Минут через десять прибежал запыхавшийся Витя, радостно размахивая бумажкой.
   - Вот тебе телефон и адрес Люды! С тебя магарыч, не забудь. Еле дозвонился. Тебе везет. Надо только сначала узнать, дома ли она.
   ...Трубку сняла Люда.
   - Люда, это вы?
   - Я. Слушаю.
   - Здравствуйте. Вы меня, наверно, не знаете. Меня зовут Леся.
   - А... Леся... Ну, здравствуйте, Леся. Что же вы от меня хотите, Лесенька?
   Леся была удивлена тоном, которым были произнесены эти слова. Откуда было ей знать, что звонит она женщине, не только знающей ее имя, но и считающей ее своим злейшим врагом. Соперницей, отбившей у нее ее любимого. Заставившей ее целые ночи напролет плакать и рыдать над своей судьбою. К тому же Люда была убеждена, что Леся тоже знает все и смеется над нею, а теперь еще и набралась наглости звонить. Но она ответит ей как следует!
   - Почему же вы молчите? Я спрашиваю, что вам еще нужно от меня?
   - Еще? Я вас не понимаю. Мне нужно знать только одно: видели ли вы Василия Гущака десятого июля?
   - Ах, вот оно что! А вам какое дело? Спросите у него - пусть сам и расскажет. Вы слишком любопытны.
   - Люда, это не просто любопытство. Но, извините, я не понимаю, чем заслужила такой тон. Я вас не знаю, вы меня, очевидно, тоже. Может быть, вы меня с кем-то путаете?
   - Нет, думаю, что не путаю. Не понимаете, почему такой тон? Странно. А на какой вы рассчитывали? Ну ладно, приезжайте. Если вы этого хотите, я вам все объясню. Адрес дать?
   - Адрес у меня есть. Но только, умоляю, одно слово - вы видели Василия в тот день? Вы помните - десятого, в понедельник?
   - Этот день я очень хорошо помню. На всю жизнь запомнила. Да. Видела его, отчетливо видела обоими глазами и даже очень хорошо слышала. Но приезжайте, приезжайте... если хотите...
   В трубке послышались короткие гудки.
   Почему разговор был таким трудным? Словно переговаривались через глухую стену. Но это такая мелочь по сравнению с тем, что было услышано! Леся выскочила из телефонной будки, уткнулась носом в плечо Вити, захныкала - то ли смеясь, то ли плача, но так, как могут хныкать только очень, очень счастливые люди.
   - Да ну тебя, Леся! Скажи, что там?
   - Видела! Ви-де-ла! Спасибо тебе, Витенька! Ты приносишь счастье.
   - В таком случае с тебя, по моим скромным подсчетам, уже два магарыча! - засмеялся Витя.
   - Двадцать два! Сорок четыре! Тысяча! Я еду к ней! Хотя она очень странная девушка, сперва вообще со мной разговаривать не хотела. Впрочем, какая разница! Она ви-де-ла, и за это я заранее прощаю все ее чудачества! А Василий, можно считать, уже снова с нами. Я же говорила! Я же знала!
   От счастья она захлебывалась словами, ей уже не казалось неимоверным, что все так просто разрешилось, - к счастью быстро привыкают, быстро и легко! - и в ее бурной радости сразу утонули все те слезы, все те мучительные поиски, тяжкие думы, которые так угнетали ее столько дней и ночей. Все как-то сразу переменилось.
   - Проводишь меня до метро? - крикнула она Вите, который не поспевал за нею и все время натыкался на встречных прохожих. - А там, от метро, наверно, еще на чем-нибудь ехать надо? Автобусом? Трамваем? Не знаешь? Слушай, у меня осталось только двенадцать копеек, на обратную дорогу может не хватить. Дашь пятак?
   - "Где эта улица, где этот дом?" - пропел Витя. - Не представляю. И ты заблудишься. Езжай на такси. На тебе пять рублей. А дорогу обратно найдешь - Крещатик все знают, даже если по ошибке в Африку заедешь. Я бы с тобой поехал, но у меня через полчаса свидание.
   - Нет, нет, не надо, доеду одна.
   - Но ты позвонишь - что и как? Хорошо? Если сегодня меня допоздна не будет, то обязательно завтра. А к Василию можно туда сходить? Или хоть передать что-нибудь?
   - Не пускают. Но уже и не надо. Он завтра будет на свободе.
   Пока ловили такси, Леся понемногу собралась с мыслями и успокоилась. У нее появилась уверенность в победе над теми, кто не поверил Василию, кто посмел заподозрить его в страшном преступлении. Она уже заранее торжествовала при одной только мысли о предстоящем разговоре со следователем Субботой и подполковником Ковалем, когда сможет прямо посмотреть им в глаза. Что они тогда скажут?!
   Но какой же странный был разговор с Людой! Словно говорили на разных языках. Что она хочет еще объяснить? Но, в конце концов, это не так важно. Главное - Василий теперь спасен, и вскоре они вдвоем будут смеяться над ужасами, которые остались позади и больше никогда не вернутся, или просто-напросто позабудут всю эту нелепую историю, как страшный сон.
   Леся вбежала на четвертый этаж, заранее думая, какими словами она выразит свою благодарность Люде.
   Люда, однако, открыв ей дверь, всем своим видом дала понять, что собирается разговаривать только официально. Подчеркнуто вежливо, исподлобья рассматривала она Лесю опухшими от слез глазами: вот, мол, какая ты! Но чем же ты лучше меня?! И была похожа на раненого ежика, который во все стороны выставил иголки, предупреждая, что никому не позволит к себе прикоснуться.
   Из-за этого Лесины благодарные и теплые слова так и не были произнесены, и, войдя в Людину комнату, она сказала:
   - Я - Леся, вы теперь уже знаете. Хотите вы этого или нет, а должны помочь Василию, с которым случилось несчастье. Это в силах сделать только вы. Он не может обойтись без вашей помощи.
   - Вот как! А мне помочь уже не может никто, даже вы, Леся. Никто! Да ладно, садитесь уж, раз пришли, поговорим откровенно.
   Их беседа была прервана только один раз. Настойчивым телефонным звонком. Звонил Коля. Он тоже хотел узнать, был ли Василий у Люды вечером десятого июля, чтобы как-то помочь другу и следствию, не впутывая в эту историю Лесю.
   Люда сказала ему:
   - Да. Был у меня. Но не беспокойся за своего друга и за меня. Я все знаю. От кого? От Леси. Не веришь? Она сейчас у меня. Ясно тебе?
   Кажется, на другом конце провода не ждали такого поворота событий и растерялись.
   - Что же ты молчишь, Коля? - закричала Люда. - Что же ты теперь молчишь?
   Коля, видимо, что-то бормотал в ответ, но Люда с силой швырнула трубку.
   Леся вышла из дома Люды раздавленной.
   Два часа говорили они с Людой. Поплакали. Сколько слез пролила Леся в последнее время, но они не были такими горькими, как эти, самые обидные за всю ее жизнь. Расстались подругами. Люда обещала вместе с матерью прийти в милицию и засвидетельствовать алиби Василия.
   А Лесе уже ничего не хотелось. Она добрела до станции метро "Дарница", села в вагон и забыла, куда и зачем едет. Ей было много легче, когда она искала это проклятое алиби, чем теперь, когда она его нашла. В ушах все еще звучали слова Люды: "Я ненавижу его теперь, и люблю еще больше, и терзаюсь этим, презираю себя за это. Но я не хочу и не стану унижаться. Будь что будет..."
   - А ребенок? - спросила Леся растерянно, словно и она была виновата перед этим еще не существующим человечком. - Ты его оставишь?
   - Лесенька, я его не убью, он будет жить, не пропадет без отца - я сильная. Маму только жалко, совсем извелась за эти дни, но молчит, не вмешивается, хочет, чтобы я сама все решила. Она у меня умница. Меня ведь тоже без отца вырастила, но он умер, когда я уже родилась. А ты будь счастливой, если только сможешь. Ему не говори, что все знаешь. Он тебя любит, я чувствую. Знаешь, как он о тебе говорил, какие у него глаза тогда были!
   - Любит? Быть счастливой? Нет! Никогда! Я сделала то, что должна была сделать. Теперь я ему ничего не должна. Теперь - все!
   Обе чувствовали себя очень несчастными, одинаково оскорбленными и поэтому близкими друг другу, едва ли не родными.
   Леся и не заметила, как доехала до конечной станции. Вышла. Перешла на противоположную платформу и, уже твердо решив, как поступить, поехала назад, в центр.
   Над городом стояла тихая ночь. Лишь изредка случайная машина, шум катера на Днепре или торопливые шаги запоздалого прохожего нарушали тишину, но после этого казалась она еще более глубокой.
   Леся шла по узенькой аллее мимо магазина головных уборов, мимо серой арки пассажа и освещенного гастронома, машинально срывала мелкие тугие листочки с подстриженного кустарника, сминала их и бросала в рот. Листочки были горькие, и на душе от всего пережитого было тоже горько, но Леся уже не плакала.
   22
   Клава проснулась днем. Потягиваясь, вспомнила неожиданно оборвавшийся сон: она танцует вальс в очень теплом зале, и легкое платьице веером играет у ног... Когда это было? Когда она танцевала последний раз?
   Еще не совсем прояснившимся взглядом осмотрела комнату. Высокий, с лепными херувимами потолок, влажные стены, прикрытые старыми олиографиями, шаткий круглый столик, потрескавшийся умывальник с разбитой деревянной спинкой, проржавевший эмалированный таз... Вот и все, если не считать широкой, занимающей полкомнаты деревянной кровати, на которой она лежала.
   Было холодно. Мадам, как прозвали хозяйку "меблированных комнат", позволяла разжигать печи только перед самым приходом "клиентов". Клава села, натянув на себя видавшее виды ватное одеяло.
   За тонкой фанерной перегородкой, отделявшей ее комнату от соседней, пела женщина, которую все называли Коко. Возможно, это была фамилия, давно уже ставшая именем, а скорее всего - прозвище.
   Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской,
   Как печально камин догорает...
   Голос у Коко был нежный, и Клава никак не могла понять, как же он сочетается с таким неприятным внешним видом этой всегда пьяной женщины.
   Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой,
   То печально опять угасает...
   Коко была уже немолода, "клиенты" ею не интересовались, но, несмотря на это, Мадам не только держала постаревшую красавицу в своих "меблирашках", но и терпела ее бесконечное ворчанье и, казалось, даже побаивалась ее. Они были знакомы давно - еще с того времени, когда Мадам хозяйничала не в бедных "меблированных комнатах", где тайком от власти держала "барышень", а в фешенебельном увеселительном доме, известном всему городу.
   Вчера, когда после обеда барышни не знали, куда себя девать, Коко разучивала с ними свой романс, и они с мучительным наслаждением, безжалостно растравляя себе душу, тянули эту печальную мелодию. И, только доведя себя до слез и выплакавшись, немного успокаивались. Так бывает: когда болит зуб, человек согласен лучше испытать мгновенную резкую боль, чем терпеть тягомотную и ноющую.
   Как ни куталась Клава в одеяло, теплее не становилось, и вдруг она поняла, что холодно ей не оттого, что остыли за ночь стены, а оттого, что лед у нее на сердце. С того дня, когда изнасиловал ее Могилянский. Потом всплыло воспоминание о минувшей ночи, и по телу пробежала дрожь. Она отогнала это гнетущее воспоминание. Надо думать о чем-то хорошем, светлом.
   О чем же? Вот хотя бы о том, как последний раз танцевала вальс "На сопках Маньчжурии", когда была вместе с родителями в гостях.
   На весь зал звучала граммофонная музыка, и она танцевала с Антоном. Купалась в волнах счастья. Эти теплые волны исходили от Антона. Странное чувство все время охватывало ее. Это был не просто юноша, а тот самый юнкер, который, встречая ее на улице, целый год провожал взглядом и стыдливо краснел так же, как она. Где он теперь? Вспоминает ли ее?
   Какой это был танец! Разве можно забыть! Сердце замирало, она видела только его влюбленные глаза и капельку пота на усиках, которые у него едва пробивались. Потом Антон исчез. Говорили, что юнкеров отправили на фронт, а когда началась революция, его видели в форме офицера белой армии.
   Где же он теперь? Вернется ли? А если и вернется, то с презрением пройдет мимо нее.
   Клава вытерла слезы уголком пододеяльника. И опять всплыла в памяти минувшая ночь, когда пришел Могилянский.
   Мадам не разрешала девушкам капризничать и привередничать, они должны были делать все, что приказывала "кормилица" и что требовали "клиенты". Но до вчерашнего дня Клавы это не касалось. Несколько дней жила она в "меблированных комнатах" и сама не знала, почему хозяйка с ней миндальничает. Тешила себя надеждой, что Мадам даст ей какую-нибудь работу по дому или на кухне. Но вчера явился Могилянский, и Мадам отправила ее в зал...
   Клава отодвинула подушку, отвернула угол перины и удостоверилась, что длинный нож, который она незаметно взяла на кухне, сама еще не зная зачем, на месте. Потом бросила взгляд на подоконник, где положила газету, которую вчера подобрала в зале, протянула руку и взяла ее.
   Сколько уже времени не видела она ни книг, ни газет! А как любила носить в кабинет ежедневную почту отца: десятки писем и целую пачку газет и журналов!
   Читать комиссарскую газету не хотелось - слова какие-то чужие, непонятные. Разве только объявления. Вот они, на последней странице.
   "Пятьдесят долларов получит тот, кто сообщит, где находится Алексей Ярош родом из Галиции или что с ним случилось. По слухам, он с 1919 года живет в Подольской губернии, под Винницей. Его разыскивает мать по делу о наследстве".
   "Украинский махорочный трест продает курительную и нюхательную махорку".
   "Тов. Николаенко, не забывайте о своих обязательствах и пришлите свой адрес. Издательство".
   "Красный суд. Дело инженера Дубицкого".
   А вот и театральная колонка:
   "Укргостеатр" - "Гайдамаки", "Новый театр" - "Поташ и перламутр".
   Кино:
   "Ампир" - немецкий фильм "Смертельный прыжок".
   "Мишель" - "Трагедия любви". Серия вторая (последняя). С участием Миа-Май и В. Гайдарова.
   "Миньон" - "Бриллиантовый корабль".
   "Маяк" - "Приключения Фортуната".
   Кто-то дернул дверь - раз, другой, третий. Вместе с дверью зашаталась вся фанерная перегородка.
   - Клава! - это громкий голос Мадам.
   Пение в соседней комнате прекратилось.
   - Сейчас! - Клава отбросила одеяло, вскочила, подбежала к двери, открыла ее.
   Полная хозяйка с трудом вошла в узкую дверь. Она молча осмотрела Клаву, которая еще не успела спрятаться под одеяло, и, видимо, стройная фигурка понравилась ей, толстый слой пудры на щеках шевельнулся, ярко-красные от помады губы растянулись в улыбке.
   - Как спала?
   - Спасибо.
   - У тебя опухли глаза, деточка моя. Умойся холодной водой, и к вечеру пройдет. Опухшие глаза портят даже красивую женщину.
   Мадам села на стул. Клава укрылась и молча ждала, что скажет хозяйка. А та высвободила руку из-под шали и протянула Клаве конфеты, которые делали из жженого сахара кондитеры-кустари.
   Клава взяла, поблагодарила, но есть конфеты не стала, а положила их на подушку.
   - Плакала? Почему? - строго спросила Мадам, и ее бесцветные глаза стали острыми как гвоздики.
   Клава молчала.
   - Я не хотела бы, чтобы в моем доме были заплаканные женщины. Мужчины любят веселых. А плачут теперь только голодные. Но разве я плохо тебя кормлю?
   Клава отрицательно покачала головой.
   - Тысячи людей голодают. И взрослые, и дети. - Мадам сделала паузу. Ты ведь не хочешь оказаться среди них? Не хочешь, я знаю. Ты еще, конечно, не забыла, как умирала, когда Семен Харитонович тебя привел?
   Клава вздрогнула.
   - Да, да... Именно он. Если бы ты это забыла, то тебя можно было бы назвать неблагодарной. Еще бы! Ты должна всю жизнь молиться за него, потому что эту жизнь вернул тебе он! А? Ты сама-то как думаешь?
   Теперь Клава поняла, зачем пожаловала Мадам.
   - На первый раз, - глаза Мадам стали строгими, - на первый раз будем считать, что ты не вышла на работу, и сегодня не будем тебя кормить. Но если это повторится...
   Клава знала, что Мадам умеет расправляться со своими рабынями. В первое время после революции она притихла, закрыла заведение, но едва начался нэп, снова взялась за свое. С помощью бывшего "клиента", а ныне компаньона Семена Могилянского, открыла "меблированные комнаты" под видом частной гостиницы. О том, что происходит в ее гостинице, власть пока еще не знала. У ее представителей, чрезвычайно занятых борьбой с бандитизмом, голодом, разрухой, далеко не до всего доходили руки. К тому же Могилянский заверил Мадам, что имеет связи в милиции и поэтому никто ее не тронет.
   И действительно не трогали. Но, хотя "живого товара" в голодном городе было сколько угодно, широко разворачивать свою деятельность Мадам не решалась и взяла для начала трех красивых девушек, а недавно Семен Харитонович привел еще и Клаву, заявив, что имеет на нее свои планы.
   Вчера он снова пришел, и Клаву чуть не вытошнило от отвращения, когда он касался ее своими короткими и подвижными, как ящерицы, пальцами. Не подпускала к себе, в конце концов укусила его за руку.
   - Я поражена его терпением! - отчитывала Клаву Мадам. - Он ведь мог убить тебя, и никто не узнал бы, - добавила она и встала. - Не смей больше так себя вести!
   - Нет, нет! - вскочила с кровати Клава. - Я не впущу его! Ни за что! Кого хотите. Я согласна на все. Только не его!
   Она стояла босая на холодном полу, в короткой нижней сорочке и вся дрожала от нервного возбуждения.
   - Идиотка! - прошипела Мадам. - Посмей только! Сразу вышвырну на улицу!
   Теперь она уже не выплыла из комнаты, а словно выпала, и так хлопнула дверью, что чуть не сорвала ее с петель.
   * * *
   Он все же пришел в эту ночь. Вместе с Мадам. Поставил на столик бутылку вина, развернул бумагу, в которой было два пирожных, и сел. На пальцах его Клава увидела большие коричневые пятна от йода. Мадам, изо всех сил стараясь казаться добродушной, улыбнулась Клаве:
   - Если ты голодна... Я не кормила ее сегодня, Семен Харитонович, за вчерашнюю неинтеллигентность. Если хочешь, я скажу, чтобы тебе принесли ужин...
   Клава молчала, чувствуя, что ее снова начинает трясти.
   - Что вы! - возмутился Могилянский. - Разве можно! Принесите, пожалуйста, все самое лучшее. Чего бы тебе хотелось?
   Клава не ответила.
   - Конечно, ты виновата, - сказал Могилянский, когда Мадам вышла. - Ты меня очень обидела. Но не кормить - это все-таки свинство.
   Клава, одетая в короткое открытое платье, сидела на кровати, не глядя на него. Могилянский умолк и с видом обиженного ребенка уставился на нее своими черными глазками.
   Тем временем Мадам сама принесла бокалы, хлеб, две тарелки жареной картошки и сливочное масло.
   Лавочник остался этим недоволен.
   - Я не вижу ни шоколада, ни вообще чего-нибудь путного. Что вы, Мадам! Я же сказал - для Клавы ничего не жалеть!
   Мадам снова вышла, и через несколько минут маленький круглый столик был весь уставлен самыми вкусными вещами. Выполнив волю компаньона, хозяйка улыбнулась Клаве и ушла, плотно прикрыв за собою дверь.
   Могилянский встал, запер дверь на крючок, откупорил бутылку, налил в бокалы вина. Пододвинул свой стул поближе к кровати.
   - Клава!
   Она не шевельнулась. Смотрела на лавочника и снова вспомнила вчерашний вечер. Вчера он пил с друзьями в большом зале. Клава и Коко подавали и убирали со стола. Один из собутыльников Могилянского, тот, которого Клава называла Конем, рассказывал о Торговом кооперативном обществе, разрешенном большевиками, и обещал лавочнику большие прибыли. Другой, железнодорожник, предлагал вагоны. Могилянский убеждал их обоих, что вкладывать деньги в кооперативное дело сейчас рискованно, потому что власть, несмотря на объявленную новую экономическую политику, еще не потеряла вкуса к экспроприациям и остается на стороне не частника, а голодранцев. Она способна одним махом забрать все назад.
   - Где бы взять денег? - продолжал Могилянский. - Были бы деньги, я мельницу бы пустил. И занять негде. Когда-то были банки. - Он замолчал и пристально посмотрел на Клаву, сидевшую в углу и не сводившую глаз с железной буржуйки, на раскаленных стенках которой возникали и гасли синие, розовые, золотые змейки.
   Гости еще долго спорили, но Клава не прислушивалась. Коко сильным голосом затянула песню, и подвыпившие мужчины подхватили.
   В это время Клава, как ей казалось, незаметно выскользнула на кухню. Но Могилянский побежал следом за ней и начал ее обнимать. Она не выдержала, укусила его за руку и убежала в свою комнату. Там заперлась, легла на кровать и сжалась в комок.
   Могилянский стучал в дверь, ругался, угрожал, что сорвет крючок. Мадам тоже прибежала на шум, тоже кричала, угрожала выбросить на улицу, но Клава не отвечала. В конце концов от нее отстали.
   На этот раз у лавочника было какое-то сдержанное, непривычное для Клавы выражение лица. В глазах его была не одна только похоть.
   - Клава, ну что ты? - примирительно сказал он. - Давай выпьем, не сердись. Я ведь у тебя единственный на свете близкий человек. - Он хотел сказать "родной", но не решился. - Матери у тебя нет, отца тоже, а я тебе почти... - Он помолчал, подбирая слово. - Почти муж...
   Если бы это не Могилянский сказал, Клава, наверно, только улыбнулась бы, но на него глянула она зло и враждебно.
   Коко никак не могла закончить свою песню, и за стеной, словно на испорченной граммофонной пластинке, повторялось:
   Ты поверь, что любовь - это тот же камин,
   Где сгорают все лучшие грезы,
   А погаснет любовь - в сердце холод один,
   Впереди же - страданья и слезы...
   Могилянский залпом выпил свой бокал, а со вторым подошел к Клаве.
   - Я все время думаю о тебе. И тебя, и меня обидели. Мы должны, Клавочка, вместе держаться. А главное - я люблю тебя! Представь себе!..
   Он взял бокал в левую руку, а правой обнял ее за плечи. Клава оттолкнула его так, что он выронил бокал. Вино, которое делали тогда из подкрашенного спирта, красными струйками потекло по стене.
   - Ну и черт с тобой! - рассердился Могилянский, стряхивая брызги с брюк. - Думал забрать тебя отсюда. Нашли бы квартиру, кормил бы тебя, поступила бы на какие-нибудь курсы, образование-то есть. А там, с богом, и поженились бы. Но ты, я вижу, с ума спятила. Зачем мне такая? - Он обернулся к столику и снова налил себе вина. - Сиди, сиди здесь, у этой Мадам, пока нос не провалится.
   - А не вы ли меня сюда привели? - с ненавистью глядя на него, закричала Клава. - В этот сифилис? Не вы? А кто же? Отвечайте!
   - Ты с голоду умирала...
   - Спаситель! - с презрением бросила она.
   - Я привел тебя всего на несколько дней и просил Мадам, чтобы никого к тебе не пускала. Сам не знаю, что со мной творится. Ночами ты мне снишься. И все такою, какой в первый раз тебя увидел, когда приезжала с отцом на ярмарку, когда белым облачком с неба спускалась - из кареты на землю. Сейчас все меняется, большевики людям предприятия возвращают. Может быть, и твой отец объявится. Поженимся тогда. Не беспокойся, все будет законно, как полагается.
   Клава вспомнила, как жаловался накануне Могилянский, что негде взять денег на мельницу. "Неужели это правда, неужели и в самом деле все вернется, и дом, и семья? Но ведь он-то, Семен Харитонович, наверно, знает! Неужели правда, неужели возможно?" Она посмотрела на Могилянского уже не отчужденным, мертвым взглядом, а с живой искоркой интереса. Лавочник сразу заметил это и обрадовался.
   Но не о нем думала Клава.
   "Мне-то, мне-то прошлое уже ни к чему - рассуждала она. - Не будет мне места в том мире, в котором жила беззаботная девочка Клава. Да и самой-то девочки нет больше на свете. Для меня было бы невыносимо, если бы все вернулось. Я переступила такой рубеж, через который назад нет дороги: не возвращаются души мертвых через Стикс. Суждено мне навечно остаться в мрачном царстве Мадам. Так не лучше ли сразу из жизни уйти, умереть, чтобы все исчезло - и что было, и что будет?.."
   Ты поверь, что любовь - это тот же камин,
   Где сгорают все лучшие грезы...
   По щекам ее текли и текли слезы, но она их не ощущала.
   Она задумалась, прислушиваясь к печальному пению, и, казалось, утихомирилась. Могилянский решил, что пришло его время. Прикоснулся к безвольно склоненным под платком плечам.
   - Отстаньте! - глухо произнесла Клава. - Отойдите, Семен Харитонович!
   Он не отступался.
   - У меня сифилис! - Она оскалила зубы и стала страшной. - Из-за вас заразилась, подлец!
   - Врешь! - набросился на нее Могилянский, перестав притворяться добрым. - Врешь, врешь! - повторял он, сжимая ее в объятиях. - Выдумала! Ты просто ненавидишь меня! - пыхтел он. - Но я заставлю!
   "Кричать? - подумала Клава. - Но здесь ведь никто не обращает внимания на женские крики и стоны!" И, словно в ответ на эту отчаянную мысль, из соседней комнаты донесся вопль Коко, которым резко оборвалась песня.
   Клава вырвалась, выхватила из-под перины нож и, закрыв глаза, замахнулась на Могилянского. Он успел перехватить ее руку и вывернул ее так, что Клава закричала.
   В дверь резко забарабанили. Не обращая на это внимания, взбешенный лавочник продолжал выкручивать Клавину руку, пока, теряя сознание от боли, она не выронила нож и не упала на пол.
   Фанерная стена вместе с дверью дрожала, как во время землетрясения, посыпалась штукатурка и полетел на пол сорванный с двери крючок. Дверь распахнулась. Могилянский отпустил Клаву и наступил ногою на нож.
   У нее не было сил, чтобы встать. С пола все казалось призрачным, ненастоящим: чьи-то ноги в сапогах и галифе, военная шинель. За сапогами стояла Мадам, как игрушечная матрешке, поставленная вниз головой.
   - Что здесь происходит? - строго спросил военный. - Поднимите ее!
   Могилянский взял нож, положил на стол, потом помог Клаве подняться.
   Теперь она увидела лицо военного. Это был инспектор милиции, который расспрашивал ее об отце. За спиной Решетняка она увидела еще каких-то людей. "Облава!" - и она опустилась на кровать.