— Святой человек, ты когда-нибудь совершал путь в одиночку? — Ким бросил на него зоркий взгляд, как у тех индийских ворон, что суетились на полях.
   — Конечно, дитя, от Кулу до Патханкота, от Кулу, где умер мой первый чела. Когда люди делали нам добро, мы их отдаривали, и повсюду в Горах все были благожелательны к нам.
   — В Хинде — дело другое, — сухо проговорил Ким. — Боги их многоруки и лукавы. Оставь их в покое.
   — Я провожу тебя немного, Друг Всего Мира, тебя и твоего желтолицего. — Старый военный трясся на худом кривоногом пони по деревенской улице, окутанной утренним сумраком. — Прошлая ночь подарила много воспоминаний моему старому сердцу, и это было благословением для меня. Действительно, пахнет войной. Я чувствую её запах. Смотри! Я взял с собой меч.
   Длинноногий, он сидел на низенькой лошадёнке, положив руку на рукоятку большого меча, висевшего сбоку, и свирепо глядел куда-то поверх плоской равнины на север.
   — Скажи мне ещё раз, каким он явился тебе в видении? Полезай сюда, садись позади меня. Лошадь может везти двоих.
   — Я ученик этого святого, — сказал Ким, когда они проехали деревенскую околицу. Крестьяне, казалось, были огорчены тем, что расстались с ними, но жрец попрощался с ними холодно и сдержанно. Он зря потратил опиум на человека, при котором не было денег.
   — Хорошо сказано. Я не слишком привык к святым, но почитать старших всегда хорошо. В теперешнее время почтения не встретишь… Даже когда комиссар-сахиб приезжает посетить меня. Но зачем же тому, чья звезда приведёт его к войне, следовать за святым человеком?
   — Но он действительно святой человек, — серьёзно сказал Ким. — Святой и в правдивости своей, и в речах, и в поступках. Он не похож на других. В жизни я не видел такого человека. Мы не гадатели, не фокусники и не нищие.
   — Ты-то нет, это я вижу. Но того я не знаю. Однако шагает он хорошо.
   Ранняя утренняя свежесть бодрила ламу, и он шёл легко, широкими верблюжьими шагами. Он глубоко погрузился в созерцание и машинально постукивал чётками.
   Они двигались по изборождённой колеями, истоптанной дороге, извивавшейся по равнине между большими темно-зелёными манговыми рощами. На востоке тянулась призрачная цепь увенчанных снегами Гималаев. Вся Индия работала на полях под скрип колодезных колёс, крики пахарей, шагающих позади волов, и карканье ворон. Даже пони оживился под влиянием обстановки и чуть не затрусил, когда Ким положил руку на стременной ремень.
   — Я жалею, что не пожертвовал рупии на храм, — промолвил лама, добравшись до восемьдесят первого — и последнего — шарика своих чёток.
   Старый военный проворчал что-то себе в бороду, и лама тут только заметил его присутствие.
   — Так ты тоже ищешь Реку? — спросил он, обернувшись.
   — Теперь настали другие времена, — прозвучал ответ. — На что нужна река, кроме как на то, чтобы черпать из неё воду перед закатом солнца? Я еду показать тебе ближний путь к Великой Дороге.
   — Это любезность, которую следует запомнить, о доброжелательный человек! Но к чему этот меч?
   Старый военный казался пристыженным, как ребёнок, пойманный за игрой в переодеванье.
   — Меч, — повторил он, трогая оружие. — О, это просто моя причуда, стариковская причуда! Правда, полиция приказала, чтобы по всему Хинду ни один человек не смел носить оружие, но, — внезапно развеселившись, он хлопнул ладонью по рукоятке меча, — все констабили в округе мои знакомцы.
   — Это нехорошая причуда, — проговорил лама. — Какая польза убивать людей?
   — Очень маленькая, насколько мне известно, но если бы злых людей время от времени не убивали, безоружным мечтателям плохо пришлось бы в этом мире. Я знаю, что говорю, ибо видел,. как вся область к югу от Дели была залита кровью.
   — Что же это было за безумие?
   — Одни боги знают — боги, пославшие его на горе всем. Безумие овладело войсками, и они восстали против своих начальников. Это было первое из зол и поправимое, если бы только люди сумели держать себя в руках. Но они принялись убивать жён и детей сахибов. Тогда из-за моря прибыли сахибы и призвали их к строжайшему ответу.
   — Слух об этом, кажется, дошёл до меня однажды, много лет тому назад. Помнится, этот год прозвали Чёрным Годом.
   — Какую же ты вёл жизнь, если не знаешь о Чёрном Годе? Нечего сказать, слух! Вся земля знала об этом и сотрясалась.
   — Наша земля сотрясалась лишь раз — в тот день, когда Всесовершенный достиг просветления.
   — Хм! Я видел, как сотрясался Дели, а Дели — центр Вселенной.
   — Так, значит, они напали на женщин и детей? Это было злое дело, за совершение которого нельзя избегнуть кары.
   — Многие стремились к этому, но с очень малым успехом. Я служил тогда в кавалерийском полку. Он взбунтовался. Из шестисот восьмидесяти сабель остались верны своим кормильцам, как думаешь, сколько? — Три. Одним из троих был я.
   — Тем больше твоя заслуга.
   — Заслуга! В те дни мы не считали это заслугой. Все мои родные, друзья, братья отступились от меня. Они говорили: «Время англичан прошло. Пусть каждый сам для себя отвоюет небольшой кусок земли». Я толковал с людьми из Собранна, Чилианвалы, Мудки и Фирозшаха. Я говорил: «Потерпите немного, и ветер переменится. Нет благословения таким делам». В те дни я проехал верхом семьдесят миль с английской мем-сахиб и её младенцем в тороках. (Эх! Вот был конь, достойный мужчины!) Я довёз их благополучно и вернулся к своему начальнику — единственному из наших пяти офицеров, который не был убит. «Дайте мне дело, — сказал я, — ибо я отщепенец среди своего рода, и сабля моя мокра от крови моего двоюродного брата». А он сказал: «Будь спокоен. Впереди ещё много дел. Когда это безумие кончится, будет тебе награда».
   — Да, когда безумие кончается, обязательно следует награда, не так ли? — пробормотал лама как бы про себя.
   — В те дни не вешали медалей на всех, кому случайно довелось услышать пушечный выстрел. Нет! Я участвовал в девятнадцати регулярных сражениях, в сорока шести кавалерийских схватках, а мелких стычек и не счесть. Девять ран я ношу на себе, медаль, четыре пряжки и орденскую медаль, ибо начальники мои, которые теперь вышли в генералы, вспомнили обо мне, когда исполнилось пятьдесят лет царствования Кайсар-э-Хинд, и вся страна ликовала. Они сказали: «Дайте ему орден Британской Индии». Теперь я ношу его на шее. Я владею моим джагиром (поместьем); государство пожаловало его мне, это — подарок мне и моим потомкам. Люди старых времён — ныне они комиссары — навещают меня… Они едут верхом между хлебами, высоко сидя на конях, так что вся деревня видит их; мы вспоминаем о прежних схватках и обо всех погибших.
   — А потом? — промолвил лама.
   — О, потом они уезжают, но не раньше, чем их увидит вся деревня.
   — А что ты будешь делать потом?
   — Потом я умру.
   — А потом?
   — Это пусть решают боги. Я никогда не надоедал им молитвами, не думаю, чтобы они стали надоедать мне. Слушай, я за долгую свою жизнь заметил, что тех, кто вечно пристаёт к всевышним с жалобами и просьбами, с рёвом и плачем, боги спешно призывают к себе, подобно тому, как наш полковник вызывал к себе невоздержанных на язык деревенских парней, которые слишком много болтали. Нет, я никогда не надоедал богам. Они это помнят и уготовят мне спокойное местечко, где я уберу подальше свою пику и буду поджидать своих сыновей; их у меня целых трое… все рисалдар-майоры… служат в полках.
   — И они тоже, привязанные к Колесу, будут переходить от жизни к жизни, от отчаяния к отчаянию, — тихо промолвил лама, — горячие, беспокойные, требовательные.
   — Да, — засмеялся старый военный. — Трое рисалдаров в трех полках. Они, пожалуй, охотники до азартных игр, но ведь и я такой же. Им надо хороших коней, а теперь уж не приходится уводить коней так, как в прежние дни уводили женщин. Ну что ж, моё поместье может оплатить все это. Ты что думаешь? Ведь это — хорошо орошённый клочок земли, но мои люди надувают меня. Я не умею просить иначе, как с помощью острия пики. Уф! Я сержусь и проклинаю их, а они притворно каются, но я знаю, что у меня за спиной они зовут меня беззубой старой обезьяной.
   — Разве ты никогда не желал чего-нибудь другого?
   — Ещё бы, конечно, тысячу раз! Вновь иметь прямую спину, плотно прилегающее колено, быструю руку и острый глаз, и все то лучшее, что есть в мужчине. О былые дни, прекрасные дни моей силы!
   — Эта сила есть слабость.
   — Так оно действительно и вышло, но пятьдесят лет тому назад я доказал бы противное, — возразил старый воин, вонзая острый край стремени в худой бок пони.
   — Но я знаю Реку Великого Исцеления.
   — Я столько выпил воды из Ганги, что со мной чуть водянка не сделалась. Все, что она мне дала, — это расстройство желудка, а силы никакой.
   — Это не Ганга. Река, которую я знаю, смывает все грехи. Кто причалит к её дальнему берегу, тому обеспечено освобождение. Я не знаю твоей жизни, но лицо твоё — лицо почтённого и учтивого человека. Ты держался своего пути, соблюдая верность в то время, когда это было трудным делом, в тот Чёрный Год, о котором я сейчас припоминаю другие рассказы. А теперь вступи на Срединный Путь, который есть путь к освобождению. Прислушайся к Всесовершенному Закону и не гонись за мечтами.
   — Так говори же, старик, — военный улыбнулся, слегка поклонившись. — Все мы в нашем возрасте становимся болтунами.
   Лама уселся под манговым деревом, тень от листвы которого клетчатой тканью падала на его лицо; военный, выпрямившись, сидел верхом на пони, а Ким, убедившись, что поблизости нет змей, улёгся между развилинами скрюченных корней.
   Насекомые усыпляюще жужжали под горячими лучами солнца, ворковали голуби, сонно гудели колодезные колёса над полями. Лама начал говорить медленно и выразительно. Спустя десять минут старый воин слез с пони, чтобы лучше слышать, как он объяснил, и уселся на землю, обмотав повод вокруг запястья. Голос ламы срывался, паузы между периодами удлинялись. Ким был занят наблюдением за серой белкой. Когда маленький сердитый комочек меха, плотно прижавшийся к ветке, исчез, и проповедник и слушатель крепко спали. Резко очерченная голова старого воина покоилась у него на руке, голова ламы, запрокинутая назад, опиралась о древесный ствол и на фоне его казалась вырезанной из жёлтой слоновой кости. Какой-то голый ребёнок приковылял к ним и, во внезапном порыве почтения, торжественно поклонился ламе, — но ребёнок был такой низенький и толстый, что он свалился набок, и Ким расхохотался при виде его раскоряченных пухлых ножек. Ребёнок, испуганный и возмущённый, громко разревелся.
   — Хай! Хай! — вскричал военный, вскакивая на ноги. — Что такое? Какой приказ?.. Да это… ребёнок? А мне приснилось, что пробили тревогу. Маленький… маленький… не плачь. Неужели я спал? Поистине, это неучтиво.
   — Страшно! Боюсь! — ревел ребёнок.
   — Чего бояться? Двух стариков и мальчика? Какой же из тебя выйдет солдат, маленький принц?
   Лама тоже проснулся, но, не обращая внимания на ребёнка, стучал чётками.
   — Что это такое? — произнёс ребёнок, не докончив вопля. — Я никогда не видал таких штучек. Отдай их мне.
   — Ага, — улыбаясь, проговорил лама и, свернув чётки петлёй, поволок их по траве. Вот кардамона целая горсть, Вот масла кусок большой. Вот и пшено, и перец, и рис — Поужинать нам с тобой. Ребёнок взвизгнул от восторга и схватил тёмные блестящие шарики.
   — Охо! — проговорил старый военный. — Где же ты выучился этой песенке, презирающий мир?
   — Я слышал её в Пантханкоте, сидя на чьём-то пороге, — стыдливо ответил лама. — Хорошо быть добрым к детям.
   — Помнится, до того как сон одолел нас, ты сказал мне, что брак и деторождение затемняют истинный свет, что они — камни преткновения на Пути. А разве в твоей стране дети с неба падают? Разве петь им песенки не противоречит Пути?
   — Нет человека вполне совершённого, — серьёзно ответил лама, поднимая чётки. — Теперь беги к своей матери, малыш.
   — Вы только послушайте его! — обратился военный к Киму. — Ему стыдно, что он позабавил ребёнка. В тебе пропадает хороший отец семейства, брат мой. Эй, дитя! — он бросил ребёнку пайсу. — Сласти всегда сладки. — И когда малыш умчался прочь, залитый солнечным светом, он сказал: «Они растут и становятся мужчинами. Святой человек, я сожалею, что заснул в середине твоей проповеди. Прости меня».
   — Оба мы старики, — проговорил лама. — Вина моя. Я слушал твои речи о мире и его безумии, и одна вина повлекла за собой другую.
   — Вы только послушайте его! Какой будет ущерб твоим богам, если ты поиграешь с ребёнком? А песенка была отлично спета. Едемте дальше, и я спою тебе старую песню о Никал-Сейне у врат Дели.
   Они выбрались из-под сумрака манговой рощи, и высокий пронзительный голос старика зазвенел над полями; в чередованиях протяжных воплей развёртывалась история Никал-Сейна (Николсона), песня эта поётся в Пенджабе и ныне. Ким был в восторге, а лама слушал с глубоким интересом.
   — «Ахи! Никал-Сейн погиб, он погиб у врат Дели! Пики Севера, мстите за Никал-Сейна». — Дрожащим голосом он пропел песню до конца, плашмя хлопая саблей по крупу пони, чтобы подчеркнуть трели.
   — А теперь мы дошли до Большой Дороги, — сказал он, выслушав похвалы Кима, ибо лама хранил выразительное молчание. — Давно уже я не ездил этим путём, но речи твоего мальчика взбодрили меня. Видишь, святой человек, вот он, Великий Путь, хребет всего Хинда. Почти на всем его протяжении, так же, как и здесь, растут четыре ряда деревьев. По среднему проезду — он весь вымощен — повозки движутся быстро. Когда ещё не было железных дорог, сахибы сотнями ездили здесь туда и обратно. Теперь тут встречаются почти одни крестьянские телеги. Слева и справа дорога попроще, для возов, — тут возят зерно, хлопок, дрова, корм для скота, известь и кожи. Человек едет здесь без опаски, ибо через каждые несколько косов имеется полицейский участок. Полицейские все воры и вымогатели (я сам охотно обошёл бы их дозором с кавалерией — с отрядом молодых новобранцев под командой строгого начальника), но они, по крайней мере, не допускают соперников. Тут проходят люди всех родов и всех каст. Гляди! Брахманы и чамары, банкиры и медники, цирюльники и банья, паломники и горшечники — весь мир приходит и уходит. Для меня это как бы река, из которой меня вытащили, как бревно после паводка.
   В самом деле, Великий Колёсный Путь представляет собой замечательное зрелище. Он идёт прямо, неся на себе густую подвижную индийскую толпу на протяжении полутора тысяч миль. Река жизни, не имеющая себе равных во всем мире. Путники смотрели вдаль на её обнесённую зелёными арками, усеянную пятнами тени перспективу, на эту белую широкую полосу, испещрённую медленно движущимися людьми, и на двухкомнатный дом полицейского участка, стоявший напротив.
   — Кто это, вопреки закону, носит оружие? — смеясь, окликнул их полицейский, заметив меч у военного. — Разве полиции не хватает, чтобы искоренять преступников?
   — Я из-за полиции-то и купил его! — прозвучал ответ. — Все ли благополучно в Хинде?
   — Все благополучно, рисалдар-сахиб.
   — Я, видишь ли, вроде старой черепахи, которая высовывает голову на берег, а потом втягивает её обратно. Да, это путь Хиндустана. Все люди проходят этой дорогой…
   — Сын свиньи, разве немощёная сторона дороги для того сделана, чтобы ты себе спину на ней чесал? Отец всех дочерей позора и муж десяти тысяч развратниц, твоя мать предавалась дьяволу и этому выучилась у матери своей; тётки твои в семи поколениях все были безносые!.. А сестра твоя… Чья совиная глупость велела тебе ставить свои повозки поперёк дороги? Колесо сломалось? Вот проломлю тебе голову, тогда и ставь их рядышком — на досуге!
   Голос и пронзительный свист хлыста доносились из-за столба пыли в пятидесяти ярдах отсюда, где сломалась какая-то повозка.
   Тонкая, высокая катхиаварская кобыла с пылающими глазами и ноздрями, фыркая и дрожа, вылетела из толпы, и всадник направил её поперёк дороги в погоню за вопящим человеком. Всадник был высок и седобород; он сидел на почти обезумевшей лошади, словно составляя с ней одно целое, и привычно хлестал на скаку свою жертву. Лицо старика засияло гордостью.
   — Сын мой! — отрывисто произнёс он и, натянув поводья, постарался надлежащим образом изогнуть шею своего пони.
   — Как смеют меня избивать в присутствии полиции? — кричал возчик. — Правосудие! Я требую правосудия…
   — Как смеет преграждать мне путь визгливая обезьяна, которая опрокидывает десять тысяч мешков под носом у молодой лошади?.. Так можно кобылу испортить.
   — Он прав. Он прав. Но она отлично слушается седока, — сказал старик.
   Возчик укрылся под колёсами своей повозки и оттуда угрожал разного рода местью.
   — Крепкие парни твои сыновья, — заметил полицейский, безмятежно ковыряя в зубах.
   Всадник в последний раз изо всех сил ударил хлыстом и подъехал лёгким галопом.
   — Отец! — Он остановился в десяти ярдах и спешился. Старик в одно мгновение соскочил со своего пони, и они обнялись, как это в обычае на Востоке между отцом и сыном.


ГЛАВА IV


   Фортуна отнюдь не дама; Нет бабы распутней и злей. Хитра, коварна, упряма, — Попробуй справиться с ней! Ты к ней, а она к другому; Кивнёшь — норовит убежать;
   Стань к ней спиной — полетит за тобой! Позовёшь — удирает опять! Щедрость! Щедрость! Фортуна! Даришь ты или нет, — Стоит забыть Фортуну, — Мчится Фортуна мне вслед! Волшебные шапочки
   Потом они, понизив голос, стали разговаривать между собой. Ким улёгся отдохнуть под деревом, но лама нетерпеливо потянул его за локоть.
   — Пойдём дальше. Моя Река не здесь.
   — Хай май! Неужели мы мало прошли? Не убежит наша Река, потерпи немного, он нам подаст что-нибудь.
   — А это — Друг Звёзд, — неожиданно проговорил старый солдат. — Он передал мне вчера эти новости. Ему было видение, что тот человек самолично отдавал приказ начать войну.
   — Хм! — произнёс его сын глубоким грудным голосом. — Он наслушался базарных толков и пересказывает их. Отец рассмеялся.
   — Но он, по крайней мере, не помчался ко мне за новым боевым конём и бог знает, за каким количеством рупий. А что, полки твоих братьев тоже получили приказ?
   — Не знаю. Я взял отпуск и спешно поехал к тебе на случай…
   — На случай, если они раньше тебя примчатся выпрашивать деньги! О, все вы игроки и моты! Но ты ещё ни разу не участвовал в конной атаке. Тут, и правда, хороший конь понадобится. И ещё хороший слуга и хороший пони для похода. Подумаем, подумаем… — он забарабанил пальцами по луке седла.
   — Здесь не место производить расчёты, отец. Едем к тебе.
   — По крайней мере, дай денег мальчику; у меня нет при себе ни одной пайсы, а он принёс благоприятные вести. Хо! Друг Всего Мира, война начинается, как ты и предсказывал.
   — Да, война; я знаю, — спокойно подтвердил Ким.
   — Что? — произнёс лама, перебирая чётки; ему не терпелось продолжать путь.
   — Мой учитель не тревожит звёзд за плату. Мы принесли вести, будь свидетель, мы принесли вести, а теперь уходим. — Ким слегка согнул ладонь, прижав её к боку.
   Сын старика, ворча что-то насчёт нищих и фокусников, подбросил вверх серебряную монету, сверкнувшую на солнце. Это была монета в четыре аны, и на эти деньги можно было хорошо питаться в течение нескольких дней. Лама, заметив блеск металла, забормотал монотонное благословение.
   — Иди своим путём, Друг Всего Мира, — прогремел старый воин, погоняя своего костлявого пони. — Единственный раз в жизни встретил я настоящего пророка, который не служил в армии…
   Отец с сыном свернули в сторону; старик сидел так же прямо, как и сын.
   Полицейский-пенджабец в жёлтых полотняных шароварах, тяжело ступая, направился к путникам через дорогу. Он видел, как мелькнула монета.
   — Стой! — выразительно крикнул он по-английски. — Или вы не знаете, что с тех, кто выходит на тракт с этого посёлка, полагается взимать налог по две аны с головы; всего четыре аны? Это приказ сиркара, и деньги идут на посадку деревьев и украшение дорог.
   — И в брюхо полицейским, — отрезал Ким, отскакивая в сторону. — Подумай чуточку, человек с глиняной головой. Неужто ты полагаешь, что мы, как твой тесть-лягушка, выскочили из ближайшей лужи? Ты слышал когда-нибудь, как звали твоего брата?
   — А кто он такой был? Оставь мальчика в покое, — в восторге крикнул старший полицейский, усаживаясь на веранде покурить трубку.
   — Он снял ярлык с бутылки билайти-пани (содовой воды) и, повесив её на какой-то мост, целый месяц собирал налог с прохожих, говоря, что на это есть приказ сиркара. Потом приехал один англичанин и проломил ему голову. Нет, брат, я городская ворона, а не деревенская. Полицейский, пристыженный, удалился, а Ким улюлюкал ему вслед.
   — Был ли на свете такой ученик, как я? — весело крикнул он ламе. — Тебе через десять миль от Лахора успели бы обглодать все кости, не оберегай я тебя.
   — Я все думаю, кто ты такой; иной раз кажется — добрый дух, иной раз — злой бесёнок, — сказал лама, тихо улыбаясь.
   — Я твой чела, — Ким зашагал рядом с ним походкой, которая свойственна всем идущим в далёкий путь бродягам мира и описать которую невозможно.
   — Ну, пойдём, — пробормотал лама, и они в молчании шли милю за милей под бряканье его чёток. Лама, как всегда, погрузился в размышления, но глаза Кима были широко открыты. Он думал, насколько эта широкая, улыбающаяся река жизни лучше тесных, людных лахорских улиц. На каждом шагу тут встречались новые люди и новые впечатления — касты, с которыми он был знаком, и касты, совершенно ему неизвестные.
   Они встретили толпу длинноволосых, остро пахнущих санси, несущих на спине корзины, полные ящериц и другой нечистой пищи. За ними, принюхиваясь к их пяткам, шли тощие собаки, как бы крадучись, а все другие касты далеко обходили их, ибо прикосновение к санси влечёт за собой тяжкое осквернение. За ними в густой тени широкими, негибкими шагами, напоминающими о недавно снятых ножных кандалах, шагал человек, только что выпущенный из тюрьмы; большой живот его и лоснящаяся кожа доказывали, что правительство кормит заключённых лучше, чем может прокормить себя большинство честных людей. Ким хорошо знал эту походку и мимоходом посмеялся над этим человеком. Потом мимо них прошествовал акали — взлохмаченный сикхский подвижник с диким взглядом, в синей клетчатой одежде, отличающей его единоверцев, в синем высоком коническом тюрбане с блестящими дисками из полированной стали; он возвращался из одного независимого сикхского княжества, где пел о древней славе халсы окончившим колледжи князькам в высоких сапогах и белых бриджах из бумажной материи. Ким не решился дразнить этого человека, ибо нрав у акали вспыльчив, а рука быстра. Время от времени им встречались или их обгоняли ярко одетые толпы — жители целой деревни, идущие на местную ярмарку; женщины с младенцами на бёдрах шагали сзади мужчин, мальчики постарше скакали на палках из сахарного тростника, тащили грубые: медные модели паровозов ценой в полпенни или пускали зайчиков в глаза старшим при помощи дешёвых крошечных зеркал. С первого взгляда можно было узнать, кто что купил, а если возникало сомнение, достаточно было посмотреть на женщин, которые, приложив одну смуглую руку к другой, сравнивали свои новые браслеты из тусклого стекла, привозимые с северо-запада. Весёлая толпа шла медленно, люди окликали друг друга, останавливались поторговаться с продавцами сластей или помолиться у придорожных храмиков, индуистских и мусульманских, почитаемых низшими слоями верующих той и другой религии с одинаковой похвальной веротерпимостью. Длинная голубая вереница людей, волнистая как спина торопливой гусеницы, извивалась среди трепещущих облаков пыли и быстро шла мимо, громко кудахтая. То была группа чангар — женщин, взявших на себя заботу обо всех насыпях северных железных дорог, — плоскостопное, полногрудое, ширококостное, одетое в голубые юбки племя носильщиц, занимающихся земляными работами; они спешили на север, узнав по слухам, что там есть работа, и не задерживались по дороге. Эти женщины — из той касты, где с мужчинами не считаются, и шли они, расставив локти, играя бёдрами и высоко подняв головы, как это делают женщины, привыкшие носить тяжёлый груз. Немного погодя на Великий Колёсный Путь вступила свадебная процессия, сопровождаемая музыкой, криками, запахами ноготков и жасмина, ещё более резкими, чем запах пыли. Носилки невесты — красное, усеянное блёстками пятно — качаясь, маячили сквозь дымку, а обвитый гирляндами пони жениха отступал в сторону, норовя ухватить пучок сена с проезжающего мимо воза. Ким внёс свою долю в фейерверк добрых пожеланий и грубых шуток и пожелал новобрачным родить сто сыновей и ни одной дочери, как говорится в пословице. Было ещё интереснее, ещё больше хотелось кричать, когда появлялся бродячий фокусник с полудрессированными обезьянами или слабым, задыхающимся медведем, или женщиной, которая, привязав к ногам козлиные рога, плясала на канате; лошади тогда пугались, а женщины испускали пронзительные, протяжные крики изумления.
   Лама не поднимал глаз. Он не замечал ни ростовщика на вислозадом пони, спешащего на сбор своих грабительских процентов, ни крикливой низкоголосой кучки туземных солдат-отпускников, по привычке шагающих в военном строю; ребята были в восторге, что отделались, наконец, от своих штанов и обмоток, и отпускали самые оскорбительные замечания в адрес самых почтённых из встречных женщин. Он не заметил даже продавца гангской воды, а ведь Ким ожидал, что он купит хотя бы одну бутылку этой драгоценной жидкости. Он упорно смотрел в землю и так же упорно шагал час за часом, и душа его пребывала где-то далеко. Но Ким был на седьмом небе от радости. В этом месте Великий Колёсный Путь проходит по насыпи, построенной для защиты от зимних наводнений, грозящих со стороны горных отрогов; здесь они двигались над равниной по своего рода величественному коридору, и можно было видеть всю Индию, расстилавшуюся слева и справа. Хорошо было смотреть на ползущие по просёлкам возы зёрна и хлопка, каждый из которых тащило несколько волов; скрип колёс доносился издали, за целую милю, они приближались, и вот, наконец, под крики, визг и ругань поднимались по крутому наклону и въезжали на главный мощёный проезд, где возчики поносили друг друга. Так же интересно было смотреть на людей — красные, синие, розовые, белые, жёлтые кучки пешеходов, которые сворачивали в сторону к своим деревням и, разделившись на маленькие группы, по два, по три человека, шли дальше по плоской равнине. Ким с интересом наблюдал все это, хотя и не мог бы выразить своих чувств словами, поэтому он довольствовался тем, что покупал себе очищенный сахарный тростник и энергично выплёвывал сердцевину на дорогу. Лама время от времени брал понюшку табаку, и в конце концов молчание стало тягостно Киму.