Страница:
— Все в порядке, — шепнул ему садху, стиснутый орущей, шумной, растерянной толпой; под ногами у него путалась персидская борзая собака, а сзади напирал раджпут — сокольничий с клеткой крикливых соколов. — Он пошёл дать знать о письме, которое я припрятал. Мне говорили, что он в Пешаваре. А ведь я должен был бы знать, что он, как крокодил, — всегда не в той заводи, где его ищут. Он спас меня от беды, но жизнью своей я обязан тебе.
— Разве он тоже один из Нас? — Ким проскочил под мышкой жирного меварского погонщика верблюдов и растолкал целый выводок стрекочущих сингхских матрон.
— Да, и из самых главных. Нам обоим повезло. Я доложу ему о том, что ты сделал. Под его покровительством я в безопасности. Он выбрался из толпы, осаждавшей вагоны, и сел на корточки у скамейки близ телеграфной конторы.
— Вернись в вагон, не то твоё место займут. Не беспокойся о деле, брат, и о моей жизни. Ты дал мне передохнуть, а Стрик-ленд-сахиб вытащил меня на сушу. Возможно, мы ещё поработаем с тобой вместе в Игре. До свидания!
Ким поспешил назад в вагон; он был горд, поражён, но слегка уязвлён тем, что у него нет ключей к окружающим его тайнам.
«Я только новичок в Игре, это правда. Я не мог бы спастись, с такой ловкостью перепрыгнув в безопасное место, как это сделал садху. Он знал, что „под самой лампой темней всего“. Мне бы и в голову не пришло сообщать о себе сведения под видом проклятий… А как умно вёл себя этот сахиб! Ну что ж, я спас жизнь одного из…» — А куда девался камбох, святой человек? — прошептал он, занимая место в переполненном отделении вагона.
— Его одолел страх, — ответил лама с нежным лукавством. — Он видел, как в мгновение ока ты превратил махрата в садху, чтобы уберечь его от беды. Это потрясло его. Потом он видел, как садху угодил прямо в лапы полиции — тоже из-за тебя. Тогда он схватил своего сына и удрал, ибо, по его словам, ты превратил мирного торговца в бесстыдного сквернослова, оскорбляющего сахибов, и он убоялся подобного жребия для себя. Где же садху?
— В полиции, — сказал Ким. — Однако я спас ребёнка камбоха. Лама с кротким видом взял понюшку табаку.
— Ах, чела, видишь, как ты сплоховал! Ты вылечил ребёнка камбоха исключительно ради того, чтобы приобрести заслугу. Но ты заколдовал махрата из тщеславных побуждений, — я наблюдал за тобой, — и в это время ты искоса поглядывал на дряхлого старика и на неразумного крестьянина, которых хотел удивить: отсюда беда и подозрение.
Ким сдержался большим усилием воли, а это в его возрасте было непросто. Как и всякому другому юноше, ему было неприятно слушать незаслуженные порицания или быть неправильно понятым, но деваться ему было некуда. Поезд оставил позади Дели и погрузился в ночь.
— Это правда, — пробормотал он. — Я поступил дурно, если обидел тебя.
— Больше того, чела. Ты бросил в мир поступок, и, как от камня, брошенного в пруд, разбегаются круги, так и у твоего поступка будут последствия, и ты не можешь знать сколь далёкие.
Очевидно, незнание это было благом как для тщеславия Кима, так и для душевного спокойствия ламы, если принять во внимание, что в Симле была получена шифрованная телеграмма с сообщением о прибытии Е.23-го в Дели и, что ещё важнее, о местонахождении письма, которое Е.23-му было поручено… извлечь. Случайно какой-то не в меру усердный полицейский арестовал по обвинению в убийстве, совершённом в отдалённом южном княжестве, неистово негодующего аджмирского маклера по хлопку, который объяснялся с неким мистером Стриклендом на делийской платформе, в то время как Е.23-й пробирался окольными путями к замкнутому сердцу города Дели. В течение двух часов разгневанный министр одного южного княжества получил несколько телеграмм, извещавших его о том, что всякий след одного слегка пораненного махрата потерян, а к тому времени, как неторопливый поезд остановился в Сахаранпуре, последний круг ряби от камня, поднять который помогал Ким, лизал ступени некоей мечети в отдалённом Роуме… где и помешал одному благочестивому человеку совершить молитву.
Лама же, взбодрённый ясным солнечным светом и присутствием своего ученика, долго молился у покрытой росой, обвитой ползучими растениями решётки близ платформы.
— Все это осталось позади, — сказал он, указывая на медный паровоз и сверкающие рельсы. — Тряска в поезде, — хотя он и чудесная штука, — превратила кости мои в воду. Отныне мы будем на чистом воздухе.
— Давай пойдём к женщине из Кулу. — Ким весело шагал под тяжестью своих свёртков. Раннее утро на Сахаранпурской дороге всегда бывает ясно и наполнено ароматами. Он вспомнил о других утрах, проведённых в школе св. Ксаверия, и это увенчало его и без того безмерную радость.
— Откуда вдруг такая торопливость? Мудрые люди не бегают, как цыплята на солнце. Мы проехали сотни и сотни косов, но до сего времени мне, пожалуй, и минуты не удавалось побыть с тобой наедине. Как можешь ты слушать поучения, толкаясь в толпе? Как могу я, поглощённый потоком болтовни, размышлять о Пути?
— Так, значит, язык этой дамы не укорачивается с годами? — ученик улыбался.
— Её любовь к талисманам тоже не уменьшается. Помню раз, когда я говорил о Колесе Жизни, — лама порылся за пазухой, ища последнюю копию, — она проявила интерес только по отношению к демонам, которые нападают на детей. Она приобретёт заслугу, приняв нас… через некоторое время… при удобном случае… не сразу, не сразу. А теперь мы будем странствовать не спеша, следуя цепи Всего Сущего, Искание достигнет цели.
И они побрели, не спеша, между обширными цветущими плодовыми садами — через Аминабад, Сахайганг, Акролу и Брода и маленькую Пхалесу, причём горная цепь Сивалик все время стояла перед ними на севере, а за нею, на Горах, виднелись снега.
После долгого сладкого сна под ясными звёздами Ким не спеша проходил по просыпающейся деревне, в молчании протягивая чашу для сбора подаяний, но, вопреки уставу, блуждая взором с одного края неба до другого. Потом, мягко ступая по мягкой пыли, он возвращался к своему учителю в тень мангового дерева или в менее густую тень белого Дунского сириса, чтобы спокойно попить и поесть. В полдень после беседы и небольшого перехода они засыпали, и когда воздух становился прохладнее, освежёнными трогались в путь. Ночь заставала их в новой области — какой-нибудь избранной ими деревне, куда они отваживались войти, после того как три часа выискивали её среди плодородных полей и длительно обсуждали её преимущества.
Там они рассказывали о себе, — Ким всякий раз по-новому, — и, согласно обычаям гостеприимного Востока, их принимал либо жрец, либо старшина.
Когда тени становились короче и лама начинал тяжелей опираться на Кима, всегда можно было достать Колесо Жизни, разложить его на земле, придавив обтёртыми камнями, и, пользуясь длинной соломинкой, толковать цикл за циклом. Тут на высотах восседали боги — сновидения в сновидениях. Там было небо и мир полубогов — всадников, сражающихся в горах. Здесь изображались муки зверей, душ восходящих и нисходящих по лестнице, которым поэтому нельзя мешать. Тут возникали преисподние, знойные и студёные, и обители терзаемых духов. Пусть чела изучит страдания, вызванные прожорливостью, — вздутый живот и жжение в кишках. И чела послушно изучал, склонив голову и быстро водя смуглым пальцем вслед за указкой, но когда они добирались до мира людей, деятельного и суетного мира, расположенного прямо над преисподними, ум его отвлекался, ибо у Дороги катилось само Колесо, ело, пило, торговало, женилось и ссорилось — Колесо, полное жизни. Нередко лама избирал темой своих поучений эти живые картины, побуждая Кима, очень охотно это делавшего, замечать, как плоть принимает тысячи и тысячи обличий, хороших или дурных, по мнению людей, но в действительности не хороших и не дурных, и как неразумный дух, раб Свиньи, Голубя и Змеи, жаждущий бетеля, новой пары волов, женщин или милости царей, обречён следовать за телом по всем небесам и всем преисподним и снова возвращаться по Кругу на прежнее место. Иногда женщина или бедняк созерцали обряд — а это был обряд — развёртывания большой жёлтой хартии и бросали несколько цветков или горсть каури на её поля. Эти простые люди были довольны уже тем, что повстречали святого человека, который, быть может, помолится за них.
— Лечи их, если они больны, — говорил лама, когда у Кима пробуждалась жажда деятельности. — Лечи их, если у них лихорадка, но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Так, значит, всякое деяние зло? — отвечал Ким, лёжа под большим деревом на развилке Дунской дороги и глядя на маленьких муравьёв, бегущих по его руке.
— Воздерживаться от действия — благо, исключая те случаи, когда стремишься приобрести заслугу.
— Во Вратах Учения нас учили, что сахибу не подобает воздерживаться от деятельности. А я сахиб.
— Друг Всего Мира, — лама прямо взглянул в глаза Киму. — Я старый человек, но и мне, как ребёнку, приятны зрелища. Для тех, кто идёт по Пути, нет ни чёрных, ни белых, ни Хинда, ни Бхо-тияла. Все мы — души, ищущие освобождения. Неважно, какую мудрость ты постиг у сахибов; когда мы придём к моей Реке, ты освободишься от всякой иллюзии вместе со мной. Хай! Кости мои ноют по этой Реке, как они ныли в поезде, но дух мой восседает превыше и он ждёт. Искание достигнет цели!
— Я получил ответ. Дозволяется ли задать вопрос? Лама величаво наклонил голову.
— Я, как ты знаешь, три года ел твой хлеб, святой человек. Откуда же приходили…
— В Бхотияле много того, что люди называют богатством, — спокойно ответил лама. — На моей родине я пользуюсь иллюзией почёта. Я прошу того, в чем нуждаюсь. Я не даю отчёта в расходах. Я действую на благо своему монастырю. Ах! Чёрные высокие сиденья в монастыре и послушники, сидящие стройными рядами!
Чертя пальцем по пыли, он стал рассказывать о долгих и пышных ритуалах в защищённых от снежных обвалов соборах, о процессиях и цаме, о превращении монахов и монахинь в свиней, о священных городах в воздухе на высоте пятнадцати тысяч футов, об интригах между монастырями, о голосах, слышных среди гор, и о том таинственном мираже, что пляшет на сухом снегу. Он говорил и о Лхассе и Далай-Ламе, которого видел и почитал.
Каждый из этих долгих и блаженных дней отделял Кима от его расы и родного языка. Он снова стал думать и видеть сны на местном наречии и бессознательно подражал ламе в соблюдении уставных правил при еде, питьё и тому подобном. Старика все больше и больше влекло к его монастырю, так же как глаза его — к вечным снегам. Река ничуть его не беспокоила. Правда, он иногда долго, очень долго глядел на пучок или ветку, ожидая, как он сам говорил, что земля разверзнется и одарит их своим благословением, но он был доволен уже тем, что странствует со своим учеником, не спеша, овеянный ветерком, дующим с Дуна. Это был не Цейлон, не Будх-Гая, не Бомбей, не заросшие травами развалины, на которые он, по его словам, натолкнулся два года назад. Он говорил о тех местах, как учёный, лишённый тщеславия, как Искатель, странствующий в смирении, как старик, мудрый и воздержанный, освещающий знание тонкой интуицией. Мало-помалу достаточно последовательно (каждый рассказ его возникал по поводу чего-либо увиденного на дороге) он описал свои странствования вдоль и поперёк Хинда, так что Ким, который раньше любил его беспричинно, теперь полюбил его за многие достоинства. Так они наслаждались высоким блаженством, воздерживаясь, как того требует устав, от дурных слов и от вожделений, не объедаясь, не ложась на высокие кровати и не одеваясь в богатые одежды. Желудок оповещал их о времени, а люди приносили им пищу, как сказано в пословице. Они были почитаемы во всех деревнях в окрестностях Аминабада, Сахайганга, Акролы у Брода и маленькой Пхалесы, где Ким благословил женщину, лишённую души.
Но в Индии молва бежит быстро, и раньше, чем им бы хотелось, им повстречался среди полей, поросших хлебами, седобородый слуга, худой сухощавый урия, тащивший корзину с фруктами и ящик с золотыми кабульскими апельсинами; он стал умолять их почтить своим присутствием его хозяйку, расстроенную тем, что лама так давно не навещал её.
— Теперь я вспоминаю, — лама говорил так, будто приглашение явилось для него совершённой новостью, — она добродетельна, но чрезмерно болтлива.
Ким сидел на краю коровьей кормушки, рассказывая сказки детям деревенского кузнеца.
— Она попросит ещё одного сына для своей дочери. Я не забыл её, — сказал он. — Дай ей приобрести заслугу. Вели сказать, что мы придём.
Они в два дня прошли одиннадцать миль по полям и, достигнув места, куда направлялись, увидели себя окружёнными вниманием и заботой, ибо старуха соблюдала добрые традиции гостеприимства, чему учила и зятя, который был под башмаком у женской половины семьи и покупал душевное спокойствие, занимая деньги у ростовщика. Старость не умерила её болтливости, не ослабила её памяти, и, сидя за стыдливо забранным решёткой верхним окном, она в присутствии дюжины слуг осыпала Кима комплиментами, способными привести в полнейшее замешательство европейских слушателей.
— Но ты все такой же бесстыдный щенок-сорванец, каким был на парао, — визжала она. — Я тебя не забыла. Вымойтесь и откушайте. Отец сына моей дочери ненадолго уехал. Поэтому мы, бедные женщины, сидим немые и никому не нужные.
В доказательство чего она, не скупясь на слова, обратилась ко всем своим чадам и домочадцам с речью, длившейся до тех пор, пока не принесли еду и напитки, а вечером, попахивавшим дымком вечером, окрасившим поля тусклой медью и бирюзой, ей вздумалось приказать, чтобы паланкин её поставили на неопрятном дворе под дымящими огнями факелов, и там она принялась болтать за не слишком тщательно задвинутыми занавесками.
— Приди святой человек без спутника, я иначе встретила бы его, но с этим пострелёнком осторожность не помешает.
— Махарани, — промолвил Ким, как всегда называя её полным титулом, — разве моя вина, что не кто иной, как сахиб, полицейский сахиб, назвал махарани, чьё лицо он…
— Цыц! Это было во время паломничества. Когда мы путешествуем… Ты знаешь пословицу?
— …Назвал махарани Разбивающей Сердца и Дарящей Наслаждения.
— И ты помнишь об этом! Это правда. Так он говорил. То было в пору расцвета моей красоты. — Она закудахтала, как довольный попугай при виде куска сахара. — Теперь расскажи мне о своих похождениях… насколько это позволяет стыдливость. Сколько девушек и чьи жены висели на твоих ресницах? Вы пришли из Бенареса? Я съездила бы туда опять в нынешнем году, но моя дочь… у нас только два сына. Пхай! Вот что значит жить на этих плоских равнинах. Зато в Кулу мужчины — слоны. Но я хотела бы попросить у святого человека, — встань в сторонке, сорванец, — талисман против мучительнейших колик и ветров, которые в пору созревания манго одолевают старшего сына моей дочери. Два года назад он дал мне замечательный талисман.
— О, святой человек! — сказал Ким, взглянув на раздражённое лицо ламы и заливаясь смехом.
— Это правда, я дал ей талисман от ветров.
— От зубов, от зубов, от зубов, — подхватила старуха.
— Лечи их, если они больны, — с наслаждением процитировал Ким, — но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Это было два сезона дождей назад; она извела меня своей навязчивостью, — вздохнул лама, как некогда вздыхал судья неправедный. — Так вот и выходит, — заметь себе это, мой чела, что даже те, которые стремятся идти по Пути, совращаются с него праздными женщинами. Когда ребёнок был болен, она три дня кряду разговаривала со мной.
— Аре! А с кем же мне ещё говорить? Мать мальчика ни о чем не имела понятия, а отец… это было в холодные ночи. — «Молитесь богам», — сказал он, воистину так, и, повернувшись на другой бок, захрапел.
— Я дал ей талисман. Что может поделать старик?
— Воздерживаться от действия — благо, исключая тех случаев, когда стремишься приобрести заслугу.
— Ах, чела, если ты отречёшься от меня, я останусь один на свете.
— Во всяком случае, молочные зубы у него прорезались легко, — сказала старуха. — Но все жрецы на один лад. Ким со строгостью кашлянул. Юноша не одобрял её легкомыслия.
— Не вовремя докучая мудрецу, навлечёшь на себя беду. — У нас есть говорящая майна (скворец), — отповедь сопровождалась памятным Киму постукиваньем усыпанного драгоценностями указательного пальца. — Она гнездится над конюшнями и научилась подражать речи нашего домашнего жреца. Быть может, я недостаточно почитаю своих гостей, но если бы вы видели, как он тыкал себя кулаками в животик, вздувшийся как созревшая тыква, и кричал: «Вот тут больно!», вы простили бы меня. Я наполовину склоняюсь к тому, чтобы взять лекарство у хакима. Он продаёт их дёшево и сам толстеет от них, как бык Шивы. Мальчик не отказывался от лекарств, но я опасаюсь, не повредят ли они ребёнку, потому что цвет склянок показался мне зловещим.
Пока она говорила все это, лама исчез во мраке, направляясь в приготовленную для него комнату.
— Ты, наверное, рассердила его, — сказал Ким.
— Ну, нет. Он устал, а я, как всякая бабушка, позабыла об этом. (Никто кроме бабушки не должен воспитывать ребёнка. Матери годятся лишь на то, чтобы рожать.) Завтра, когда он увидит, как вырос сын моей дочери, он напишет талисман. Тогда он сможет также высказать своё мнение о лекарствах нового хакима.
— Что это за хаким, махарани?
— Странник, как ты, но чрезвычайно трезвый бенгалец из Дакхи, знаток медицины. Он вылечил меня от тяжести в желудке, причинённой мясом, посредством маленькой пилюли, которая подействовала, как дьявол, сорвавшийся с цепи. Он странствует, торгуя хорошими дорогими лекарствами. У него и бумаги есть, напечатанные на ангрези, в которых написано, как он помог мужчинам с больной поясницей и немощным женщинам. Он живёт здесь четыре дня, но услышав о том, что вы придёте (во всем мире жрецы с хакимами, что тигры со змеями), он, надо полагать, спрятался.
Пока она, выпалив все это, переводила дух, дряхлый слуга, спокойно сидевший там, куда уже еле достигал свет факелов, пробормотал:
— Этот дом стал скотным двором для всяких проходимцев и… жрецов. Не давайте мальчику столько еды… Но кто переспорит бабушку? — Он почтительно возвысил голос. — Сахиба, хаким спит после еды. Он в комнате позади голубятни.
Ким ощетинился, как фокстерьер на стойке. Смутить и переспорить обучавшегося в Калькутте бенгальца, говорливого дакхского продавца лекарств, — вот настоящая игра. Не подобает, чтобы ламу, да и его самого отстранили ради такого человека. Киму были знакомы смешные объявления на плохом английском языке, которые печатались на последних страницах туземных газет. Воспитанники школы св. Ксаверия иногда приносили их с собой тайком и хихикали над ними, ибо язык благодарного пациента, перечисляющего симптомы своей болезни, обычно отличается необыкновенным простодушием и откровенностью.
Урия, ничего не имевший против того, чтобы стравить одного прихлебателя с другим, ускользнул по направлению к голубятне.
— Да, — сказал Ким со сдержанным презрением, — немного подкрашенной воды да великое бесстыдство — вот и весь их товар. Добыча их — потерявшие здоровье князьки и обжоры-бенгальцы. Барыш приносят им дети… ещё не рождённые. — Старуха расхохоталась.
— Не завидуй! Талисманы лучше, а? Я никогда этого не отрицала. Позаботься, чтобы твой святой написал мне хороший амулет наутро.
— Только невежды отрицают, — глухой, низкий голос загудел в темноте, и какая-то фигура, приблизившись, присела на корточки, — только невежды отрицают действенность талисманов. Только невежды отрицают действенность лекарств.
— Крыса нашла кусок куркумы и говорит: «Я открою бакалейную лавку», — отпарировал Ким.
Словесный бой разгорался, и они заметили, что старуха замерла — вся внимание.
— Сын жреца знает только имя своей няньки да имена трех богов, но говорит: «Слушайте меня, не то я прокляну вас от имени трех миллионов Великих». — Несомненно, невидимый человек держал одну-две стрелы в колчане. Он продолжал: — Я только учу азбуке. Всей мудрости я научился у сахибов.
Сахибы никогда не стареют. Бывает, они уже дедушки, а все ещё плящут и играют, как дети. Крепкая порода, — пропищал голос из паланкина.
— У меня также есть лекарства, которые замедляют биение крови в голове у разгорячённых и разгневанных людей. Есть у меня сина, отлично приготовленная в то время, когда месяц стоит в надлежащем Доме. Имеются жёлтые порошки… арплан из Китая, от которого человек молодеет и начинает изумлять свою семью; шафран из Кашмира и лучший салеп из Кабула. Много людей умерло раньше…
— Этому я охотно верю, — вставил Ким.
— …чем они узнали о достоинствах моих снадобий. Моим больным я даю не простые чернила, которыми написан талисман, но сильно действующие лекарства, которые сражаются с недугом.
— И очень хорошо сражаются, — вздохнула старуха.
Голос начал длиннейший рассказ о каких-то злоключениях и банкротстве, пересыпанный обильными воззваниями к правительству.
— Ежели бы не моя судьба, которая всему помехой, я был бы на службе у правительства. Я имею диплом прославленной калькуттской школы, куда, быть может, поступит и сын этого дома.
— Обязательно поступит. Если ублюдок нашего соседа за несколько лет успел сделаться П. И. (Первым в Искусствах — она произнесла английские слова, которые так часто слышала), так почему гораздо более умным детям, — например, некоторым знакомым мне, — не получить награды в богатой Калькутте?
— Никогда, — начал голос, — не видывал я такого ребёнка. Родился он в благоприятный час и, если бы не эти колики, которые, увы, перейдя в чёрную холеру, способны погубить его, как голубя, ему предстоит долгая жизнь и можно ему позавидовать.
— Хай май! — воскликнула старуха. — Хвалить детей — навлекать несчастье, не то я долго слушала бы эти речи. Но дом на задворках не охраняется, и даже в этих тёплых краях есть мужчины и женщины, которых называть не стоит… Отец ребёнка уехал, и мне приходится быть чаукидаром (сторожем) на старости лет! Вставайте! Поднимайте паланкин! Пусть хаким и молодой жрец решат между собой, что помогает лучше — талисман или лекарства. Хо! Негодные люди, принесите табаку для гостей и… я пойду обойду усадьбу.
Паланкин поплыл прочь в сопровождении задуваемых ветром факелов и оравы собак. Двадцать деревень знали сахибу — её слабости, её язык и её широкую благотворительность. Двадцать деревень с незапамятных времён надували её по привычке, но ни один человек ни за какие небесные дары не стал бы воровать или грабить в пределах её поместий. Тем не менее она с большой торжественностью совершала свои обходы, шум которых был слышен на полпути к Масури.
Ким сбавил тон, как авгур, встретившийся с другим авгуром. Хаким, продолжая сидеть на корточках, дружественным движением ноги подвинул к нему хукку, и Ким затянулся хорошим табаком. Окружающие их зеваки ждали серьёзных профессиональных дебатов, а может быть, и врачебных советов на дармовщинку.
— Говорить о медицине в присутствии невежд то же, что учить павлина пению, — сказал хаким.
— Истинная учтивость, — отозвался Ким, — зачастую кажется невниманием.
Следует отметить, что то были приёмы, имеющие целью произвести впечатление на окружающих.
— Ха! У меня нарыв на ноге, — вскричал один поварёнок. — Взгляните на него!
— Пошёл вон! Убирайся! — ответил хаким. — Разве здесь позволено приставать к почтённым гостям? Вы толпитесь, как буйволы.
— Если бы сахиба знала, — начал Ким.
— Да, да! Уйдёмте… Для нашей хозяйки они все равно, что навоз. Когда колики её шайтаненка пройдут, может, и нам, беднякам, позволят…
— Хозяйка кормила твою жену, когда ты сидел в тюрьме за то, что проломил голову ростовщику. Кто осуждает её? — Старый слуга, облитый светом молодого месяца, яростно крутил белые усы. — Я отвечаю за честь этого дома. Ступайте! — и он погнал перед собой подчинённых. Хаким зашептал сквозь зубы:
— Как поживаете, мистер О'Хара? Я чертовски рад видеть вас снова.
Ким сжал пальцами чубук. Где угодно, хотя бы на большой дороге, он нисколько не удивился бы, но здесь, в этой тихой заводи, он не ожидал встретить Хари-бабу. К тому же он досадовал, что его провели.
— Аха! Я говорил вам в Лакхнау — resurgam — я встану перед вами, и вы не узнаете меня. На сколько вы держали пари, а? — Он лениво жевал семечки кардамона, но дышал с трудом.
— Однако зачем вы сюда пришли, бабуджи?
— А! Вот в чем вопрос, как сказал Шекспир. Я пришёл поздравить вас с вашей необычайно удачной операцией в Дели. О-а! Говорю вам, все мы гордимся вами. Это было оч-чень аккуратно и ловко сделано. Наш общий друг — мой старый приятель, бывал в чертовски узких местах. И побывает ещё в нескольких. Он рассказал мне; я рассказал мистеру Ларгану, и он доволен, что вы продвигаетесь столь успешно. Все ведомство довольно.
Впервые за всю свою жизнь Ким наслаждался чувством чистой гордости (которое, тем не менее, может оказаться коварной западнёй), вызванной одобрением ведомства, в котором служишь, дурманящей похвалой равного тебе сослуживца, ценимого другими сослуживцами. Ничто на земле не может сравниться с этим. «Но, — настойчиво подсказывал восточный человек, сидевший внутри него, — бабу не станет ездить так далеко лишь для того, чтобы сказать несколько приятных слов». — Рассказывай, бабу, — сказал он с достоинством.
— Разве он тоже один из Нас? — Ким проскочил под мышкой жирного меварского погонщика верблюдов и растолкал целый выводок стрекочущих сингхских матрон.
— Да, и из самых главных. Нам обоим повезло. Я доложу ему о том, что ты сделал. Под его покровительством я в безопасности. Он выбрался из толпы, осаждавшей вагоны, и сел на корточки у скамейки близ телеграфной конторы.
— Вернись в вагон, не то твоё место займут. Не беспокойся о деле, брат, и о моей жизни. Ты дал мне передохнуть, а Стрик-ленд-сахиб вытащил меня на сушу. Возможно, мы ещё поработаем с тобой вместе в Игре. До свидания!
Ким поспешил назад в вагон; он был горд, поражён, но слегка уязвлён тем, что у него нет ключей к окружающим его тайнам.
«Я только новичок в Игре, это правда. Я не мог бы спастись, с такой ловкостью перепрыгнув в безопасное место, как это сделал садху. Он знал, что „под самой лампой темней всего“. Мне бы и в голову не пришло сообщать о себе сведения под видом проклятий… А как умно вёл себя этот сахиб! Ну что ж, я спас жизнь одного из…» — А куда девался камбох, святой человек? — прошептал он, занимая место в переполненном отделении вагона.
— Его одолел страх, — ответил лама с нежным лукавством. — Он видел, как в мгновение ока ты превратил махрата в садху, чтобы уберечь его от беды. Это потрясло его. Потом он видел, как садху угодил прямо в лапы полиции — тоже из-за тебя. Тогда он схватил своего сына и удрал, ибо, по его словам, ты превратил мирного торговца в бесстыдного сквернослова, оскорбляющего сахибов, и он убоялся подобного жребия для себя. Где же садху?
— В полиции, — сказал Ким. — Однако я спас ребёнка камбоха. Лама с кротким видом взял понюшку табаку.
— Ах, чела, видишь, как ты сплоховал! Ты вылечил ребёнка камбоха исключительно ради того, чтобы приобрести заслугу. Но ты заколдовал махрата из тщеславных побуждений, — я наблюдал за тобой, — и в это время ты искоса поглядывал на дряхлого старика и на неразумного крестьянина, которых хотел удивить: отсюда беда и подозрение.
Ким сдержался большим усилием воли, а это в его возрасте было непросто. Как и всякому другому юноше, ему было неприятно слушать незаслуженные порицания или быть неправильно понятым, но деваться ему было некуда. Поезд оставил позади Дели и погрузился в ночь.
— Это правда, — пробормотал он. — Я поступил дурно, если обидел тебя.
— Больше того, чела. Ты бросил в мир поступок, и, как от камня, брошенного в пруд, разбегаются круги, так и у твоего поступка будут последствия, и ты не можешь знать сколь далёкие.
Очевидно, незнание это было благом как для тщеславия Кима, так и для душевного спокойствия ламы, если принять во внимание, что в Симле была получена шифрованная телеграмма с сообщением о прибытии Е.23-го в Дели и, что ещё важнее, о местонахождении письма, которое Е.23-му было поручено… извлечь. Случайно какой-то не в меру усердный полицейский арестовал по обвинению в убийстве, совершённом в отдалённом южном княжестве, неистово негодующего аджмирского маклера по хлопку, который объяснялся с неким мистером Стриклендом на делийской платформе, в то время как Е.23-й пробирался окольными путями к замкнутому сердцу города Дели. В течение двух часов разгневанный министр одного южного княжества получил несколько телеграмм, извещавших его о том, что всякий след одного слегка пораненного махрата потерян, а к тому времени, как неторопливый поезд остановился в Сахаранпуре, последний круг ряби от камня, поднять который помогал Ким, лизал ступени некоей мечети в отдалённом Роуме… где и помешал одному благочестивому человеку совершить молитву.
Лама же, взбодрённый ясным солнечным светом и присутствием своего ученика, долго молился у покрытой росой, обвитой ползучими растениями решётки близ платформы.
— Все это осталось позади, — сказал он, указывая на медный паровоз и сверкающие рельсы. — Тряска в поезде, — хотя он и чудесная штука, — превратила кости мои в воду. Отныне мы будем на чистом воздухе.
— Давай пойдём к женщине из Кулу. — Ким весело шагал под тяжестью своих свёртков. Раннее утро на Сахаранпурской дороге всегда бывает ясно и наполнено ароматами. Он вспомнил о других утрах, проведённых в школе св. Ксаверия, и это увенчало его и без того безмерную радость.
— Откуда вдруг такая торопливость? Мудрые люди не бегают, как цыплята на солнце. Мы проехали сотни и сотни косов, но до сего времени мне, пожалуй, и минуты не удавалось побыть с тобой наедине. Как можешь ты слушать поучения, толкаясь в толпе? Как могу я, поглощённый потоком болтовни, размышлять о Пути?
— Так, значит, язык этой дамы не укорачивается с годами? — ученик улыбался.
— Её любовь к талисманам тоже не уменьшается. Помню раз, когда я говорил о Колесе Жизни, — лама порылся за пазухой, ища последнюю копию, — она проявила интерес только по отношению к демонам, которые нападают на детей. Она приобретёт заслугу, приняв нас… через некоторое время… при удобном случае… не сразу, не сразу. А теперь мы будем странствовать не спеша, следуя цепи Всего Сущего, Искание достигнет цели.
И они побрели, не спеша, между обширными цветущими плодовыми садами — через Аминабад, Сахайганг, Акролу и Брода и маленькую Пхалесу, причём горная цепь Сивалик все время стояла перед ними на севере, а за нею, на Горах, виднелись снега.
После долгого сладкого сна под ясными звёздами Ким не спеша проходил по просыпающейся деревне, в молчании протягивая чашу для сбора подаяний, но, вопреки уставу, блуждая взором с одного края неба до другого. Потом, мягко ступая по мягкой пыли, он возвращался к своему учителю в тень мангового дерева или в менее густую тень белого Дунского сириса, чтобы спокойно попить и поесть. В полдень после беседы и небольшого перехода они засыпали, и когда воздух становился прохладнее, освежёнными трогались в путь. Ночь заставала их в новой области — какой-нибудь избранной ими деревне, куда они отваживались войти, после того как три часа выискивали её среди плодородных полей и длительно обсуждали её преимущества.
Там они рассказывали о себе, — Ким всякий раз по-новому, — и, согласно обычаям гостеприимного Востока, их принимал либо жрец, либо старшина.
Когда тени становились короче и лама начинал тяжелей опираться на Кима, всегда можно было достать Колесо Жизни, разложить его на земле, придавив обтёртыми камнями, и, пользуясь длинной соломинкой, толковать цикл за циклом. Тут на высотах восседали боги — сновидения в сновидениях. Там было небо и мир полубогов — всадников, сражающихся в горах. Здесь изображались муки зверей, душ восходящих и нисходящих по лестнице, которым поэтому нельзя мешать. Тут возникали преисподние, знойные и студёные, и обители терзаемых духов. Пусть чела изучит страдания, вызванные прожорливостью, — вздутый живот и жжение в кишках. И чела послушно изучал, склонив голову и быстро водя смуглым пальцем вслед за указкой, но когда они добирались до мира людей, деятельного и суетного мира, расположенного прямо над преисподними, ум его отвлекался, ибо у Дороги катилось само Колесо, ело, пило, торговало, женилось и ссорилось — Колесо, полное жизни. Нередко лама избирал темой своих поучений эти живые картины, побуждая Кима, очень охотно это делавшего, замечать, как плоть принимает тысячи и тысячи обличий, хороших или дурных, по мнению людей, но в действительности не хороших и не дурных, и как неразумный дух, раб Свиньи, Голубя и Змеи, жаждущий бетеля, новой пары волов, женщин или милости царей, обречён следовать за телом по всем небесам и всем преисподним и снова возвращаться по Кругу на прежнее место. Иногда женщина или бедняк созерцали обряд — а это был обряд — развёртывания большой жёлтой хартии и бросали несколько цветков или горсть каури на её поля. Эти простые люди были довольны уже тем, что повстречали святого человека, который, быть может, помолится за них.
— Лечи их, если они больны, — говорил лама, когда у Кима пробуждалась жажда деятельности. — Лечи их, если у них лихорадка, но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Так, значит, всякое деяние зло? — отвечал Ким, лёжа под большим деревом на развилке Дунской дороги и глядя на маленьких муравьёв, бегущих по его руке.
— Воздерживаться от действия — благо, исключая те случаи, когда стремишься приобрести заслугу.
— Во Вратах Учения нас учили, что сахибу не подобает воздерживаться от деятельности. А я сахиб.
— Друг Всего Мира, — лама прямо взглянул в глаза Киму. — Я старый человек, но и мне, как ребёнку, приятны зрелища. Для тех, кто идёт по Пути, нет ни чёрных, ни белых, ни Хинда, ни Бхо-тияла. Все мы — души, ищущие освобождения. Неважно, какую мудрость ты постиг у сахибов; когда мы придём к моей Реке, ты освободишься от всякой иллюзии вместе со мной. Хай! Кости мои ноют по этой Реке, как они ныли в поезде, но дух мой восседает превыше и он ждёт. Искание достигнет цели!
— Я получил ответ. Дозволяется ли задать вопрос? Лама величаво наклонил голову.
— Я, как ты знаешь, три года ел твой хлеб, святой человек. Откуда же приходили…
— В Бхотияле много того, что люди называют богатством, — спокойно ответил лама. — На моей родине я пользуюсь иллюзией почёта. Я прошу того, в чем нуждаюсь. Я не даю отчёта в расходах. Я действую на благо своему монастырю. Ах! Чёрные высокие сиденья в монастыре и послушники, сидящие стройными рядами!
Чертя пальцем по пыли, он стал рассказывать о долгих и пышных ритуалах в защищённых от снежных обвалов соборах, о процессиях и цаме, о превращении монахов и монахинь в свиней, о священных городах в воздухе на высоте пятнадцати тысяч футов, об интригах между монастырями, о голосах, слышных среди гор, и о том таинственном мираже, что пляшет на сухом снегу. Он говорил и о Лхассе и Далай-Ламе, которого видел и почитал.
Каждый из этих долгих и блаженных дней отделял Кима от его расы и родного языка. Он снова стал думать и видеть сны на местном наречии и бессознательно подражал ламе в соблюдении уставных правил при еде, питьё и тому подобном. Старика все больше и больше влекло к его монастырю, так же как глаза его — к вечным снегам. Река ничуть его не беспокоила. Правда, он иногда долго, очень долго глядел на пучок или ветку, ожидая, как он сам говорил, что земля разверзнется и одарит их своим благословением, но он был доволен уже тем, что странствует со своим учеником, не спеша, овеянный ветерком, дующим с Дуна. Это был не Цейлон, не Будх-Гая, не Бомбей, не заросшие травами развалины, на которые он, по его словам, натолкнулся два года назад. Он говорил о тех местах, как учёный, лишённый тщеславия, как Искатель, странствующий в смирении, как старик, мудрый и воздержанный, освещающий знание тонкой интуицией. Мало-помалу достаточно последовательно (каждый рассказ его возникал по поводу чего-либо увиденного на дороге) он описал свои странствования вдоль и поперёк Хинда, так что Ким, который раньше любил его беспричинно, теперь полюбил его за многие достоинства. Так они наслаждались высоким блаженством, воздерживаясь, как того требует устав, от дурных слов и от вожделений, не объедаясь, не ложась на высокие кровати и не одеваясь в богатые одежды. Желудок оповещал их о времени, а люди приносили им пищу, как сказано в пословице. Они были почитаемы во всех деревнях в окрестностях Аминабада, Сахайганга, Акролы у Брода и маленькой Пхалесы, где Ким благословил женщину, лишённую души.
Но в Индии молва бежит быстро, и раньше, чем им бы хотелось, им повстречался среди полей, поросших хлебами, седобородый слуга, худой сухощавый урия, тащивший корзину с фруктами и ящик с золотыми кабульскими апельсинами; он стал умолять их почтить своим присутствием его хозяйку, расстроенную тем, что лама так давно не навещал её.
— Теперь я вспоминаю, — лама говорил так, будто приглашение явилось для него совершённой новостью, — она добродетельна, но чрезмерно болтлива.
Ким сидел на краю коровьей кормушки, рассказывая сказки детям деревенского кузнеца.
— Она попросит ещё одного сына для своей дочери. Я не забыл её, — сказал он. — Дай ей приобрести заслугу. Вели сказать, что мы придём.
Они в два дня прошли одиннадцать миль по полям и, достигнув места, куда направлялись, увидели себя окружёнными вниманием и заботой, ибо старуха соблюдала добрые традиции гостеприимства, чему учила и зятя, который был под башмаком у женской половины семьи и покупал душевное спокойствие, занимая деньги у ростовщика. Старость не умерила её болтливости, не ослабила её памяти, и, сидя за стыдливо забранным решёткой верхним окном, она в присутствии дюжины слуг осыпала Кима комплиментами, способными привести в полнейшее замешательство европейских слушателей.
— Но ты все такой же бесстыдный щенок-сорванец, каким был на парао, — визжала она. — Я тебя не забыла. Вымойтесь и откушайте. Отец сына моей дочери ненадолго уехал. Поэтому мы, бедные женщины, сидим немые и никому не нужные.
В доказательство чего она, не скупясь на слова, обратилась ко всем своим чадам и домочадцам с речью, длившейся до тех пор, пока не принесли еду и напитки, а вечером, попахивавшим дымком вечером, окрасившим поля тусклой медью и бирюзой, ей вздумалось приказать, чтобы паланкин её поставили на неопрятном дворе под дымящими огнями факелов, и там она принялась болтать за не слишком тщательно задвинутыми занавесками.
— Приди святой человек без спутника, я иначе встретила бы его, но с этим пострелёнком осторожность не помешает.
— Махарани, — промолвил Ким, как всегда называя её полным титулом, — разве моя вина, что не кто иной, как сахиб, полицейский сахиб, назвал махарани, чьё лицо он…
— Цыц! Это было во время паломничества. Когда мы путешествуем… Ты знаешь пословицу?
— …Назвал махарани Разбивающей Сердца и Дарящей Наслаждения.
— И ты помнишь об этом! Это правда. Так он говорил. То было в пору расцвета моей красоты. — Она закудахтала, как довольный попугай при виде куска сахара. — Теперь расскажи мне о своих похождениях… насколько это позволяет стыдливость. Сколько девушек и чьи жены висели на твоих ресницах? Вы пришли из Бенареса? Я съездила бы туда опять в нынешнем году, но моя дочь… у нас только два сына. Пхай! Вот что значит жить на этих плоских равнинах. Зато в Кулу мужчины — слоны. Но я хотела бы попросить у святого человека, — встань в сторонке, сорванец, — талисман против мучительнейших колик и ветров, которые в пору созревания манго одолевают старшего сына моей дочери. Два года назад он дал мне замечательный талисман.
— О, святой человек! — сказал Ким, взглянув на раздражённое лицо ламы и заливаясь смехом.
— Это правда, я дал ей талисман от ветров.
— От зубов, от зубов, от зубов, — подхватила старуха.
— Лечи их, если они больны, — с наслаждением процитировал Ким, — но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Это было два сезона дождей назад; она извела меня своей навязчивостью, — вздохнул лама, как некогда вздыхал судья неправедный. — Так вот и выходит, — заметь себе это, мой чела, что даже те, которые стремятся идти по Пути, совращаются с него праздными женщинами. Когда ребёнок был болен, она три дня кряду разговаривала со мной.
— Аре! А с кем же мне ещё говорить? Мать мальчика ни о чем не имела понятия, а отец… это было в холодные ночи. — «Молитесь богам», — сказал он, воистину так, и, повернувшись на другой бок, захрапел.
— Я дал ей талисман. Что может поделать старик?
— Воздерживаться от действия — благо, исключая тех случаев, когда стремишься приобрести заслугу.
— Ах, чела, если ты отречёшься от меня, я останусь один на свете.
— Во всяком случае, молочные зубы у него прорезались легко, — сказала старуха. — Но все жрецы на один лад. Ким со строгостью кашлянул. Юноша не одобрял её легкомыслия.
— Не вовремя докучая мудрецу, навлечёшь на себя беду. — У нас есть говорящая майна (скворец), — отповедь сопровождалась памятным Киму постукиваньем усыпанного драгоценностями указательного пальца. — Она гнездится над конюшнями и научилась подражать речи нашего домашнего жреца. Быть может, я недостаточно почитаю своих гостей, но если бы вы видели, как он тыкал себя кулаками в животик, вздувшийся как созревшая тыква, и кричал: «Вот тут больно!», вы простили бы меня. Я наполовину склоняюсь к тому, чтобы взять лекарство у хакима. Он продаёт их дёшево и сам толстеет от них, как бык Шивы. Мальчик не отказывался от лекарств, но я опасаюсь, не повредят ли они ребёнку, потому что цвет склянок показался мне зловещим.
Пока она говорила все это, лама исчез во мраке, направляясь в приготовленную для него комнату.
— Ты, наверное, рассердила его, — сказал Ким.
— Ну, нет. Он устал, а я, как всякая бабушка, позабыла об этом. (Никто кроме бабушки не должен воспитывать ребёнка. Матери годятся лишь на то, чтобы рожать.) Завтра, когда он увидит, как вырос сын моей дочери, он напишет талисман. Тогда он сможет также высказать своё мнение о лекарствах нового хакима.
— Что это за хаким, махарани?
— Странник, как ты, но чрезвычайно трезвый бенгалец из Дакхи, знаток медицины. Он вылечил меня от тяжести в желудке, причинённой мясом, посредством маленькой пилюли, которая подействовала, как дьявол, сорвавшийся с цепи. Он странствует, торгуя хорошими дорогими лекарствами. У него и бумаги есть, напечатанные на ангрези, в которых написано, как он помог мужчинам с больной поясницей и немощным женщинам. Он живёт здесь четыре дня, но услышав о том, что вы придёте (во всем мире жрецы с хакимами, что тигры со змеями), он, надо полагать, спрятался.
Пока она, выпалив все это, переводила дух, дряхлый слуга, спокойно сидевший там, куда уже еле достигал свет факелов, пробормотал:
— Этот дом стал скотным двором для всяких проходимцев и… жрецов. Не давайте мальчику столько еды… Но кто переспорит бабушку? — Он почтительно возвысил голос. — Сахиба, хаким спит после еды. Он в комнате позади голубятни.
Ким ощетинился, как фокстерьер на стойке. Смутить и переспорить обучавшегося в Калькутте бенгальца, говорливого дакхского продавца лекарств, — вот настоящая игра. Не подобает, чтобы ламу, да и его самого отстранили ради такого человека. Киму были знакомы смешные объявления на плохом английском языке, которые печатались на последних страницах туземных газет. Воспитанники школы св. Ксаверия иногда приносили их с собой тайком и хихикали над ними, ибо язык благодарного пациента, перечисляющего симптомы своей болезни, обычно отличается необыкновенным простодушием и откровенностью.
Урия, ничего не имевший против того, чтобы стравить одного прихлебателя с другим, ускользнул по направлению к голубятне.
— Да, — сказал Ким со сдержанным презрением, — немного подкрашенной воды да великое бесстыдство — вот и весь их товар. Добыча их — потерявшие здоровье князьки и обжоры-бенгальцы. Барыш приносят им дети… ещё не рождённые. — Старуха расхохоталась.
— Не завидуй! Талисманы лучше, а? Я никогда этого не отрицала. Позаботься, чтобы твой святой написал мне хороший амулет наутро.
— Только невежды отрицают, — глухой, низкий голос загудел в темноте, и какая-то фигура, приблизившись, присела на корточки, — только невежды отрицают действенность талисманов. Только невежды отрицают действенность лекарств.
— Крыса нашла кусок куркумы и говорит: «Я открою бакалейную лавку», — отпарировал Ким.
Словесный бой разгорался, и они заметили, что старуха замерла — вся внимание.
— Сын жреца знает только имя своей няньки да имена трех богов, но говорит: «Слушайте меня, не то я прокляну вас от имени трех миллионов Великих». — Несомненно, невидимый человек держал одну-две стрелы в колчане. Он продолжал: — Я только учу азбуке. Всей мудрости я научился у сахибов.
Сахибы никогда не стареют. Бывает, они уже дедушки, а все ещё плящут и играют, как дети. Крепкая порода, — пропищал голос из паланкина.
— У меня также есть лекарства, которые замедляют биение крови в голове у разгорячённых и разгневанных людей. Есть у меня сина, отлично приготовленная в то время, когда месяц стоит в надлежащем Доме. Имеются жёлтые порошки… арплан из Китая, от которого человек молодеет и начинает изумлять свою семью; шафран из Кашмира и лучший салеп из Кабула. Много людей умерло раньше…
— Этому я охотно верю, — вставил Ким.
— …чем они узнали о достоинствах моих снадобий. Моим больным я даю не простые чернила, которыми написан талисман, но сильно действующие лекарства, которые сражаются с недугом.
— И очень хорошо сражаются, — вздохнула старуха.
Голос начал длиннейший рассказ о каких-то злоключениях и банкротстве, пересыпанный обильными воззваниями к правительству.
— Ежели бы не моя судьба, которая всему помехой, я был бы на службе у правительства. Я имею диплом прославленной калькуттской школы, куда, быть может, поступит и сын этого дома.
— Обязательно поступит. Если ублюдок нашего соседа за несколько лет успел сделаться П. И. (Первым в Искусствах — она произнесла английские слова, которые так часто слышала), так почему гораздо более умным детям, — например, некоторым знакомым мне, — не получить награды в богатой Калькутте?
— Никогда, — начал голос, — не видывал я такого ребёнка. Родился он в благоприятный час и, если бы не эти колики, которые, увы, перейдя в чёрную холеру, способны погубить его, как голубя, ему предстоит долгая жизнь и можно ему позавидовать.
— Хай май! — воскликнула старуха. — Хвалить детей — навлекать несчастье, не то я долго слушала бы эти речи. Но дом на задворках не охраняется, и даже в этих тёплых краях есть мужчины и женщины, которых называть не стоит… Отец ребёнка уехал, и мне приходится быть чаукидаром (сторожем) на старости лет! Вставайте! Поднимайте паланкин! Пусть хаким и молодой жрец решат между собой, что помогает лучше — талисман или лекарства. Хо! Негодные люди, принесите табаку для гостей и… я пойду обойду усадьбу.
Паланкин поплыл прочь в сопровождении задуваемых ветром факелов и оравы собак. Двадцать деревень знали сахибу — её слабости, её язык и её широкую благотворительность. Двадцать деревень с незапамятных времён надували её по привычке, но ни один человек ни за какие небесные дары не стал бы воровать или грабить в пределах её поместий. Тем не менее она с большой торжественностью совершала свои обходы, шум которых был слышен на полпути к Масури.
Ким сбавил тон, как авгур, встретившийся с другим авгуром. Хаким, продолжая сидеть на корточках, дружественным движением ноги подвинул к нему хукку, и Ким затянулся хорошим табаком. Окружающие их зеваки ждали серьёзных профессиональных дебатов, а может быть, и врачебных советов на дармовщинку.
— Говорить о медицине в присутствии невежд то же, что учить павлина пению, — сказал хаким.
— Истинная учтивость, — отозвался Ким, — зачастую кажется невниманием.
Следует отметить, что то были приёмы, имеющие целью произвести впечатление на окружающих.
— Ха! У меня нарыв на ноге, — вскричал один поварёнок. — Взгляните на него!
— Пошёл вон! Убирайся! — ответил хаким. — Разве здесь позволено приставать к почтённым гостям? Вы толпитесь, как буйволы.
— Если бы сахиба знала, — начал Ким.
— Да, да! Уйдёмте… Для нашей хозяйки они все равно, что навоз. Когда колики её шайтаненка пройдут, может, и нам, беднякам, позволят…
— Хозяйка кормила твою жену, когда ты сидел в тюрьме за то, что проломил голову ростовщику. Кто осуждает её? — Старый слуга, облитый светом молодого месяца, яростно крутил белые усы. — Я отвечаю за честь этого дома. Ступайте! — и он погнал перед собой подчинённых. Хаким зашептал сквозь зубы:
— Как поживаете, мистер О'Хара? Я чертовски рад видеть вас снова.
Ким сжал пальцами чубук. Где угодно, хотя бы на большой дороге, он нисколько не удивился бы, но здесь, в этой тихой заводи, он не ожидал встретить Хари-бабу. К тому же он досадовал, что его провели.
— Аха! Я говорил вам в Лакхнау — resurgam — я встану перед вами, и вы не узнаете меня. На сколько вы держали пари, а? — Он лениво жевал семечки кардамона, но дышал с трудом.
— Однако зачем вы сюда пришли, бабуджи?
— А! Вот в чем вопрос, как сказал Шекспир. Я пришёл поздравить вас с вашей необычайно удачной операцией в Дели. О-а! Говорю вам, все мы гордимся вами. Это было оч-чень аккуратно и ловко сделано. Наш общий друг — мой старый приятель, бывал в чертовски узких местах. И побывает ещё в нескольких. Он рассказал мне; я рассказал мистеру Ларгану, и он доволен, что вы продвигаетесь столь успешно. Все ведомство довольно.
Впервые за всю свою жизнь Ким наслаждался чувством чистой гордости (которое, тем не менее, может оказаться коварной западнёй), вызванной одобрением ведомства, в котором служишь, дурманящей похвалой равного тебе сослуживца, ценимого другими сослуживцами. Ничто на земле не может сравниться с этим. «Но, — настойчиво подсказывал восточный человек, сидевший внутри него, — бабу не станет ездить так далеко лишь для того, чтобы сказать несколько приятных слов». — Рассказывай, бабу, — сказал он с достоинством.