это Байково. Еще верст десять и дома! Сын уже давно ускакал вперед,– скучно ему плестись рядом с возком,– теперь уж, поди, в Кашаевке. Зашевелился и возница, обругал нерадивую пристяжную, вытянул ее кнутом. Тоскливо на сердце у Анны Матвеевны. Вот похоронила отца, мать тоже совсем плоха, а там, глядишь, и ее черед… Да не больно и жалко: жизнь прожита и не так она сложи лась, как душа ждала. Истинного-то счастья был короткий миг, а слез сколько!
Откинувшись на спинку повозки и закрыв глаза, она унеслась мыслями в далекое прошлое, стараясь воскресить его в памяти год за годом. Семнадцати лет выдали родители синеглазую певунью Аннушку за боярского сына Данилу Катаева, годившегося ей в отцы. Не любила его Аннушка,– до венца всего раз-то и видела. Но добр и ласков оказался Данила,– только было начала привыкать к нему, как сникла навеки его удалая головушка под татарскими саблями… А потом пришел он, ее светлый княжич, и словно бы солнце немеркнущее зажег над серою равниной ее вдовьей жизни. Счастье пришло такое, что, казалось, его не вместить, но и тогда уже чуяло Аннушкино сердце, что недолгим будет оно. Не бывать серой утице женою гордого лебедя…
Минул год, княжич стал государем-князем, подыскали ему невесту-княжну. Но не спешил он со сватовством,– крепко любил свою Аннушку! И кто знает, как бы дальше-то все сложилось, ежели бы не грянул внезапно гром: все потерял князь Василей злою волею татарского хана, только и успел прискакать проститься, прежде чем бежать в чужие края… В тот день догорело Аннушкино счастье в пламени его последних ласк.
Уехал любимый и как в воду канул, так и не узнал никогда, что оставил здесь дочь… Если бы не это, едва ли она, Аннушка, долго бы прожила,– одолела бы ее злая тоска. Но, понявши, что скоро станет матерью, вновь обрела она волю к жизни, и когда девять месяцев спустя родилась Ирина,– в и как бы воскрес для нее навеки потерянный образ князя Василия.
Потекли дни, полные тихой грустью и радостями материнства. Аннушка никуда не показывалась, и о рождении дочки за пределами уединенной лесной усадьбы не знал никто. О том, что будет дальше, она боялась думать, но втайне надеялась, что возвратится либо подаст о себе весть Василий Пантелеевич,– тогда все и решится, а пока лишь надобно, чтобы случившееся не стало достоянием людской молвы. Но минуло еще два года, а желанных вестей все не было. Стали уже кругом поговаривать, что сгиб, должно быть, князь
Василий на чужбине, только не верила Аннушка этим слухам. И не ошиблась: услыхав однажды за воротами конский топот, выглянула она в оконце и света невзвидела: у крыльца слезал с коня княжий стремянный Никита Толбугин, вместе с ним уехавший. Хотела Аннушка выбежать навстречу, да ноги сделались такие, ровно бы кто из них кости вынул… Что-то сейчас она услышит?
Никита вошел, помолился на образа и, едва глянул вниз, сразу увидел игравшую на полу двухлетнюю Аришу. Хоть и была девочка светленькой, но лицом походила на отца, и Никита без слов все понял. Да от него и скрываться-то не было нужды,– все равно что брат!
Обсказав Аннушке вкоротке, что жив-здоров князь Василий и что ныне гостюет он за Каменным Поясом у белоордынского хана, который их принял ласково,– примолк Никита. Все поглядывал на Аришу и, видать, думал – как лучше сказать то, что еще не было сказано. Наконец решился:
– Вот что, Анна Матвеевна… Знаю, причиню тебе боль, но правду ты знать должна, особливо теперь,– сказал он, кивнув головой в сторону девочки.– Оженился Василей Пантелеевич.
– На ком же? – не сразу пролепетала Аннушка, едва удерживая слезы. Всегда знала она, что этим и должно кончиться, но все же удар был жесток. Никита это понял и, чтобы смягчить его, почел возможным даже слегка покривить душой, чего в ином случае никогда бы себе не позволил.
– На ордынской царевне, на братаничне великого хана Мубарека, государя Белой Орды. Тут, видишь, не столько любовь, сколько надобность. Сама разумеешь, сколь важно ему было породниться с татарскими ханами, дабы воротить свое княжение. И сейчас он на это крепко надеется. Вестимо, коли знал бы он про нее,– снова кивнул Никита на Аришу,– может, и по-иному бы поступил. Но кто мог знать-то? А теперь уже дело сделано и в обрат не повернешь, ежели и захотел бы. И дивное дело: Аннушке сразу стало легче. Хоть и потерян был для нее князь Василий, а мысль, что женился он на другой не по влечению сердца, а по горькой нужде, примиряла ее со случившимся. Она нашла в себе силы довольно спокойно расспросить Никиту обо всем, что было с ними после отъезда из Карачева, и они беседовали более часу. Наконец гость сказал, что ему пора, но, прежде чем уехать, он спросил:
*Братанична – племянница, дочь брата. Но так же называли и дочь племянника.
– Ну, а ты, Анна Матвеевна, что мыслишь дальше-то делать?
– Не знаю, Никита Гаврилович,– с тоской ответила Аннушка.– Что же делать-то остается? Буду доживать свой вдовий век…
– Это ты зря. Теперь ты не о себе, а вот о ней должна думать,– промолвил Никита, целуя девочку, давно уже сидевшую у него на коленях.– Нешто возможно обречь ее на людское злословие? Да и ей самой, коли уж так все сложилось, лучше бы не знать, кто ее настоящий отец… Надобно тебе выйти замуж.
– Что ты, Никита Гаврилович, нешто я теперь смогу…
– Коли любишь ее, так сможешь,– строго сказал Никита.– Перемоги себя, для нее это сделай! Ужели попустишь, чтобы дочь князя Василея люди называли байстрючкой?
– Ой, Господи! – со стоном вырвалось у Аннушки.
– Вот о том я и говорю. И помыслить такого нельзя. А выйдешь замуж, и дело крыто.
– Да кто меня возьмет-то теперь?
– Возьмут, только захоти. Ты еще вон какая красавица! И знаю я хорошего человека, который издавна по тебе томился, только, вестимо, не казал виду, ибо не хотел встревать промеж тобою и князем. Теперь я ему шепну, будто ненароком, что оженился Василей Пантелеевич на другой, и голову готов положить на плаху, коли он к тебе вскорости не посватается. И ты согласись. Еще раз говорю,– человек он достойный и тебя ничем не попрекнет, а ей будет добрым отцом, ибо любит князя Василея, как и мы с тобой его любим.
– А Василей Пантелеич…– начала было Аннушка, но слезы помешали ей говорить.
– Василею Пантелеичу, я покуда ни о чем не скажу, окромя того, что жива ты и здорова.– поняв ее, промолвил Никита, – Зачем понапрасну душу ему бередить,– ему и так несладко… Ну, прощай, Анна Матвеевна, да хранит тебя и дочь твою Господь, и ежели будет на то Его святая воля,– еще свидимся.
С тем Никита уехал, а вскорости и впрямь наведался к Аннушке сын боярский Михаила Софонов, которого она и прежде знала, ибо водил он приятельство с ее покойным мужем, хотя и был лет на десять его моложе. Не прошло и трех месяцев, как они поженились, и Ирина выросла в полной уверенности, как и все вокруг, что она родная дочь Михаилы Андреевича.
*Байстрючка – незаконнорожденная.
Глава 31
Спустя час после приезда домой, сидя за трапезой в кругу семьи, Аннушка выслушивала здешние новости и делилась своими. Любящий взгляд ее то и дело останавливался на лице Ирины,– сразу заметил в нем перемену: расцвело оно какой-то новой красой и будто все изнутри светилось. Рада возвращению матери? И рада, вестимо, да это не то… Ужели приезжий боярин?
– Что же, значит, ныне пошел на поправку наш нечаянный гость? – спросила она, ибо разговор шел как раз о Карач-мурзе.
– Слава Христу и Пресвятой Богородице, теперь поправится,– радостно откликнулась Ирина.– Вчерась впервые меня признал и с той самой поры все спит, а горячки ровно бы и не бывало!
– А что, молод боярин-то?
– Годов, должно, двадцать пять – двадцать шесть, маменька.
– Не только молод боярин,– сказал Павел, дурашливо покосившись на сестру,– но и так собою пригож, что, будь я девкой либо молодой вдовой, присох бы к нему навеки!
– Уймись, непутевый! – огрызнулась Ирина, густо покраснев.
«Так и есть,– подумала Аннушка, не спускавшая с дочери глаз в продолжение этого разговора.– Эх, лихая беда в такие-то годы вдовою остаться. И душа, и плоть своего небось просят!…»
– Вот оно как,– промолвила она вслух.– Ну, что ж, Аришенька, пойдем поглядим на хворого. Теперь и я пособлю тебе за ним ходить.
Встав из– за стола и помолившись, они в обнимку дошли до горницы раненого и, тихонько отворив дверь, приблизились к постели.
Карач– мурза спокойно спал, глаза его были закрыты, лицо за время болезни обросло темной бородкой. Едва взглянув на него, Аннушка почувствовала, что тугая, горячая волна хлестнула ее по сердцу и валит с ног: перед нею лежал князь Василий, точно такой, каким видела она его в последний раз, двадцать девять лет тому назад!
«Господи, что это? Чудо или наваждение?» – успела подумать она, теряя сознание и падая на руки смертельно перепуганной Ирины.
Маменька, светик, ну и напугала же ты меня, говорила Ирина, когда Аннушка, уложенная на лавку в соседней горнице, ее стараниями пришла наконец в себя.– И чего это тебе вдруг примерещилось?
– Примерещилось? Нет, ништо…– слабым голосом ответила Аннушка, начиная припоминать случившееся.– Сама не знаю… Сердце зашлось, должно, растрясло меня в дороге…
– Пошто же ты сомлела в тот самый миг, когда на Ивана Васильевича глянула? Ровно бы его испугалась!
– На Ивана Васильевича? Ах, да… боярин-то наш. Так он, говоришь, Васильевич?
– Ну, да, нешто я тебе прежде не сказала? Иван Васильевич. Али ты его уже где встречала?
– Погоди, доченька, ничего покуда не спрашивай… Муторно у меня в голове. Дай в разум-то войти.
– Испей вот еще водицы, родная,– протянула ей ковшик Ирина.
– Теплая вода,– промолвила Аннушка, отхлебнув глоток.– Ты бы мне кваску холодного принесла из погреба.
– Сейчас, маменька! А ты покуда закрой глазки и полежи тихо, ни о чем не думай!
Едва затихли шаги Ирины, Аннушка была уже у двери в смежную горницу. Может, и впрямь померещилось? Надо было непременно взглянуть на приезжего боярина еще раз.
С трепетом в душе, тихонько отворив дверь, она сделала два бесшумных шага вперед и снова едва не лишилась чувств: на постели лежал человек, похожий на князя Василия, как капля воды бывает похожа на другую каплю. Если бы с той поры не минуло почти три десятилетия, она поклялась бы, что это он! Но этот совсем молод… Васильевич? Господи, ужели такое возможно? А почему бы нет? Ведь он был женат!…
Не в силах отогнать нахлынувших видений прошлого, Аннушка стояла как зачарованная, не отрывая взгляда от дорогого лица. Только раздавшиеся за спиной шаги и тихое восклицание Ирины возвратили ее мысли к действительности. Выйдя из комнаты больного и плотно притворив за собою дверь, она опустилась на лавку и с минуту сидела в задумчивости. Потом подняла глаза на дочь и промолвила:
– Ну, Ирина, теперь сказывай все, как на духу, ничего не тая.
– Да о чем сказывать-то, маменька? – спросила Ирина, стоявшая посреди горницы, с удивлением глядя на мать.
– Расскажи все, с самых начал: как заявился сюда боярин, что о себе поведал и далее, день за днем, слово за словом, все, что было у вас говорено.
– Да ведь мы же тебе даве все обсказали! Ну, коли желаешь, повторю: приехал, значит, боярин ввечеру, попросился ночевать,– конь у него охромел в дороге… Сказал, что едет из Москвы в Карачев, а звать его Иваном Васильевичем Снежиным. Потом стали вечерять, и батюшка уговорил его пожить у нас, доколе не завершит делов своих в городе…
– А не сказал он, какие у него тут дела?
– Говорил, что надобно ему повидать князя Святослава Титовича, да еще кой-кого в Карачеве, а после ехать в Звенигород.
– А за трапезой у вас о чем был разговор?
– О разном… Родитель много ему рассказывал о князе нашем покойном, Василее Пантелеевиче, и о всех тех делах.
– И что же, боярин с охотою о том слушал?
– Вестимо, с охотой, матушка! Еще и сам его все выспрашивал.
– Добро… А наутро что он стал делать?
– Наутро? За раннею трапезой спросил он, жив ли Семен Никитич Алтухов, и, узнавши, что жив, тотчас поехал к нему. Воротился к вечеру.
– Али он и прежде знавал Алтухова?
– Того не ведаю, маменька, он ничего не говорил.
– Сколько же дней он тут прожил, до того как его сохатый боднул?
– Дней семь либо восемь, уж, не помню точно.
– И что делал во все те дни?
– Да ничего, маменька! Раза два-три выезжал в город, а то с нами время коротал.
– И тебе с ним часто доводилось беседовать?
– Да, почитай, каждый день.
– Наедине?
– Бывало и наедине,– помедлив, ответила Ирина и порозовела, что не укрылось от пытливого взора матери.
– И он о себе либо о своей жизни ничего тебе особо не говорил?
– Ничего, матушка!
– Припомни добро. Может, не прямо, а каким обиняком обмолвился он о родителях своих либо о себе самом?
– Нет, вроде и обиняком не говорил… Уже после, в горячке, плел он, правда, всякую диковину… Ну, да ведь в беспамятстве человек чего только не скажет!
– Что же, значит, ныне пошел на поправку наш нечаянный гость? – спросила она, ибо разговор шел как раз о Карач-мурзе.
– Слава Христу и Пресвятой Богородице, теперь поправится,– радостно откликнулась Ирина.– Вчерась впервые меня признал и с той самой поры все спит, а горячки ровно бы и не бывало!
– А что, молод боярин-то?
– Годов, должно, двадцать пять – двадцать шесть, маменька.
– Не только молод боярин,– сказал Павел, дурашливо покосившись на сестру,– но и так собою пригож, что, будь я девкой либо молодой вдовой, присох бы к нему навеки!
– Уймись, непутевый! – огрызнулась Ирина, густо покраснев.
«Так и есть,– подумала Аннушка, не спускавшая с дочери глаз в продолжение этого разговора.– Эх, лихая беда в такие-то годы вдовою остаться. И душа, и плоть своего небось просят!…»
– Вот оно как,– промолвила она вслух.– Ну, что ж, Аришенька, пойдем поглядим на хворого. Теперь и я пособлю тебе за ним ходить.
Встав из– за стола и помолившись, они в обнимку дошли до горницы раненого и, тихонько отворив дверь, приблизились к постели.
Карач– мурза спокойно спал, глаза его были закрыты, лицо за время болезни обросло темной бородкой. Едва взглянув на него, Аннушка почувствовала, что тугая, горячая волна хлестнула ее по сердцу и валит с ног: перед нею лежал князь Василий, точно такой, каким видела она его в последний раз, двадцать девять лет тому назад!
«Господи, что это? Чудо или наваждение?» – успела подумать она, теряя сознание и падая на руки смертельно перепуганной Ирины.
Маменька, светик, ну и напугала же ты меня, говорила Ирина, когда Аннушка, уложенная на лавку в соседней горнице, ее стараниями пришла наконец в себя.– И чего это тебе вдруг примерещилось?
– Примерещилось? Нет, ништо…– слабым голосом ответила Аннушка, начиная припоминать случившееся.– Сама не знаю… Сердце зашлось, должно, растрясло меня в дороге…
– Пошто же ты сомлела в тот самый миг, когда на Ивана Васильевича глянула? Ровно бы его испугалась!
– На Ивана Васильевича? Ах, да… боярин-то наш. Так он, говоришь, Васильевич?
– Ну, да, нешто я тебе прежде не сказала? Иван Васильевич. Али ты его уже где встречала?
– Погоди, доченька, ничего покуда не спрашивай… Муторно у меня в голове. Дай в разум-то войти.
– Испей вот еще водицы, родная,– протянула ей ковшик Ирина.
– Теплая вода,– промолвила Аннушка, отхлебнув глоток.– Ты бы мне кваску холодного принесла из погреба.
– Сейчас, маменька! А ты покуда закрой глазки и полежи тихо, ни о чем не думай!
Едва затихли шаги Ирины, Аннушка была уже у двери в смежную горницу. Может, и впрямь померещилось? Надо было непременно взглянуть на приезжего боярина еще раз.
С трепетом в душе, тихонько отворив дверь, она сделала два бесшумных шага вперед и снова едва не лишилась чувств: на постели лежал человек, похожий на князя Василия, как капля воды бывает похожа на другую каплю. Если бы с той поры не минуло почти три десятилетия, она поклялась бы, что это он! Но этот совсем молод… Васильевич? Господи, ужели такое возможно? А почему бы нет? Ведь он был женат!…
Не в силах отогнать нахлынувших видений прошлого, Аннушка стояла как зачарованная, не отрывая взгляда от дорогого лица. Только раздавшиеся за спиной шаги и тихое восклицание Ирины возвратили ее мысли к действительности. Выйдя из комнаты больного и плотно притворив за собою дверь, она опустилась на лавку и с минуту сидела в задумчивости. Потом подняла глаза на дочь и промолвила:
– Ну, Ирина, теперь сказывай все, как на духу, ничего не тая.
– Да о чем сказывать-то, маменька? – спросила Ирина, стоявшая посреди горницы, с удивлением глядя на мать.
– Расскажи все, с самых начал: как заявился сюда боярин, что о себе поведал и далее, день за днем, слово за словом, все, что было у вас говорено.
– Да ведь мы же тебе даве все обсказали! Ну, коли желаешь, повторю: приехал, значит, боярин ввечеру, попросился ночевать,– конь у него охромел в дороге… Сказал, что едет из Москвы в Карачев, а звать его Иваном Васильевичем Снежиным. Потом стали вечерять, и батюшка уговорил его пожить у нас, доколе не завершит делов своих в городе…
– А не сказал он, какие у него тут дела?
– Говорил, что надобно ему повидать князя Святослава Титовича, да еще кой-кого в Карачеве, а после ехать в Звенигород.
– А за трапезой у вас о чем был разговор?
– О разном… Родитель много ему рассказывал о князе нашем покойном, Василее Пантелеевиче, и о всех тех делах.
– И что же, боярин с охотою о том слушал?
– Вестимо, с охотой, матушка! Еще и сам его все выспрашивал.
– Добро… А наутро что он стал делать?
– Наутро? За раннею трапезой спросил он, жив ли Семен Никитич Алтухов, и, узнавши, что жив, тотчас поехал к нему. Воротился к вечеру.
– Али он и прежде знавал Алтухова?
– Того не ведаю, маменька, он ничего не говорил.
– Сколько же дней он тут прожил, до того как его сохатый боднул?
– Дней семь либо восемь, уж, не помню точно.
– И что делал во все те дни?
– Да ничего, маменька! Раза два-три выезжал в город, а то с нами время коротал.
– И тебе с ним часто доводилось беседовать?
– Да, почитай, каждый день.
– Наедине?
– Бывало и наедине,– помедлив, ответила Ирина и порозовела, что не укрылось от пытливого взора матери.
– И он о себе либо о своей жизни ничего тебе особо не говорил?
– Ничего, матушка!
– Припомни добро. Может, не прямо, а каким обиняком обмолвился он о родителях своих либо о себе самом?
– Нет, вроде и обиняком не говорил… Уже после, в горячке, плел он, правда, всякую диковину… Ну, да ведь в беспамятстве человек чего только не скажет!