– А что он говорил в беспамятстве?
   – Да всякую гиль… То возомнил себя татарином, а то вдруг сыном князя Василея Пантелеича. Аллаха тоже поминал… Все ехать куда-то рвался… Я уж всего и не упомню!
   – Так… Ну, теперь слушай, Ирина,– помолчав, продолжала Аннушка, и голос ее стал суров: – Сказывай, как перед Богом: что промеж им и тобою было?
   – Христос с тобой, матушка! Что же быть-то могло?
   – О чем вы с ним наедине беседовали?
   – Да о всяком… Нешто теперь все припомнишь!
   – Был у вас о любви разговор?
   – Да что ты, матушка, ровно на дыбе меня пытаешь? – рассердилась наконец Ирина.– Что я, девка на выданье либо черница? Уже и говорить с человеком нельзя!
   – Ирина! Ты его полюбила!
   – А хотя бы и полюбила! Кому от того худо?
   – Безумная! Ты понимаешь ли, что говоришь?! Ведь ежели промеж вас что было,– тебе теперь только одна дорога: в монастырь! Да и то не знаю, простит ли Господь!
   – Царица небесная! – испугалась Ирина, думая, что мать теряет рассудок.– Это за то, что женат-то Иван Васильевич? Почитай, в монастырях и местов бы таким не хватило! Да и не было у нас с ним ничегошеньки, Богом тебе клянусь!
   Но Аннушку это не удовлетворило. Расстегнув ворот летника, она сняла с себя золотой нательный крестик и протянула его Ирине:
   – Целуй на том крест! На кресте поклянись, что ничего, опричь разговоров, промеж вами не было!
   Ирина медлила, но видя, что глаза матери наполняются ужасом, а лицо постепенно белеет, она решилась:
   – Целовала я его однажды… в тот миг, когда увидела, что Господь от него смерть отвел. Да едва ли он это и помнит… А больше ничего не было, в том спасением души моей клянусь и святой крест целую!
   – Слава Христу и Пресвятой Деве,– с облегчением выдалось у Аннушки. – Не попустил, значит, Господь… Ну, теперь собирайся: поедешь погостить к сестре, в Елец. Сей же час велю закладывать возок. А невдолге, когда можно будет, сама за тобой приеду…
   – Маменька, ужели же у тебя сердца нет? – с отчаяньем воскликнула Ирина.– За что ты меня отсюда гонишь?
   *Гиль – чепуха, чушь.
   **Черница – монашка.
   – Не гоню, ласточка моя, а так надобно, нежно промолвила Аннушка, обнимая плачущую дочь.– Когда воротишься, я тебе все расскажу, а пока уезжай и верь, я лишь доброго тебе желаю.
   – А за ним кто же ходить-то будет? Ведь он еще как дитя беспомощный,– сквозь рыдания вымолвила Ирина.
   – О том не кручинься, донюшка! Я от него шагу не отойду, как мать ему буду, доколе он вовсе не поправится!
   – И я его больше не увижу?
   – Увидишь, коли сама захочешь, когда узнаешь всю правду. Поклянусь тебе,– никакой помехи в том чинить не стану! И сама скажу: люби его! Только сейчас ни о чем не спрашивай, золотко, а поцелуй меня крепко-крепко… вот так! И собирайся в путь.
   Час спустя, полная недоумения, но несколько успокоенная последними словами матери, Ирина уже катила, в сопровождении Павла, по дороге в Елец.

Глава 32

   Карач– мурза проснулся, когда уже смеркалось. Прежде всего он почувствовал, что лихорадка его оставила и что мысль работает ясно. Затем к этому присоединились сознание того, что раны почти не болят, и чувство здорового, давно не испытанного голода.
   Несколько минут он пролежал неподвижно, наслаждаясь ощущениями возвратившейся жизни, потом повернул голову и увидел сидевшую на обычном месте, неясную в сумерках, женскую фигуру. Он разом припомнил все, что произошло накануне между ним и Ириной, но ему казалось, что спал он совсем недолго, может быть, только забылся на миг, и что разговор их ждет своего продолжения.
   – Не уходи, радость души моей, прекраснейшее из творений Божьих,– с чувством произнес он.– Зачем ты мне не веришь? Не думай, что моими устами говорит болезнь: я вправду сын князя Василея Пантелеевича, клянусь тебе!
   – Я верю тебе, Иван Васильевич, и знаю, что ты говоришь правду,– ответила женщина, наклоняясь к нему, и Карач-мурзе показалось, что он снова бредит: этот голос был ему незнаком и склонившееся над ним лицо не принадлежало Ирине, хотя и имело с нею много сходства. Может быть, это и была Ирина, но внезапно постаревшая на двадцать лет.
   – Кто ты? – почти с ужасом спросил он.
   – Я мать Ирины.
   – Прости меня… ханум. Я не знал…
   – Зови меня Анной Матвеевной. Я сегодня приехала и уже знаю все о тебе.
   – Теперь, когда ты услышала то, что я сказал, думая, что рядом со мной сидит другая женщина, ты и в самом деле знаешь все,– не сразу ответил Карач-мурза.
   – Я знала и прежде, нежели ты сказал.
   – Когда могла ты узнать?
   – Я помню, каким был князь Василей Пантелеевич тридцать годов тому назад. И, едва на тебя глянув, догадалась, что ты его сын. А остальное мне сказала Ирина.
   – А где… Ирина?
   – Она уехала.
   – Как уехала? – заволновался Карач-мурза.– Куда уехала?
   – К сестре своей, в город Елец.
   – И она уехала сама, со мною даже не простившись?
   – Нет, не сама… Я отослала ее.
   – А, понимаю… Для тебя я поганый татарин! – возбужденно заговорил Карач-мурза.– Но зачем я буду молчать перед тобой о том, что ты уже знаешь? Я люблю Ирину, и она меня любит! Я приму веру своих отцов, вашу веру, и женюсь на ней, если только ты не думаешь, что сын князя Карачев-ского и внук великого хана Белой Орды плох для твоей дочери!
   – Вестимо, я такого не думаю. Но ты не можешь жениться на ней, хотя бы и принял православную веру.
   – Почто так?
   – Иван Васильевич! Светик ты мой ясный! Верь мне, я, как сына родного, тебя люблю, и скоро ты узнаешь почему. И лишь доброго хочу и тебе, и Ирине,– у меня у самой сердце кровью исходит! Но давай завтра о том побеседуем. Ныне ты слаб еще, а то, что услышишь, тебя растревожит…
   – Сегодня говори! Ведь это стократ хуже,– ожидать До завтра!
   – Ну, хорошо, будь по-твоему… Ты не можешь жениться Ирине потому… что она сестра твоя.
   – Бисмаллах! Что говоришь ты, женщина? Ты смеешься надо мной!
   – Не смеюсь… Она дочь родного отца твоего, князя Василия. А как это случилось, слушай…
   И Аннушка без утайки рассказала ему всю свою историю. Карач-мурза выслушал ее с величайшим вниманием, не прерывая и не обнаруживая особого удивления. Будучи по воспитанию ордынцем,– вопросы семейных отношений он, естественно, рассматривал с точки зрения мусульманина, а потому все услышанное,– хотя и было для него неожиданным,– легко укладывалось в рамки привычных представлений. И он не понимал – что, собственно, так волнует Аннушку и почему она даже как будто стыдится перед ним за свою былую близость с его отцом?
   По обычаям Орды, любая женщина, даже рабыня, сделавшись матерью, тем самым обращалась в законную жену отца своего ребенка, кем бы он ни был и совершенно независимо от того – есть ли у него другие жены. Таким образом, узаконивалось и положение новорожденного. И потому, в глазах Карач-мурзы, Аннушка являлась такою же женой князя Василия, какою была его собственная мать, а Ирина – таким же законным его ребенком, каким был и он сам. Да, она оказалась его сестрой, но сестрой по отцу, а в Орде это было далеко не то же самое, что сестра со стороны матери.
   Татарские законы разрешали браки между людьми всех степеней родства, за исключением трех: нельзя было жениться на своей матери, на своей дочери и на сестре от общей матери. Но взять в жены мачеху, тетку, племянницу или сестру – дочь своего отца от другой женщины, можно было совершенно свободно. Такие браки даже поощрялись, ибо они сохраняли от разделения семью и ее имущество.
   И в силу такого положения то, что в глазах Аннушки и всего христианского мира являлось непреодолимым препятствием к его женитьбе на Ирине, самому Карач-мурзе казалось только лишним к тому основанием. Но увидев, в какой ужас пришла Аннушка при его попытке все это ей разъяснить,– он сокрушенно умолк, поняв, что Ирина, как женщина, для него безнадежно потеряна, и прежде всего потому, что она сама, конечно, смотрит на это так же, как и ее мать.
   Когда Аннушка ушла, Карач-мурза долго лежал неподвижно и думал. Ему было нестерпимо тяжело и досадно, что не все люди живут по одним и тем же законам, что они, созданные одним и тем же Богом, толкуют Его волю по-разному, воздвигая между собой множество ненужных, мешающих жить перегородок и окружая себя условностями, которые делают их друг для друга чужими и «погаными»…
   Но сквозь боль и горечь утраты, из глубины его души, уже созревающей для восприятия христианства, постепенно рождалось и крепло сознание того, что в области семьи и род ственных отношений русские обычаи возвышенней и правильней татарских, а потому следует отнестись к ним с уважением и покориться судьбе.
   И он покорился. Это оказалось не столь трудным, как сам он думал вначале, ибо любовь его к Ирине не успела достаточно созреть и оформиться, и теперь, особенно в ее отсутствие, она легко переплавлялась в братское чувство.
   На следующее утро он коротко сказал Аннушке, что все ею говоренное и сделанное накануне он считает правильным и что с этого дня будет думать об Ирине только как о любимой сестре. И после этого каких-либо разговоров о ней старательно избегал.
   С Аннушкой, несмотря на то что она ухаживала за ним с заботливостью родной матери, у него не сложилось простых и задушевных отношений, хотя оба этого искренне хотели. Но необычность положения, заставившего их при первой же встрече обнажить друг перед другом самые сокровенные тайники души, создавала неловкость и натянутость, которую трудно было преодолеть! И Карач-мурзу явно тяготили последние дни, проведенные им в усадьбе Софоновых.
   После отъезда Ирины он пробыл в Кашаевке еще дней десять и едва почувствовал, что в состоянии сесть на коня,– уехал, сердечно простившись с хозяевами.
   Несколько месяцев спустя они имели случай убедиться, что он их не забыл: однажды, под вечер, в открытые ворота усадьбы два татарина вогнали десяток превосходных коней. Заслышав во дворе топот и крики, все семейство Софоновых в полном изумлении высыпало на крыльцо, как раз в тот момент, когда возле него спешивался Илья, стремянный боярина Снежина.
   Поклонившись в пояс, он поведал, что господин его шлет сыну боярскому Михаиле Андреевичу Софонову и всем домочадцам его низкий поклон, спрашивает о здоровье и в память дружбы и оказанного ему здесь гостеприимства просит принять этих коней.
   – Благодари боярина за память и ласку,– ответил растерявшийся Софонов,– но такого дара я принять не могу ведь этим коням цены нет! Воля твоя,– одного возьму, чтобы было обиды, а прочих гони в обрат!
   – Мой господин человек богатый,– промолвил посланный,– у него таких лошадей целые табуны. Он тебя от чистого сердца почтить хочет, и ты его крепко обидишь своим отказом.
   – Не могу принять! Что я – разбойник али совести у меня нет?
   – Жаль, что не можешь,– невозмутимо сказал Илья.– Коли так, пропадут ни за что хорошие кони.
   – Пошто им пропадать?
   – Боярин мне велел, ежели ты их взять не схочешь, в обрат не гнать, а пустить на волю, тут же, близ твоего жилья.
   – И ты такое исполнишь?!
   – Вестимо, исполню! Мне что господином моим приказано, то свято, и гневить его я нипочем не стану.
   – Вот задача! Ну, что тут станешь делать? Не пропадать же и впрямь таким лошадям! Ладно, да простит мне Господь,– беру их, но только я теперь Ивану Васильевичу на всю жизнь должник. Кланяйся ему земно, и да будет к нему вовеки милостив Христос! Здоров ли он и где ныне находится?
   – Благодарение Богу, боярин здоров и ныне в Орде покупает лошадей. Оттеля он и этих тебе прислал.
   – И жена, и детки его здоровы?
   – Господь их хранит, боярин.
   – А на словах что еще велел он передать?
   – Велел сказать, что всех вас вспоминает часто и имеет надежду еще когда-нибудь свидеться.
   – А еще что?
   – Еще наказывал он тебе довести, госпожа,– ответил Илья, обращаясь к Ирине,– что николи не забудет, как ты его, раненного, выходила, и просит тебя принять вот это, как приняла бы ты от родного брата. – С этими словами он протянул радостно взволнованной Ирине небольшую сафьяновую коробочку, в которой оказался золотой перстень с крупным голубым бриллиантом.
   Целый вечер ломал Михаила Андреевич голову, думая, чем бы отблагодарить боярина Снежина за его царские дары, и наконец решил послать ему в подарок единственную свою драгоценность,– оправленную золотом саблю, унаследованную от отца. Но когда, начистив ее как следует, утром он отправился искать боярского стремянного, оказалось, что того уже и след простыл.
   Ирина была предусмотрительней. Еще с вечера, отыскав Илью у коновязи, она ему сказала:
   – Передай князю своему низкий от меня поклон и скажи ему, что с перстнем, им присланным, доколе жива буду, не расстанусь. А ему дай вот это,– добавила она, снимая с себя золотой нательный крестик,– скажи, что то от сестры и что молитва ее с ним повсюду.

Глава 33

   Не отъехав от Кашаевки и десяти верст, Карач-мурза понял, что пустился в путь слишком рано: он был еще очень слаб.
   Вначале он этого почти не ощущал и даже довольно долго вел коня рысью; но уже к полудню острые боли в груди и внезапные приступы головокружения едва позволяли ему удерживаться в седле.
   Дорога шла безлюдной местностью, и полуденный привал сделали прямо в лесу, на берегу небольшого ручья. Видя, в каком состоянии находится боярин, встревоженный Макар предложил съездить на поиски какого-нибудь села, где можно было бы раздобыть повозку и на ней отвезти его обратно в Ка-шаевку. Но Карач-мурза о возвращении не хотел и слышать. Отлежавшись на прохладной траве и подкрепившись едой, часа через два он почувствовал себя гораздо лучше и снова смог сесть на коня.
   Превозмогая слабость и жестокую боль в едва зарубцевавшихся ранах, он продержался в седле до захода солнца, но без посторонней помощи уже не смог сойти на землю, когда, заметив в стороне от дороги одинокую избушку, приютившуюся в гуще деревьев, путники подъехали к ней и попросили ночлега.
   Хозяин избы,– высокий старик с белою бородой по пояс,– несмотря на глубокую старость, еще был крепок и подвижен. Молча поглядев на то, как слуги снимали с седла боярина, а потом, уложив его в избе на лавку, расстегнули кафтан, намереваясь перевязывать раны, он выступил вперед:
   – А ну, ребята, дайте-кось мне поглядеть. В таких делах я, пожалуй, поболе вашего смыслю.
   Внимательно осмотрев больного и не задав ему ни одного вопроса, он присел сбоку на лавку и промолвил: Да… Сохатый добре над тобою поработал, боярин, ехать тебе далее нипочем нельзя: вишь, раны-то снова понабрякли, а одна и вовсе открылась! Лежать бы тебе с этим седмицы две, ну да счастье твое, что сюда заехал. Я тебя в три дня на ноги поставлю. А уж тогда смело скачи в Звенигород.
   – Отколе ты знаешь, что еду я в Звенигород? – удивился Карач-мурза.
   – Я много чего знаю, боярин,– уклончиво ответил старик. – Проживешь с мое, может, и ты столько знать будешь.
   – А сколько же ты прожил?
   – Годы мои у Отца небесного записаны. А только князя Мстислава Михайловича я хорошо помню.
   – Мстислава Михайловича! Так тебе уже годов девяносто!
   – Нет, боярин, как бы за сто не перевалило. Когда преставился князь Мстислав, я уже отцом семейства был.
   – А как звать тебя, дедушка?
   – Люди зовут Ипатом.
   За этими разговорами старик уже приступил к лечению. Достав с полки березовый туесок с темно-зеленой мазью, он толстым слоем наложил ее на раны, что-то пришептывая, перевязал их, а затем, заварив в воде какие-то травы, напоил больного этим отваром. Питье было невероятно горьким, но оказало почти мгновенное действие: боль в ранах исчезла, слабость уступила место бездумно-блаженной легкости. И несколько минут спустя Карач-мурза уже крепко спал.
   Проснулся он на следующий день лишь к полудню и, чувствуя себя значительно окрепшим, хотел было встать, но старик Ипат этому решительно воспротивился.
   – Э, нет, боярин,– сказал он,– коли хочешь вовсе оздороветь и доехать, куды тебе надобно, лежи три дня, как было говорено. Инако я за твою жизнь не ответчик: не отъедешь отселева и пяти верст, как все раны полопаются. Мое лечение таково, что ежели не довести его до конца,– от него только пуще расхвораешься.
   Подождав, пока раненый пополдничает зажаренным на вертеле тетеревом, которого застрелил из лука Илья,– старик дал ему выпить вчерашнего отвара, после чего Карач-мурза, как и накануне, тотчас заснул и спал до вечера, когда все это повторилось снова. И так продолжалось еще два дня: больной просыпался только для того, чтобы поесть, а потом, выпив ковшик горького зелья, вновь погружался в сон. С каждым новым пробуждением он чувствовал себя все лучше, и наконец, на третий день, после ужина Ипат больше не дал ему своего снотворного питья, а, осмотрев его раны, удовлетворенно промолвил:
   *Мстислав Михайлович – первый князь Карачевский и Козельский,– сын св. Михаила Всеволодовича, великого князя Черниговского, прадед Карач-мурзы. Он умер в конце восьмидесятых или в начале девяностых годов тринадцатого столетия.
   – Ну, вот, княже, теперь ты здоров, ровно бы тебя сохатый и вовсе не бодал. И завтра можешь смело пускаться в путь: доедешь без помехи не то что до Звенигорода, а хоть до самой Орды.
   Карач– мурза посмотрел на старика с нескрываемым удивлением. В избе они находились одни,-Илья и Макар предпочитали спать на свежем воздухе, благо время стояло сухое и теплое.
   – Почто ты назвал меня князем? – спросил он.
   – Зову, как тебя по рождению твоему и по сану звать положено.
   – Отколе ты это знаешь?
   – Да ведь не за зря же меня все окрест колдуном почитают,– усмехнулся Ипат.– Хотя для этого случая колдовства и не надобно: я тебя враз признал,– больно уж похож ты на родителя своего покойного, на князя Василея Пантелеевича.
   – А ты его так близко знавал, что доселе помнишь?
   – Я кого раз увидел, того вовек не забуду, княже. А родителя твоего и весь род ваш знаю я добре. Еще деда твоего, князя великого Пантелея Мстиславича, врачевал я от хвори, вот как ноне тебя.
   – А отколе знаешь, что путь мой отсюда в Звенигород, а после в Орду? – помолчав, спросил Карач-мурза.
   – Иному бы сказал, что мне духи открыли, ну, а тебя морочить не стану: ведь раны-то твои леча, видел я, что креста у тебя на шее нету,– стало быть, ты не русской веры. Да так оно и быть должно: князь Василей-то отселе утек в Белую Орду и в обрат не воротился. Значит, коли есть у него сын,– там ему было и родиться.
   – Ну, а Звенигород?
   – И тут колдуном быть не нужно, а только лишь иметь разум: не зря же ты из Орды в наши края приехал. Ну, а теперь, к примеру, был бы я на твоем месте,– с чего бы тут начал? Вестимо, допрежь всего, стал бы искать грамоту, украденную у твоего родителя, в коей сказано о твоем праве на княжение в Карачеве. А где же ей быть, той грамоте, коли не Звенигороде?
   – Да отколе ты знаешь о той грамоте и о том, что она Звенигороде?! – воскликнул Карач-мурза, пораженный стройностью рассуждений и прозорливостью старца.
   – Вот этого я тебе не открою, хотя и тут колдовства никакого нету.
   – Коли ты все знаешь, скажи: сыщу ли я ту грамоту и будет ли мне от того какая польза?
   – Могу и это сказать… Только здесь уже не обойтись без того, что люди зовут колдовством,– промолвил Ипат. – Ох не люблю я этого,– не легко оно мне дается, – ну, да для тебя сделаю, ибо пред тобою в долгу: согрешил против родителя твоего… Знал я тогда, что вороги супротив него затевают, да, побоявшись их мести, о том не упредил. А он был со мною ласков и щедр… Ну, что же, коли хочешь знать, иди за мною.
   С этими словами старик взял с полки свернутый кусок белого полотна, а из угла – стоявший там заступ и вышел из избы. Карач-мурза, с легкой жутью в душе, последовал за ним.
   Молча пройдя шагов триста по узкой лесной тропинке, они вышли на небольшую круглую поляну, залитую лунным светом. Здесь старик, передав своему спутнику заступ, опустился на колени, скрестил руки на груди и наклонил голову так, что борода его почти касалась земли. Так он простоял недвижно несколько минут, что-то тихо бормоча. Потом внезапно, весь содрогнувшись, пал на землю, распростершись ниц и раскинув крестом руки. И в этот миг не сводившему с него глаз Карач-мурзе показалось, что вокруг неподвижно лежащего перед ним тела из почвы струится мягкое голубоватое сияние. В суеверном трепете он закрыл глаза, шепча про себя молитву, а когда минуту спустя снова их открыл – странного света уже не увидел. «Наверное, то ветерок пошевелил вокруг старика траву, посеребренную лунными лучами, а мне невесть что померещилось»,– подумал он, не без усилия овладев собой.
   Ипат между тем снова встал на колени и, расстелив перед собою принесенный полотняный платок, тихо сказал, не оборачиваясь:
   – Теперь копни вот здесь, сбоку и кинь землю на плат! Да крепко думай о том, что желаешь узнать.
   Карач– мурза повиновался: нажав ногою на заступ, он вы вернул порядочный ком рыхлой земли и бросил его на разостланный белый холст. Старик тотчас склонился лицом к беспорядочно рассыпавшейся груде, пытливо вглядываясь в ее причудливые очертания.
   – Вижу тую грамоту, через минуту глухо и отрывочно заговорил он.– Цела она. Хоть ноне ты ее в Звенигороде и не сыщешь, а будет она в твоих руках… Только не скоро пойдет она тебе впрок… Труден и долог твой путь… И не так судьба твоя сложится, как ноне тебе гребтится. Вижу много битв и много крови… Вот делишь ты ложе и власть с прекрасной царицей, а вот в почете и славе стоишь у самого престола могучего и грозного царя… но сокрушит того царя и царство его другой, гораздо великий и грозный. И ты все потеряешь. Вижу, – скачешь ты один по степи, и волосы твои и борода белы… Сюды скачешь… Здесь доживешь свои годы и ляжешь в землю отцов. Тому верь, ибо так будет!
   «А может, и не так,– недоверчиво подумал Карач-мурза.– Где эти великие цари теперь, когда все, что завоевал и соединил Чингис, разваливается, как эта кучка земли? И коли впрямь знает старик грядущее,– было бы ему открыто и минувшее, а он небось и словом о нем не обмолвился!» И в памяти Карач-мурзы в этот миг встала Ирина.
   Ипат как будто подслушал его мысли. Взяв платок за углы, он сильно встряхнул его и вновь склонился лицом к таинственной земляной россыпи, принявшей теперь совершенно иные очертания.
   – А чтобы не было у тебя сумнений,– промолвил он,– теперь скажу тебе, что невдавне было… Вот лежишь ты, почти без жизни, на постеле, и женщина младая целует твое лицо… вот подняла она голову… сероглаза и собой хороша, как заря утренняя… пожди… сейчас скажу тебе, кто она…
   – Не надо, старик, довольно! – почти в ужасе вскрикнул Карач-мурза. – Верю тебе во всем! Открой мне только – кто дал тебе умение видеть минувшее и грядущее? Ты ни разу не осенил себя крестом, не помянул имени Бога либо Аллаха! В избе твоей я не видел ни икон, ни языческих кумиров… Ужели сила твоя от дьявола?
   – От дьявола у человека не сила, а слабость,– ответил Ипат.– Источник же силы и мудрости есть Отец небесный, единый для всего живущего. Истинного имени его не дано знать никому из смертных,– ибо не может человеческий разум вместить высшей мудрости,– а потому в разные времена и у разных народов называют его по-разному. И не нужны тому Отцу нашему ни храмы, ни попы, ни иконы, ни выдуманные людьми обряды. Помолись ему, глядя на небо, как апостолы изливались; не по-книжному помолись, а теми простыми словами, что сами просятся у тебя из сердца, и он услышит! А благодать его в Матери-земле,– от нее идет к человеку сила, ибо она породила все живущее, в ней же упокоится всякое дыхание. Коли ты чист душою и телом, не оскверняешь собою Мать свою, а с любовью и верою у нее просишь,– она даст тебе по любви и по вере твоей: чем крепче любовь и вера, больше даст, и нет пределов ее щедрости! Ей же, ко груди припав, исповедуйся во грехах своих, а не попам, кои и сами живут в грехе. Вот теперь и разумей, отколе идет моя сила. Ну, пойдем, одначе,– усталым голосом добавил он, стряхивая с платка землю и поднимаясь на ноги.– Место это свято, и тут тебе долго оставаться негоже.
   * Здесь устами Ипата высказаны основные положения секты так называемых стригольников, возникшей на Руси в четырнадцатом столетии и положившей начало многим позднейшим сектам.
   И Карач– мурза, не переставая дивиться тому, что он в этот вечер увидел и услышал, молча последовал за старцем в избу, а наутро, совершенно окрепший и бодрый, пустился в дальнейший путь.

Глава 34

   Весь следующий день Карач-мурза находился под впечатлением событий минувшей ночи, и в особенности – последних слов колдуна. А в том, что Ипат колдун, у него не оставалось никаких сомнений.
   «Отец небесный,– это, вестимо, так и есть,– размышлял он в пути, бросив поводья на шею лошади и предоставляя ей плестись шажком.– Почти все люди верят, что Бог един и что Он живет на небе. Но Мать-земля? Он говорит, что она дает человеку силу и мудрость… В это хорошо верить тому, кто обрабатывает землю и живет ее дарами… Вот как он: сто лет любил ее и лелеял и теперь она открывает ему тайны прошедшего и будущего. Открывает, или он только так думает? В Ургенче я знал одного китайского мудреца, который, глядя в стеклянный шарик, мог увидеть то же, что этот колдун видит в кучке земли. Но он не молился стеклу и не думал, что от стекла зависит его умение проникать в тайны времени. Может быть, Ипат только считает землю источником той силы, которую за долгую жизнь приобрел его собственный разум? Но если земля и вправду таит в себе такую силу,– чего можем ожидать от нее мы, князья и воины, постоянно заливающие ее кровью? Нам лучше не верить в это, иначе страшно будет даже ходить по земле! Наверное, она нас еще терпит потому, что мы тоже ее любим и часто поливаем не только чужой, но и своею кровью…»