Все семейство Арнери стояло рядом с Джулькой — папа Арнери в сдвинутой набекрень фетровой шляпе-борсалино, мама Арнери в черном кружевном платке, накинутом на красиво седеющие волосы, такие же кудрявые, как и у Джульки, и братья Арнери, мои друзья Рафка и маленький Петрик со своим трехколесным велосипедом, а также старшая сестра Нелли, неописуемая красавица с раскрытым кружевным зонтиком на плече.
   Так как обезьяна не желала добровольно спуститься с акации на тротуар, то позвали дворника, который принес лестницу. Но едва он приставил ее к стволу акации — Дези, как гимнаст, перебралась на другое дерево и, оскалившись, издала злобный трескучий звук раздавливаемого ореха. Едва дворник прикоснулся к лестнице, желая переставить ее к другому дереву, — Дези перелетела на уличный фонарь, скрючилась, поискала у себя немного в голове, а затем побежала по верхушке каменного забора и все с той же акробатической точностью продолжала перебираться по карнизам, водосточным трубам и балконам довольно высокого кирпичного дома Фесенко, пока не перебралась на крышу и оттуда бросила на преследователей презрительный взгляд своих полузакрытых глаз с лазурными веками.
 
   …глаза клоуна…
 
   — Дези! Дези! Дезинька! — нежнейшим голосом звала Джулька.
   Если бы Дези была человеком, то она, несомненно, немедленно спустилась с крыши в руки своей хозяйки, потому что Джулька была неотразима своим телесно-розовым ротиком и смугло-румяными щечками.
   Но Дези была обезьяна и ничего этого не понимала. Наоборот, она даже как будто оскорбилась от Джулькиных притязаний, повернулась спиной к Джульке, задрала хвост, чем и показала ей свое презрение.
   В это время подъехал на велосипеде Стасик Сологуб, прислонился вместе со своей машиной к дереву, подумал, посоображал, а затем сошел с велосипеда и мужественно полез по пожарной лестнице на крышу, вызвав всеобщее восхищение, но не долез, потому что зацепился за какой-то костыль и порвал свои узкие диагоналевые брюки со штрипками, так что все увидели его подштанники. Смущенный Стасик спрыгнул на землю и умчался домой на своем велосипеде под бурное улюлюканье всей нашей голоты.
   С обезьяной возились долго.
   Она перебиралась с крыши на крышу. Еще немного — и она бы спрыгнула в приморский сад дачи Налбандовых, а оттуда вниз с обрыва, и тогда ищи свищи!
 
   …но тут появился Мишка Галий, он же просто Галик…
 
   Галик подошел своей цепкой черноморской походочкой к толпе, посмотрел вверх на обезьяну зорко прищуренными глазами шкипера, а затем сказал Джульке, что поймать Дези — плевое дело, надо лишь иметь восемь копеек. Семейство Арнери, посовещавшись, вручило Галику восемь копеек, и, подмигнув Джульке, Галик не торопясь удалился все той же своей знаменитой походочкой.
   Он был в бобриковых лиловых штанах, откуда торчали его пыльные босые ноги.
   Толпа видела, как в перспективе улицы Мишка Галий, звякнув дверным колокольчиком и нажав щеколду, вошел в бакалейную лавочку Коротынского и вскоре вышел оттуда, прижимая к груди фунт винограда, завернутого в грубую, дешевую, толстую бумагу. Не отвечая на вопросы, он сноровисто полез, перебирая босыми маленькими ногами по перекладинам пожарной лестницы, достиг уровня крыши и показал обезьяне гронку винограда, вынутую из фунтика. Обезьяна издала свой щелкающий звук, в два прыжка на трех длинных руках приблизилась к Мишке Галику и протянула к винограду человеческую коричневую ручку.
   Однако Галик винограда обезьяне не дал, а медленно начал спускаться вниз, держа перед мордой зверька соблазнительную полупрозрачную кисть, насквозь пронизанную солнцем.
   Таким образом Мишка Галик, а за ним и обезьяна благополучно спустились на улицу, где Мишка молниеносным движением схватил Дези за хвост и, не обращая внимания на сердитые крики обезьяны, норовившей его укусить, подал Джульке животное; затем, сказав всего лишь одну фразу: «А виноград пойдет мне за работу!» — Галик удалился, окруженный голотой, кричавшей:
   — Мишка! Галик! Не будь жадным! Дай хотя бы одну гронку на всех!
 
   …но Мишка Галий был неумолим…

Драгоценные окаменелости

   Один мальчик принес кусок окаменевшего дерева и толстую пластинку антрацита с отпечатками на его зеркальной поверхности листиков папоротника, росшего, как сказал мальчик и подтвердил учитель истории, много сот тысяч, а может быть, и миллионов лет тому назад.
   Весь класс столпился возле парты, где лежали окаменелости, с любопытством рассматривая их. Мальчики брали в руки тяжелые окаменелости, произнося различные междометия вроде:
   — Ого-го!
   Или:
   — Уй-юй-юй!
   Или:
   — Ай-яй-яй!
   Но в общем миллионолетние камни не слишком заинтересовали класс, и мальчики вскоре разошлись по своим партам.
   На меня окаменелости произвели потрясающее впечатление. Воображение представило мне картину древовидных папоротников и каких-то других чудовищных растений, среди которых бродили ихтиозавры с длинными и крошечными головками на фоне воспаленно-розового заката, и все это происходило на земле миллионы лет тому назад. Я так живо видел неправдоподобные ветки допотопных папоротников с мелкими овальными листочками на пирамидальных концах. Впоследствии эти листочки отпечатались на пластах каменного угля, который, как я уже знал, получился из стволов деревьев, пролежавших в земле невообразимо продолжительное время — миллионы миллионов лет.
   Страшно подумать!
   Мне захотелось иметь эти окаменелости, захотелось мучительно, страстно. Я понимал, что они представляют огромную ценность и мальчик — их обладатель — ни за какие блага мира не захочет с ними расстаться.
   Каково же было мое удивление, когда на мою просьбу дать мне хотя бы самый маленький кусочек окаменелого дерева и самую крошечную частицу допотопного антрацита с хотя бы одним отпечатком овального листика мальчик сказал:
   — Да забирай их все, если хочешь!
   — Даром? — спросил я.
   — Конечно. Мне уже надоело таскать их в ранце, — ответил он.
   — Честное благородное? — спросил я.
   — А что! Мне папа привезет их из Донецкого бассейна сколько угодно, хоть два пуда!
   Папа мальчика был обер-кондуктор на железной дороге.
 
   Не веря своему счастью, я поскорее запихнул окаменелости в ранец и не без труда притащил их домой, они оказались страшно тяжелыми.
   Моя душа ликовала; я сделался обладателем драгоценных окаменелостей, изображение которых я видел до сих пор только в учебнике. А уж раз они попали в «Природоведение», то, значит, им цены нет. Я представлял себе, какой восторг вызовут мои окаменелости у домашних и как станет завидовать Женька. Мне было немного жаль мальчика, так легкомысленно подарившего мне окаменелости: бедняга, наверное, и не подозревал, какие это драгоценные вещи.
   Однако ни на улице, ни во дворе, ни дома мое приобретение не произвело никакого впечатления. Мальчики и девочки просто не поняли, чем, собственно говоря, я хвастаюсь. Дома тетя поморщилась и сказала, что я опять натаскал в дом всякой дряни.
   Женька оскорбительно хихикал.
   А папа, придя вечером с уроков, осмотрел мои приобретения и сказал, что подобные окаменелости довольно часто попадаются в каменноугольных шахтах и рудниках и это лишний раз подтверждает, что жизнь на нашей планете существует уже многие и многие миллионы лет.
   …Он сказал, что на пластах каменного угля нередко попадаются отпечатки не только растений, но также раковин, моллюсков и позвоночных животных. Он говорил об этом как о вещах самых обыкновенных. И я представил себе на пластинке каменного угля отпечатки скелета допотопной ящерицы со все уменьшающимися позвоночками хвоста…
 
   Я был подавлен. Но в глубине души я не поверил папе, что мои окаменелости не представляют ничего особенного. Я был не в силах расстаться с мыслью, что у меня в руках находятся драгоценности, которые охотно за громадные деньги приобретет любой музей.
   Ведь собирают же они, думал я, черепки глиняной посуды и наконечники стрел, которым всего-навсего несколько тысяч лет. А у меня окаменелости многомиллионной давности. В особенности меня восхищал обломок окаменелого дерева, с виду кусок обыкновенного полена, а тяжелое, как свинец, и невероятно твердое — никакими способами не отколешь от него ни одной щепочки: все волокна его, сохраняя свой вид и свою структуру, превратились в кремень.
   Нет, папа, наверное, ошибся!
   Такие вещи, я уверен, встречаются в природе чрезвычайно редко, гораздо реже, чем золото и бриллианты.
   Нечего и говорить, что на другой день рано утром я бережно завернул свои окаменелости в «Одесский листок» и вместо гимназии отправился в археологический музей.
   Эта идея пришла мне вдруг среди ночи и показалась одним из самых легких способов быстро обогатиться.
   Кассирша при входе в археологический музей потребовала, чтобы я приобрел входной билет, но я с достоинством ответил, что я не простой, обыкновенный посетитель, а пришел по важному делу и желаю видеть заведующего музеем.
   Ко мне вышел толстячок в сюртуке, с университетским значком на груди и спросил, что мне угодно.
   Я молча развернул окаменелости и с плохо скрытым торжеством поднес их к лицу толстяка.
   — Видите? — спросил я.
   — Ну, вижу, — ответил толстяк. — Так что же ты от меня хочешь?
   — Купите для вашего музея, — сказал я и, заметив на его лице неопределенно-удивленное и вместе с тем довольно веселое выражение, прибавил не совсем уверенно: — Им несколько миллионов лет. Пять рублей за оба дадите?
   Толстячок взял из моих рук окаменелости, повернул меня к себе спиной и, открыв мой ранец, засунул туда сверток с окаменелостями и застегнул ремешки крышки ранца. Затем он подвел меня к громадной входной двери с ярко начищенными медными ручками и сказал:
   — И чтоб я тебя больше не видел.
   — Дяденька, — неожиданно для себя сказал я тоненьким, нищенским голосом, — тогда хоть пустите меня бесплатно в ваш музей.
   — Это можно, — охотно согласился толстячок и провел меня по скользким, неизмеримо громадным паркетным полам безлюдного, холодного музея, где в витринах виднелись черепки и кости, медные позеленевшие скифские украшения, глиняные светильники, кремневые наконечники стрел и все то, что так сильно действует на воображение посетителя в археологических музеях. Я проходил мимо амфор вышиной в мой рост, где древние греки хранили пшеницу и вино; мимо лакированного ящика, имевшего смягченные очертания человеческого тела, и я знал, что там внутри лежит, спеленатая черными смоляными бинтами, древнеегипетская мумия — всё, что осталось от египетской царицы или царя, фараона. Всюду меня преследовали знаки непостижимо далекого прошлого, а за высокими музейными окнами с ярко начищенными медными шпингалетами, от которых пахло самоварной мазью, виднелась панорама нашего порта, карантинная гавань, эстакады, заново выстроенные после того, как их сожгли во время революции 1905 года, и по которым теперь, стукаясь друг в друга тарелками буферов, туда и назад катались красные товарные вагоны, груженные бессарабской пшеницей, и нежно посвистывал маневренный паровичок, пуская в небо облачка пара, и лебедки пароходов, стоящих у причалов, издавали свои привычные звуки:
 
   …Тирли — Тирли — Тирли — Тирли…
 
   …кажется, уже давно описанные у какого-то знаменитого писателя, кажется у Чехова… А белоснежный корпус портового маяка, имевший форму несколько удлиненного колокола, хрустально отражался в волнах, и яхта с надутыми парусами, дав сильный крен, красиво огибала маяк, оставляя за собой пенистый след, и зелено-голубое зеркало акватории бороздили черные чумазые буксирные катера, и все вместе это было так прекрасно, что я готов был писать об этом стихи, да только не умел.
   Попрощавшись с добрым толстяком, я вышел на улицу; и, пройдя мимо глиняных амфор, стоящих под древнегреческим портиком музея, побрел по Пушкинской улице по направлению к вокзалу и Куликову полю.
   Меня угнетало чувство вины перед папой и гимназией, так как я прогулял занятия.
   Мне было жарко в шинели на вате под зимним приветливым южным солнышком, плечи давили ремни ранца, где вместе с книгами лежали мои страшно тяжелые окаменелости.
   Я вынул их из ранца, положил на тротуар возле ствола старого пятнистого платана и, вздохнув с облегчением, отправился домой, размышляя о времени — какое оно непомерно огромное, миллионы миллионов лет, и какой я по сравнению с этим бесконечным временем маленький, не больше круглого листочка допотопного папоротника, отпечатавшегося на пласте каменного угля, который в свой черед когда-то в незапамятные времена был живым деревом.
 
   …и может быть, когда-нибудь кто-нибудь откроет в глубине вечности каменноугольный пласт тысячелетия с отпечатками моих позвонков и рядом кусок окаменелого дуба, того самого, что рос тогда в Отраде под нашим балконом…

Афонский лимон в графине

   Уже не помню, каким образом попал к нам этот пузатый графин тонкого дешевого стекла, с довольно узким горлом, наглухо забитым пробкой. В графине находился лимон-великан, занимая почти всю обширную внутренность графина, наполненного какой-то бесцветной жидкостью, как предполагали — водкой.
   Я никогда в жизни не видывал таких громадных, удивительно красивых лимонов с косо обрезанной веточкой и двумя зелеными листиками.
   Трудно, даже совсем невозможно было понять, как образом удалось пропихнуть лимон в узкое горлышко графина. Может быть, сначала графин был сделан без дна, а после того, как лимон положили в графин, как-нибудь приварили дно? Я самым тщательным образом исследовал графин и убедился, что дно составляет одно целое со всем сосудом.
   Было что-то волшебное в этом графине с лимоном, что-то из тысячи и одной ночи, из пещеры Аладина, тем более, как я теперь припоминаю, эту редкость сделали на Афоне и продал его афонский монах, разносчик душистых кипарисовых крестиков, лубочных картинок, серебряных цепочек и оливкового масла в узких, как палка, рифленых бутылках.
   Кажется, монах пришел со своим мешком на русский пароход РОПиТа (Русского общества пароходства и торговли), грузившийся в Константинополе, а капитан купил графин с лимоном в подарок своему сыну, гимназисту нашей гимназии, затем чудесный лимон перешел в собственность другого гимназиста и наконец каким-то образом очутился в руках у моего брата Жени, ходившего уже в приготовительный класс.
   Если мне не изменяет память, Женька выиграл графин в тепки или обменял его на две марки — суданскую и бразильскую.
   Графин долго стоял у нас на верху буфета, вызывая общее изумление: каким образом удалось протолкнуть лимон в такое узкое горлышко графина?
   …Когда луч солнца проникал сквозь листья старого ветвистого дуба, росшего перед домом, и касался верхушки буфета, графин с лимоном вдруг загорался ярким желто-зеленым пламенем, освещая всю комнату, как волшебная лампа Аладина, натертая песком, и тогда наши скромные комнаты с бумажными обоями — или, как тогда называли, шпалерами — превращались в склад драгоценностей. Ночью при зеленом свете луны, проникавшем в щели ставней, сквозь сон — или, вернее, во сне — я видел темную, длинную, узкую, таинственную фигуру афонского монаха в черной скуфейке, в кожаном поясе, который, неслышно ступая, проносил по комнатам, как священный сосуд, графин со светящимся лимоном…
   Но все же каким образом лимон влез в графин? Мы с Женькой ломали над решением этого вопроса голову, и в конце концов пришли к заключению, что лучше всего разбить графин и исследовать лимон — не поддельный ли он?
   Мы потащили графин с лимоном в кухню и над мусорным ведром безжалостно тюкнули его секачкой: Женька держал графин, а я тюкнул. Графин раскололся, жидкость вылилась, распространяя головокружительный спиртуозно-лимонный дух, и у нас в руках оказался лимон. Он был не так велик, как нам казалось, когда мы смотрели на него сквозь выпуклое, как бы увеличительное стекло графина, но все же гораздо крупнее обыкновенных лимонов.
   Мы разрезали его на части и обнаружили, что это не подделка, а самый настоящий лимон с косточками, внутренними перегородками и кислый на вкус. Он был несколько бледнее обыкновенного лимона, но это объяснялось тем, что он долго пролежал в водке.
   Мы выбросили его в помойное ведро, так и не раскрыв тайны.
   И совершенно напрасно, так как на другой день мальчик в гимназии — тот самый сын капитана, первый владелец графина, — объяснил нам, что монахи на Афоне выводят особый сорт лимонов-великанов, причем всовывают в графины завязь лимонного плода, когда он еще величиной с фасоль, потом лимоны созревают в графинах, и тогда монахи отрезают веточку, на которой рос лимон, наливают графины водкой, закупоривают хорошей пробкой и пускают в продажу вместе с прочими афонскими сувенирами, которые охотно раскупают русские паломники на пристанях Константинополя.
   …мы лишились загадочного графина, который некоторое время так волновал мое воображение и так волшебно озарял нашу квартиру днем и в особенности в лунные ночи, когда взрослые храпят, а дети под крылом своих ангелов-хранителей видят сказочные сны…

Патроны, брошенные в костер

   Я вышел из дому, пошел по хорошо знакомой улицы, которая на этот раз показалась мне слишком пустынной и какой-то безрадостной. Я шел к моему товарищу Смирнову, тихому заике, с которым до сих пор никогда не дружил и относился к нему вполне безразлично.
   Каким образом оказалось, что мы вдруг стали друзьями, мне было неизвестно, да я об этом и не думал и не старался объяснить, как нечто само собою разумеющееся.
   Смирнов жил на соседней улице, называющейся Ясной, в скучном кирпичном доме, и едва я появился возле ворот, как он выглянул в окно и сейчас же вышел ко мне на улицу в зимней шинели и фуражке с гимназическим гербом, показавшимся мне гораздо больше обычного, и в этом я увидел какое-то тревожное предзнаменование, особенно в безукоризненно серебряном траурном цвете скрещенных пальмовых веточек.
   У Смирнова было серое лицо, такое же скучное и благонравное, как его фамилия, как бы лишенная звукового богатства. Заикание делало его застенчивым, излишне молчаливым. Я поймал себя на том, что подружился с ним из корыстных побуждений: его отец был преподавателем в нашей гимназии, а я был очень плохим учеником и отец Смирнова мог оказаться мне полезным на педагогическом совете, когда начнется обсуждение моих успехов, поведения и встанет вопрос о моем исключении из гимназии.
   …мысль, что я подружился со Смирновым по расчету, мучила мою совесть, и этим тайным мучениям соответствовало все окружающее: серая, неопределенная погода, небо, покрытое излишне низкими тучами, голые деревья, а главное, пустота и безлюдье обычно таких радостных улиц нашей Отрады с их чудесными названиями: Отрадная, Уютная, Ясная, Морская. На асфальтовых тротуарах этих улиц обычно несколько мальчиков подгоняли кнутиками свои кубари, называвшиеся у нас «дзыги», и несколько девочек играли в серсо, бросая деревянными рапирами с перекладинами пестрые, почти невесомые кружки.
   Теперь же ничего подобного не было, как поздней холодной осенью, хотя, я думаю, был лишь конец сентября. Смирнов поднял воротник своей шинели и неуверенной улыбкой дал мне понять, что все в порядке. Дело заключалось в том, что у Смирнова имелась коробка с патронами для монтекристо, и он обещал сегодня вынести ее из дому. Он вынул из кармана шинели круглую картонную коробочку зеленого охотничьего цвета с черным австрийским орлом на крышке, таким же двуглавым, как наш российский. Он дал ее мне, и я потряс коробочку возле уха, желая узнать, много ли там патронов, и услышал тарахтение патронов, которых, судя по звуку, было в коробке не так-то много, вернее, даже совсем мало. Но это меня не огорчило: ведь ружья монтекристо у нас все равно не было.
   По печальным улицам мы пошли рядом по направлению к обрывам и по знакомой, но несколько изменившейся к худшему дорожке, спустились вниз, туда, где между подошвой обрывов и морем простиралось излюбленное нами пространство со следами давних оползней и мусорными кучами, поросшими бурьяном, дурманом с его зелеными колючими коробочками и дудочками цветов нездорового белого цвета, а также пасленом.
   Тут мы увидели как раз то, что нам было нужно: затухающий костер, слегка дымившийся, стлавшийся по бурьяну беловатым дымом. Я подбросил в костер сухого бурьяна, и он стал со слабым треском разгораться, но разгорелся не слишком сильно — казалось, его душат низкие тучи, длинными рядами идущие одна за другой откуда-то из-за пасмурного морского горизонта над пенистыми волнами бесшумного и какого-то неприятно-бескрасочного прибоя. Костер понемногу разгорался. Теперь уже можно было бросать в него патроны.
   Смирнов, неловко ворочая языком и заикаясь, стал уговаривать меня не делать этого. Но я сумел красноречиво доказать ему, что это будет очень интересно, а главное, поучительно. Почему-то я очень торопился с этим делом и приводил множество доказательств и доводов, из которых самый сильный был тот, что больше уже никогда в жизни нам не представится такой подходящий случай.
   Смирнов согласился.
   Я открыл коробочку. Там катались три или четыре довольно длинных патрона.
   Я бросил их в костер, и мы со Смирновым побежали прочь от костра, каждый миг ожидая услышать за собой грохот взрыва. Но позади нас все было тихо, однако эта тишина казалась нам недоброй, чреватой ужасными последствиями.
   Мы, конечно, понимали, что патроны от монтекристо не могут взорваться с особенной силой, но мы боялись, что из костра начнут вылетать пульки и попадут нам в спину или в голову и, может быть, даже убьют. Мы спрятались в яму, поросшую пасленом, прижались к земле, наблюдая издали, как будут рваться в костре патроны.
 
   …патроны так долго не рвались, что мы уже перестал надеяться…
 
   А пасмурный день вокруг нас и молчаливое море становились все темнее, зловещее. Именно тогда и стали рваться патроны. Они рвались со слабым, но каким-то несвойственным им раскатистым слитным потрескиванием, вернее, протяженным во времени и пространстве рокотом, и от этого грозного рокота и обступившей нас темноты я проснулся и увидел в окнах тягостную темноту пасмурного майского утра и небо, сплошь обложенное грозовыми тучами, среди которых изредка проскакивали сиреневые молнии, и вслед за ними продолжительно ворчал слабый гром, как будто бы по крыше над моей головой проезжали биндюги, везущие листовое железо, а в квартире еще все спали и в комнатах было темным-темно с легким оттенком цветущей в соседних садах густо-лиловой сирени…
 
   …а мальчика Смирнова вообще не существовало в природе, он был просто моим сном, хотя уверенность в подлинности существования его и его отца-учителя иногда волнует меня до сих пор. Нет, все-таки, кажется, он существовал…

Таяние льда.

   …Учителя у нас в гимназии носили форму: длинные синие сюртуки с золочеными пуговицами министерства народного просвещения, в синих бархатных петлицах белели серебряные звездочки, обозначавшие чин. Преподаватели были чиновники. У статских советников звездочки были похожи на сильно увеличенные снежинки.
   Один или два учителя позволяли себе являться в гимназию в пиджаках, с маленькими щегольскими ромбовидными университетскими значками на груди. Впрочем, их пиджаки были тоже с золочеными пуговицами и звездочками на бархатных петличках, так что это, собственно, были не пиджаки, а скорее форменные тужурки. Обычно эти вольнодумцы в форменных тужурках были молодые люди, недавно окончившие университет и еще не выбросившие из головы либеральные идеи. Их скоро приводили в христианский вид, и они через короткое время уже появлялись в длинных синих форменных сюртуках с синими жилетами, из-под которых выпячивалась треугольником белоснежная скорлупа крахмальных манишек.
   Учительский синий цвет был темно-синий, с некоторыми незначительными отклонениями: у одних сукно было более синее, у других менее синее.
   Однако учитель, преподаватель физики и географии, отличался от других педагогов слишком светлым тоном своего форменного сюртука, как будто бы и синего, но, по существу, почти голубого, бледного.
   Сукно этого голубого форменного сюртука отличалось своей тонкостью, дороговизной, форменные пуговицы на его фоне не так резко выделялись, казались не ярко-золотыми, а скорее бледно-лимонными, в особенности маленькие пуговички на жилете и на обшлагах рукавов, где они как бы сливались с бледным золотом запонок на круглых, хорошо накрахмаленных манжетах, издававших мягкое тарахтение, когда Акацапов — так звали учителя физики и географии — вытаскивал из заднего кармана своего сюртука квадратик хорошо выглаженного и вчетверо сложенного тонкого батистового платка с меткой, распространявшего при встряхивании приятный запах цветочного одеколона — тоже как бы бледно-золотистого, если только запах может иметь цвет.
   Акацапов был довольно стройный худенький мужчина с узкой спиной и узкой жиденькой бородкой, всегда аккуратно подстриженной, бледно-золотистого (какого-то золотушного) оттенка, который очень шел к его бледно-голубым жуликоватым глазам.