Страница:
И при всем том не забывать идеологическую сторону. Владельцы ресторанов с ярко выраженным национальным духом пользуются у меня особым вниманием, хотя и за счет фирмы Штобмейера, которая таким образом поддерживает единомышленников. Проникновенные беседы происходят в задних комнатах таких ресторанов по ночам. Посещаю встречи братьев по идее, которым мы опять-таки оказываем предпочтение в снабжении. К этому же относится и широкая кампания по пропаганде немецкого коньяка, завершаемая любимой Штобмейером медвежьей охотой, к которой приурочено издание богато иллюстрированной брошюры под названием «Обе стороны Рейна — немецкие». Лозунг, известный всем бравым германским мужчинам.
«Друзья, — сказал я 30 января 1933 года, — наконец пробил час, которого мы так ждали».
И при сем слезы стояли у меня в глазах. Ибо пили мы по этому поводу штобмейеровскую, зажигающую душу 50-градусную.
«С приходом новых времен и с ростом нового стремления к защите родины я все более испытывал желание отдать свои скромные силы во имя великой Германии и нашего фюрера. Так моя коммерческая деятельность должна была неизбежно уступить место военной карьере. Уже в 1934 году я — унтер-офицер первой мировой войны — прошел первые учения резервистов, за которыми последовали другие. В 1936 году я был уже лейтенантом и в 1938 году — обер-лейтенантом резерва. В этом звании отправился в поход и участвовал в решающих битвах, после чего в 1940 году последовало производство меня в капитаны с одновременным пожалованием мне Креста за военные заслуги второго класса. В 1942 году я был переведен в 5-ю военную школу, где под моей командой оказалась административно-хозяйственная рота, которой я командовал столь успешно, что в том же году был представлен к Кресту за военные заслуги первого класса».
Незабываемая немецкая весна 1933-го — радостное воодушевление повсюду, разумеется и в моей сфере. Достойное одобрения расширение гешефтов, быстрое основание новых филиалов. Перспективные беседы со Штобмейером о партнерстве в делах. Чувствительно-романтические часы в гостинице «Кенигсхоф». Батареи пустых бутылок; сотоварищи уже дрыхнут в зарезервированных для них номерах гостиницы; приглушенная музыка из бара. Размышляя, сидим в креслах, передо мной — новые бутылки. Я предлагаю Штобмейеру: приобретем ликерный завод «Штобмейер унд Катер» — в принципе и в частности.
Настроение бодрое — до самого позднего германского лета 1933 года. Часто разъезжаю в своем «мерседесе», радуюсь растущему доверию и набирающей силу кредитоспособности. Уделяю особое внимание осознанию новых, высших ценностей, к которым принадлежат и усиливающиеся семейные чувства. Устал от одиночества, что, конечно, не имеет никакого отношения к моему возрасту, а скорее — к Эдельтраут Маркквардт. Достойная любви женщина, очень добротно сколоченная, очень немецкая, многообещающая. Она владеет гостиницей «У серебряного венца» в Штуттгарте. Пользующаяся хорошей репутацией гостиница, в старогерманском стиле, всегда переполнена, в высшей степени доходная. У Эдельтраут трое детей — двое от первого брака, третий незаконнорожденный. Ее муж исчез несколько лет назад — неуемная страсть к приключениям или что-то в этом роде. Во всяком случае, он никогда не был хозяином, деловым человеком.
«Эдельтраут, — говорю я ей, — твоим детям нужен отец, не правда ли?»
«Возможно», — отвечает она и смотрит на меня выжидающе.
«Чудные ребята, — говорю я, — правда, я мало их знаю, но ведь хорошее чувствуешь сразу. Как ты думаешь, из меня получится отец для них?»
«Безусловно, — говорит Эдельтраут, прижимается ко мне и добавляет: — Как это чудесно — ты думаешь о детях, а не о моей гостинице».
«Ну, я прошу тебя, — говорю я, — к гостинице твоей я совершенно равнодушен».
«Это прекрасно», — радостно говорит она.
Чудесное настроение держится вплоть до весны 1934 года. Дел по горло, и не только в связи со свадьбой, назначенной на 30 января 1934 года. Дата выбрана после долгих размышлений: заключение германского брака плюс торжества в связи с годовщиной взятия власти — двойной праздник. Первый шафер — рубака Хаузер теперь в СС и в личной охране нашего фюрера — получает на мою свадьбу отпуск персонально от Гитлера, что отмечается нами особо. Второй шафер — советник коммерции Штобмейер из Мюнхена, германский национальный коммерсант, — в этот день сам не свой, чем-то удручен — очевидно, потому, что начал ощущать мое деловое превосходство, а может, потому, что в тот вечер мы пренебрегли штобмейеровскими ликерами. Но ведь у нас есть наш шнапс для гостей — мы пьем только самые лучшие вина.
Создаю сеть своих представителей. В пяти округах имя Штобмейера котируется высоко, стало нарицательным — благодаря моей неустанной деятельности. Сначала я замышляю завладеть филиалами, а потом — всей фирмой. Следующий мой замысел — создать гостиничный концерн, отталкиваясь от гостиницы «У серебряного венца». И пока я проворачиваю задуманное, вдруг, как снег на голову, телеграмма: присутствие в Мюнхене крайне необходимо! Я собираюсь — и что же я узнаю? Штобмейер в слезах, распсиховался — полный конфуз. Фирма летит к черту! А почему? Потому что этот Штобмейер, этот фрайер, отнюдь не арийский фольксгеноссе! Кто бы мог подумать?! Этот парень, националист до мозга костей, старый фронтовик, всегда поддерживавший отечественные организации, — и оказался не арийцем! Вот те на!
«Вы меня глубоко разочаровали, — говорю я с горечью, — но, надеюсь, еще можно что-нибудь спасти».
Но ничего спасти уже невозможно. Все погибло. Вместо того чтобы предусмотрительно обговорить все со мной, вместо того чтобы своевременно перевести фирму на мое имя, в верные руки, хотя бы в форме фиктивной торговой сделки, этот тип, мелочный и подлый, думает только о своих деньгах, а не о моей работе. Разумеется, я привожу в действие все связи, как-никак у меня много влиятельных друзей.
«Камерад Хаузер, — говорю я, — ты обязан мне помочь. Ты же знаком со всеми людьми, имеющими вес в обществе. Одно твое слово — и виртшафтсфюрер округа даст мне карт-бланш».
«Друг Катер, — говорит рубака Хаузер, — ты еще имеешь наглость просить меня о чем-то?! Ты втянул меня в такое вонючее дело! Как же тебе пришло в голову спарить меня в шаферах именно с этим Штобмейером? Если об этом узнают, я погиб. Я же тебя тогда прирежу. Слушай меня внимательно: брось это дело, выбирайся из него немедленно. Лучше всего исчезни на какое-то время. Уходят же люди на учебу. Ты это можешь, как офицер-резервист. А там посмотрим».
И вот я на первых учениях резервистов. Все идет как нельзя лучше: всепонимающие начальники, которые, как и все настоящие мужчины, не чураются хлебнуть. Важнейшая работа — культивирование товарищеского духа, все — на высшем уровне, и я, как кандидат в офицеры, имею право на посещение казино. Рубака Хаузер, которого грызет все же совесть, организует мне встречу с одним крупным деятелем из личной охраны фюрера — адъютантом в блестящей форме и с орденом Pour le merite на груди. Организуем торжественную вечеринку в его честь, на которой я сижу между ним и командиром батальона. В результате меня отпускают со службы в чине фельдфебеля с аттестацией: полностью соответствует званию офицера резерва.
С новыми силами, набравшись мужества, я опять в коммерческой сфере. Фирмы «Штобмейер» более не существует, но мужчина с горячим сердцем в груди всегда смотрит только вперед. У меня же в распоряжении гостиница моей дорогой жены Эдельтраут.
«Прелесть моя, — говорю я ей, — мы должны с тобой серьезно поговорить о гостинице „К серебряному венцу“.
«А о чем тут говорить, Конрад, дорогой мой…»
«И все же, — отвечаю я, — теперь я беру дело в свои руки».
«Нет, не выйдет, мой милый Конрад, — говорит она. — Гостиница принадлежит ведь не мне, а моему первому мужу. А он переписал ее на детей. Я просто управляю ею под присмотром нотариуса».
Я уезжаю на следующие учения резервистов. Они похожи на первые, но только интенсивнее, шире, успешнее. Постепенно меня охватывает разочарование в связи с недостойным, коварным поведением моей жены. Я был слишком добросердечным, слишком доверчивым с ней, мне нужно было бы своевременно потребовать от нее соответствующие документы. Ну ладно, есть ведь еще Хильда — послать ей доплатное письмо не проблема. Хильда из цветочного магазина, с которой я проводил чудесные свободные вечера, которая так охотно садится в мой «мерседес» и с радостью носит новые платья. Самоотверженная до предела. Уверенный в себе, полный сил, я возвращаюсь домой уже в чине лейтенанта.
Началась война. Я узнаю о ней ранним утром из первоисточника — от Хаузера. Мы сидим в доме одного художника, в отдельном апартаменте на верхнем этаже. Кругом — заслуженные люди, элита партии. К сожалению, из идеологического отдела, а не из экономического. К нашему удовольствию, появляются танцовщицы из государственной оперетты — прелестные куколки, гибкие, тренированные, очень шустрые. Довольно дорогие девочки, но могут принять в качестве платы и протекцию — все ведь идет за счет государства. Глухие голоса мужчин, чад, пенящееся шампанское, хихиканье девиц, сильный, одурманивающий аромат духов. И вдруг Хаузера вызывают к телефону.
«Ну вот, — говорит он, вернувшись, — началось».
Он исчезает, оставляя на меня свою попрыгунью, теперь у меня их две. И когда я на следующее утро просыпаюсь, лежа между ними, наши доблестные войска уже перешли польскую границу.
На меня обрушились почетные и ответственные задания: сначала я стал консультантом в управлении призывного района — важная, но ординарная работа. Затем — начальником военно-медицинской комиссии в том же округе. Тоже, безусловно, важное дело, но не соответствующее моим особым способностям. Оживленная переписка с рубакой Хаузером — и, по его ходатайству, меня делают начальником продовольственного склада под Кобленцом. И наконец, предварительно отпраздновав, я становлюсь комендантом города Сан-Пьер после успешного завершения похода на Францию. Там мои силы уходят на организацию строительства плотины, на санитарные дела города, на связи с гражданским населением.
«Иоганна, — говорю я девице, — ты когда-нибудь размышляла, почему ты, собственно, здесь?»
«Потому что я голодная и потому что мне нужны деньги, — говорит она. — И потом меня зовут не Иоганна, а Жанетт».
Я сначала молчу, чуть обиженный. Осматриваю комнату, в которой мы лежим, — номер в гостинице. «Труа роз» — гостиница старомодная, обжитая, о чистоте говорить не приходится. Что за народ, что за страна, никакой нравственности!
«Ты говоришь на нашем языке, Иоганна», — замечаю я.
«Это потому, что я из Эльзаса, — отвечает она, — мы можем говорить и по-немецки и по-французски. Тут есть свои преимущества, как вот сейчас».
«У тебя немецкие наследственные признаки, — упрямо продолжаю я. — В тебе говорит зов крови, неужели ты не чувствуешь его?»
«Нет, — отвечает она. — Не чувствую».
О, все-таки какое это возвышенное чувство — быть немцем, правда не всегда безопасное. В Сан-Пьере, где я городской комендант, шуруют те элементы, которые прозываются маки. Грабители, разбойники, убийцы-поджигатели. Никогда не знаешь, где тебя кокнут. Троих повесим — вместо них появляются тридцать. Жалкая страна. Никакой благодарности за наши заботы, за наше благоволение, за нашу дружбу. И если я принимаю решение смыться отсюда, то мной движет не дискомфорт или, упаси боже, не достойный осмеяния страх, нет — просто благородное разочарование. Да и с родины дошел до меня почетный призыв: военная школа нуждается в испытанном, надежном, достойном доверия офицере. Это — я.
«Друзья, — сказал я 30 января 1933 года, — наконец пробил час, которого мы так ждали».
И при сем слезы стояли у меня в глазах. Ибо пили мы по этому поводу штобмейеровскую, зажигающую душу 50-градусную.
«С приходом новых времен и с ростом нового стремления к защите родины я все более испытывал желание отдать свои скромные силы во имя великой Германии и нашего фюрера. Так моя коммерческая деятельность должна была неизбежно уступить место военной карьере. Уже в 1934 году я — унтер-офицер первой мировой войны — прошел первые учения резервистов, за которыми последовали другие. В 1936 году я был уже лейтенантом и в 1938 году — обер-лейтенантом резерва. В этом звании отправился в поход и участвовал в решающих битвах, после чего в 1940 году последовало производство меня в капитаны с одновременным пожалованием мне Креста за военные заслуги второго класса. В 1942 году я был переведен в 5-ю военную школу, где под моей командой оказалась административно-хозяйственная рота, которой я командовал столь успешно, что в том же году был представлен к Кресту за военные заслуги первого класса».
Незабываемая немецкая весна 1933-го — радостное воодушевление повсюду, разумеется и в моей сфере. Достойное одобрения расширение гешефтов, быстрое основание новых филиалов. Перспективные беседы со Штобмейером о партнерстве в делах. Чувствительно-романтические часы в гостинице «Кенигсхоф». Батареи пустых бутылок; сотоварищи уже дрыхнут в зарезервированных для них номерах гостиницы; приглушенная музыка из бара. Размышляя, сидим в креслах, передо мной — новые бутылки. Я предлагаю Штобмейеру: приобретем ликерный завод «Штобмейер унд Катер» — в принципе и в частности.
Настроение бодрое — до самого позднего германского лета 1933 года. Часто разъезжаю в своем «мерседесе», радуюсь растущему доверию и набирающей силу кредитоспособности. Уделяю особое внимание осознанию новых, высших ценностей, к которым принадлежат и усиливающиеся семейные чувства. Устал от одиночества, что, конечно, не имеет никакого отношения к моему возрасту, а скорее — к Эдельтраут Маркквардт. Достойная любви женщина, очень добротно сколоченная, очень немецкая, многообещающая. Она владеет гостиницей «У серебряного венца» в Штуттгарте. Пользующаяся хорошей репутацией гостиница, в старогерманском стиле, всегда переполнена, в высшей степени доходная. У Эдельтраут трое детей — двое от первого брака, третий незаконнорожденный. Ее муж исчез несколько лет назад — неуемная страсть к приключениям или что-то в этом роде. Во всяком случае, он никогда не был хозяином, деловым человеком.
«Эдельтраут, — говорю я ей, — твоим детям нужен отец, не правда ли?»
«Возможно», — отвечает она и смотрит на меня выжидающе.
«Чудные ребята, — говорю я, — правда, я мало их знаю, но ведь хорошее чувствуешь сразу. Как ты думаешь, из меня получится отец для них?»
«Безусловно, — говорит Эдельтраут, прижимается ко мне и добавляет: — Как это чудесно — ты думаешь о детях, а не о моей гостинице».
«Ну, я прошу тебя, — говорю я, — к гостинице твоей я совершенно равнодушен».
«Это прекрасно», — радостно говорит она.
Чудесное настроение держится вплоть до весны 1934 года. Дел по горло, и не только в связи со свадьбой, назначенной на 30 января 1934 года. Дата выбрана после долгих размышлений: заключение германского брака плюс торжества в связи с годовщиной взятия власти — двойной праздник. Первый шафер — рубака Хаузер теперь в СС и в личной охране нашего фюрера — получает на мою свадьбу отпуск персонально от Гитлера, что отмечается нами особо. Второй шафер — советник коммерции Штобмейер из Мюнхена, германский национальный коммерсант, — в этот день сам не свой, чем-то удручен — очевидно, потому, что начал ощущать мое деловое превосходство, а может, потому, что в тот вечер мы пренебрегли штобмейеровскими ликерами. Но ведь у нас есть наш шнапс для гостей — мы пьем только самые лучшие вина.
Создаю сеть своих представителей. В пяти округах имя Штобмейера котируется высоко, стало нарицательным — благодаря моей неустанной деятельности. Сначала я замышляю завладеть филиалами, а потом — всей фирмой. Следующий мой замысел — создать гостиничный концерн, отталкиваясь от гостиницы «У серебряного венца». И пока я проворачиваю задуманное, вдруг, как снег на голову, телеграмма: присутствие в Мюнхене крайне необходимо! Я собираюсь — и что же я узнаю? Штобмейер в слезах, распсиховался — полный конфуз. Фирма летит к черту! А почему? Потому что этот Штобмейер, этот фрайер, отнюдь не арийский фольксгеноссе! Кто бы мог подумать?! Этот парень, националист до мозга костей, старый фронтовик, всегда поддерживавший отечественные организации, — и оказался не арийцем! Вот те на!
«Вы меня глубоко разочаровали, — говорю я с горечью, — но, надеюсь, еще можно что-нибудь спасти».
Но ничего спасти уже невозможно. Все погибло. Вместо того чтобы предусмотрительно обговорить все со мной, вместо того чтобы своевременно перевести фирму на мое имя, в верные руки, хотя бы в форме фиктивной торговой сделки, этот тип, мелочный и подлый, думает только о своих деньгах, а не о моей работе. Разумеется, я привожу в действие все связи, как-никак у меня много влиятельных друзей.
«Камерад Хаузер, — говорю я, — ты обязан мне помочь. Ты же знаком со всеми людьми, имеющими вес в обществе. Одно твое слово — и виртшафтсфюрер округа даст мне карт-бланш».
«Друг Катер, — говорит рубака Хаузер, — ты еще имеешь наглость просить меня о чем-то?! Ты втянул меня в такое вонючее дело! Как же тебе пришло в голову спарить меня в шаферах именно с этим Штобмейером? Если об этом узнают, я погиб. Я же тебя тогда прирежу. Слушай меня внимательно: брось это дело, выбирайся из него немедленно. Лучше всего исчезни на какое-то время. Уходят же люди на учебу. Ты это можешь, как офицер-резервист. А там посмотрим».
И вот я на первых учениях резервистов. Все идет как нельзя лучше: всепонимающие начальники, которые, как и все настоящие мужчины, не чураются хлебнуть. Важнейшая работа — культивирование товарищеского духа, все — на высшем уровне, и я, как кандидат в офицеры, имею право на посещение казино. Рубака Хаузер, которого грызет все же совесть, организует мне встречу с одним крупным деятелем из личной охраны фюрера — адъютантом в блестящей форме и с орденом Pour le merite на груди. Организуем торжественную вечеринку в его честь, на которой я сижу между ним и командиром батальона. В результате меня отпускают со службы в чине фельдфебеля с аттестацией: полностью соответствует званию офицера резерва.
С новыми силами, набравшись мужества, я опять в коммерческой сфере. Фирмы «Штобмейер» более не существует, но мужчина с горячим сердцем в груди всегда смотрит только вперед. У меня же в распоряжении гостиница моей дорогой жены Эдельтраут.
«Прелесть моя, — говорю я ей, — мы должны с тобой серьезно поговорить о гостинице „К серебряному венцу“.
«А о чем тут говорить, Конрад, дорогой мой…»
«И все же, — отвечаю я, — теперь я беру дело в свои руки».
«Нет, не выйдет, мой милый Конрад, — говорит она. — Гостиница принадлежит ведь не мне, а моему первому мужу. А он переписал ее на детей. Я просто управляю ею под присмотром нотариуса».
Я уезжаю на следующие учения резервистов. Они похожи на первые, но только интенсивнее, шире, успешнее. Постепенно меня охватывает разочарование в связи с недостойным, коварным поведением моей жены. Я был слишком добросердечным, слишком доверчивым с ней, мне нужно было бы своевременно потребовать от нее соответствующие документы. Ну ладно, есть ведь еще Хильда — послать ей доплатное письмо не проблема. Хильда из цветочного магазина, с которой я проводил чудесные свободные вечера, которая так охотно садится в мой «мерседес» и с радостью носит новые платья. Самоотверженная до предела. Уверенный в себе, полный сил, я возвращаюсь домой уже в чине лейтенанта.
Началась война. Я узнаю о ней ранним утром из первоисточника — от Хаузера. Мы сидим в доме одного художника, в отдельном апартаменте на верхнем этаже. Кругом — заслуженные люди, элита партии. К сожалению, из идеологического отдела, а не из экономического. К нашему удовольствию, появляются танцовщицы из государственной оперетты — прелестные куколки, гибкие, тренированные, очень шустрые. Довольно дорогие девочки, но могут принять в качестве платы и протекцию — все ведь идет за счет государства. Глухие голоса мужчин, чад, пенящееся шампанское, хихиканье девиц, сильный, одурманивающий аромат духов. И вдруг Хаузера вызывают к телефону.
«Ну вот, — говорит он, вернувшись, — началось».
Он исчезает, оставляя на меня свою попрыгунью, теперь у меня их две. И когда я на следующее утро просыпаюсь, лежа между ними, наши доблестные войска уже перешли польскую границу.
На меня обрушились почетные и ответственные задания: сначала я стал консультантом в управлении призывного района — важная, но ординарная работа. Затем — начальником военно-медицинской комиссии в том же округе. Тоже, безусловно, важное дело, но не соответствующее моим особым способностям. Оживленная переписка с рубакой Хаузером — и, по его ходатайству, меня делают начальником продовольственного склада под Кобленцом. И наконец, предварительно отпраздновав, я становлюсь комендантом города Сан-Пьер после успешного завершения похода на Францию. Там мои силы уходят на организацию строительства плотины, на санитарные дела города, на связи с гражданским населением.
«Иоганна, — говорю я девице, — ты когда-нибудь размышляла, почему ты, собственно, здесь?»
«Потому что я голодная и потому что мне нужны деньги, — говорит она. — И потом меня зовут не Иоганна, а Жанетт».
Я сначала молчу, чуть обиженный. Осматриваю комнату, в которой мы лежим, — номер в гостинице. «Труа роз» — гостиница старомодная, обжитая, о чистоте говорить не приходится. Что за народ, что за страна, никакой нравственности!
«Ты говоришь на нашем языке, Иоганна», — замечаю я.
«Это потому, что я из Эльзаса, — отвечает она, — мы можем говорить и по-немецки и по-французски. Тут есть свои преимущества, как вот сейчас».
«У тебя немецкие наследственные признаки, — упрямо продолжаю я. — В тебе говорит зов крови, неужели ты не чувствуешь его?»
«Нет, — отвечает она. — Не чувствую».
О, все-таки какое это возвышенное чувство — быть немцем, правда не всегда безопасное. В Сан-Пьере, где я городской комендант, шуруют те элементы, которые прозываются маки. Грабители, разбойники, убийцы-поджигатели. Никогда не знаешь, где тебя кокнут. Троих повесим — вместо них появляются тридцать. Жалкая страна. Никакой благодарности за наши заботы, за наше благоволение, за нашу дружбу. И если я принимаю решение смыться отсюда, то мной движет не дискомфорт или, упаси боже, не достойный осмеяния страх, нет — просто благородное разочарование. Да и с родины дошел до меня почетный призыв: военная школа нуждается в испытанном, надежном, достойном доверия офицере. Это — я.
16. Генерал ни о чем не умалчивает
— Вот уж никогда не думала, — сказала фрау Барков, — что когда-нибудь буду сидеть напротив человека, на совести которого мой сын.
И это фрау Барков сказала генерал-майору Модерзону.
Они сидели в отдельном зарезервированном кабинете ресторана гостиницы «У золотого барана» в Вильдлингене-на-Майне.
Они обменялись скупыми словами приветствия и приступили к ужину, почти так же молча — из-за обслуживающего персонала. Но вот теперь они остались одни. Вино и вода стояли на столе. Никто не стал бы им мешать — даже в том случае, если бы они дернули за колокольчик, висевший над столом.
Они молчали. Крестьянская, майнско-франконская солидность окружала их: крепко сработанная и все же выглядевшая изящно мебель, сервировочный стол с аккуратной резьбой, окна с цветными стеклами и орнаментом из свинца, на которых висели тяжелые тканые гардины. В помещении было тщательно прибрано — генерал отметил это не без удовольствия.
— Нет, — сказала еще раз фрау Барков с горечью, — об этом я никогда бы не подумала. Но теперь для меня всего просто слишком много — у меня нет больше сил сопротивляться чему-либо. И даже тебе.
Генерал слушал внимательно и, казалось, спокойно. Он воспринимал ее упреки с таким видом, как если бы она говорила о плохих жилищных условиях. Потом сказал с заметной осторожностью:
— Я ожидал тебя еще к погребению.
— Я заболела, — сказала фрау Барков. — Я была совершенно убита, когда пришло твое письмо.
Фрау Барков избегала смотреть на Модерзона. У нее не было ни потребности, ни смелости взглянуть на это неподвижное, замкнутое лицо. Это и ранее всегда давалось ей с трудом. Уже с давних пор было так, как будто он воздвиг вокруг себя пуленепробиваемые стеклянные стены.
Модерзон же пытался установить, что осталось в ней от той прежней девушки — Сюзанны Симпсон. Карие, с нежностью смотревшие глаза? Конечно, хотя теперь они почти утратили светившуюся в них когда-то доверчивость. Выпуклый лоб, острый носик? Да, они остались прежними, хотя и покрылись тонкими морщинками. Рот, мягкий, всегда казавшийся слабым и податливым? Нет, он стал другим, теперь это только широкая полоска потрескавшихся бесцветных губ.
— Прошло уже более двадцати лет с тех пор, как мы виделись в последний раз, — сказал он задумчиво.
— Двадцать два года, — уточнила она с горечью. — А вернее, двадцать два года и три месяца. А я вижу все это совершенно отчетливо.
Модерзон также попытался представить себе все, что случилось тогда. Но это ему удалось с трудом. Картины прошлого были разорваны, потускнели и покрылись пылью времени. Смутно виделись только отдельные обрывки: 1921 год, поздняя осень, светящиеся нарядными красками леса — ярко-желтый и кроваво-красный цвета, местами последняя яркая зелень; лошадь, жеребец по имени Хассо, да, Хассо из Вангенхайма, — охотничий экипаж, покрытый черным лаком, с черным кожаным верхом и красными сиденьями; девушка в сером пальто, доверчиво улыбающаяся ему, — неясное лицо, но дорогое, нежное, еще не несущее на себе отпечатка житейских бурь, большие, как у косули, глаза — Сюзанна Симпсон.
— Тогда моя карьера только начиналась, — сказал генерал задумчиво. Он налил в бокал немного вина, добавил воды и сделал большой глоток.
— А сегодня? — спросила она без всякого любопытства. — Где же ты сейчас? На вершине твоей карьеры?
— Может быть, у ее конца, — сказал Модерзон и отпил еще из бокала.
— Ты ожидаешь, что я тебя пожалею — после всего, что случилось?
Генерал как бы против желания покачал головой.
И по этому жесту она узнала его вновь. Это мрачное, серьезное отрицание, эта холодная, сознательно выработанная замкнутость, это жесткое подавление любого проявления чувства — все это она знала слишком хорошо. И она не смогла бы этого никогда забыть.
— Если бы знать, — сказал генерал, — как может сложиться жизнь, прожить которую ты собираешься…
— Ты бы снова стал жить так же, как ты и жил, Эрнст.
— Нет, Сюзанна, — сказал он решительно, — нет, этого я бы делать не стал. Теперь я это знаю совершенно точно.
— Ты всегда хотел быть только офицером, Эрнст, и ничего больше — ни другом, ни супругом, ни отцом.
— Верно, Сюзанна, так оно и было тогда. Стать офицером — было для меня все. Но это прошло — окончательно и на все времена. Ибо в этом мире нельзя быть больше офицером, не подвергаясь опасности быть вынужденным совершать преступления.
Сюзанна Барков впервые посмотрела на генерал-майора Модерзона совершенно открыто, в ее глазах были испуг и недоверие. У нее появилось сомнение, тот ли человек сидит напротив нее, которого, как полагала, она знает. Как же поразительно он переменился!
Перед ней встали картины, врезавшиеся в память и сохранившиеся с неизгладимой отчетливостью: лейтенант Модерзон из 9-го пехотного полка — серьезный, целеустремленный и правдивый, исполненный спокойной, полной силы энергии, с невозмутимым, даже сдержанным, веселым нравом во время своих немногих свободных часов, проводивший бессонные ночи над планами, наставлениями и военно-научной литературой. Пользовавшийся у всех своих товарищей уважением, граничившим с удивлением, имевший у начальства безоговорочную положительную репутацию, — человек, которого ждала блестящая карьера. Генерал-майор в сорок четыре года, начальник военно-учебного заведения, отмеченный высшими наградами и имеющий перспективу перехода в верховное главнокомандование вермахта! И он-то не хочет быть больше офицером?
— Если бы я тогда и женился на тебе, Сюзанна, никаких перемен со мною все равно не произошло бы. Все было бы только более гнетущим. А теперь я один, и это даже к лучшему. Мне не нужно ни о ком думать и принимать что-либо во внимание. Я никому не доставлю огорчений и не сделаю больно тому, кто привязан ко мне. Я могу сделать любые выводы и принять любое решение, которое сочту правильным.
— Изглаживает ли это что-либо из памяти, Эрнст?
Фрау Барков смотрела на белую скатерть. Затем почти механически потянула к себе бокал, в который он налил для нее вина, но пить не стала. Она продолжала свою мысль:
— Поначалу мне было очень трудно осознать, что ты от меня уходишь. Но я это преодолела. — Она так никогда и не смогла этого преодолеть — ее глаза были полны грусти и выдавали ее. Однако она храбро заговорила вновь: — Вскоре после того я познакомилась с Готфридом Барковом и, немного поколебавшись, согласилась выйти за него замуж. Он был хорошим человеком, нежным супругом и любвеобильным отцом — так обычно принято говорить, но он и в действительности обладал этими качествами.
Готфрид Барков, торговец текстилем, досточтимый и пользующийся уважением коммерсант, порядочный и добросердечный человек, веселый, но весьма стеснительный и вместе с тем всегда готовый прийти другим на помощь. Он обожал свою жену и любил ее сына, не забывая отчетливо показывать ему эту любовь. Он воспринимал свою жену как большой подарок судьбы. И хотя не мог предложить ей ослепительной карьеры и головокружительного счастья, он дал ей вполне безопасное укрытие. Он погиб в 1940 году под Верденом, всего в нескольких километрах от того места, где в 1916 году был убит его отец.
— Я всегда знал, как ты живешь, — сказал Модерзон спокойно. — Общие знакомые информировали меня об этом время от времени.
— Я знаю, — ответила она просто. — Мне также всегда было известно, где ты находишься и как идут твои дела.
— Я тебе писал время от времени, — сказал он, — все эти годы. Не для того чтобы навязываться или оказывать на тебя какое-либо влияние. Я хотел, чтобы у тебя была уверенность: если я тебе понадоблюсь, я всегда в твоем распоряжении.
Какое ужасное слово в этом контексте, подумала Сюзанна Барков: быть в распоряжении! И каким образом: предоставить в распоряжение кошелек, помогать словом и делом или именем? И более ничего? На один раз слишком много, а для всей жизни слишком мало!
Да и тогда, двадцать два года и три месяца назад, он предоставлял себя в ее распоряжение — бледный, потрясенный до глубины души, но целиком и полностью достойный уважения, как это предписывал ему его кодекс. Его глаза были темными и холодными, как вода глубокого озера под кристально-чистым слоем льда. И затем это: я, разумеется, готов учесть все обстоятельства — пожалуйста, распоряжайся мною! И тогда она сказала: нет, никогда, ни при каких обстоятельствах!
И их пути разошлись, как два рукава одной реки. Его жизнь устремилась вперед, ее же просачивалась через заводи и лужи обыденности.
— Я бы могла тебя постепенно забыть, — сказала Сюзанна Барков. — В жизни все забывается, едва ли найдутся раны, которые не могли бы залечить годы. И чем дальше все отодвигалось в прошлое, тем менее проблематичным оно мне казалось. Были даже такие часы, в которые воспоминания принимали приятный оттенок. И это все так и осталось бы прекрасным, хотя и неудавшимся эпизодом в моей жизни, если бы не Бернд, мой сын.
— Ты воспитала его самым примерным образом, — проговорил генерал.
— То, что ты скажешь именно это, — ответила Сюзанна с горечью, — я почти предполагала. В течение двадцати долгих лет я тоже думала, что хорошо руководила им и тонко оказывала свое воздействие. Но сегодня я знаю, что все это было ошибочным.
Бернд Барков, ее сын, был лейтенантом и офицером-инструктором, взлетел на воздух и похоронен в Вильдлингене-на-Майне. В детстве это был мальчик, похожий на сотни тысяч других мальчиков, с нежным лицом, тихий, приветливый, искренне и преданно любивший свою мать, прилежный в школе, всегда среди первых в спорте и играх. Но чем взрослее он становился, чем четче делались черты его лица, тем явственнее в нем проявлялось сходство с Модерзоном. Первое, на что мать с удивлением и испугом обратила внимание, были его серо-ледяные, смотревшие испытующе глаза.
— Знал ли твой муж, что Бернд был не его сыном? — спросил генерал.
Сюзанна кивнула головой:
— Он знал даже, кто был отцом Бернда — или, может быть, в этом случае лучше сказать, — кто был его родителем. Ибо мой муж всегда относился к Бернду как отец — как добрый, справедливый и заботливый отец.
Но она не стала своему мужу той женой, какую он ожидал и какую заслуживал. Она видела в сыне единственного для нее мужчину. Того, кто когда-то поднял ее на вершину счастья, а затем допустил ее падение, низвержение с высоты. Но тогда оно казалось ей долгим и блаженным парением в воздухе, и это состояние полной невесомости она никак не могла забыть.
Таким образом она и начала поддаваться искушению. Ей захотелось видеть в Бернде Баркове Бернда Модерзона. Она стала поощрять в своем мальчике то, что ей казалось достоинствами Модерзона. Она укрепляла в нем его поначалу колеблющуюся решимость, поддерживала любое проявление самодисциплины, направила его внимание на историю вообще и военную историю в частности. И постепенно ей удалось сформировать волевого, общительного, стремящегося к знаниям юношу, в котором все сильнее росло желание стать офицером.
— А мне следовало бы привить Бернду ненависть к этой профессии, — сказала Сюзанна Барков.
Генерал-майор Модерзон молчал, сидя с неподвижным, словно окаменевшим лицом. Он положил руки на стол и сомкнул пальцы, кожа на их сгибе была серовато-белой.
Бернд хотел во что бы то ни стало стать офицером — как его настоящий отец, которого он не знал и о котором ничего не слышал. Когда Модерзон узнал об этом из писем знакомых, он испытал втайне гордость и чувство благодарности к матери. Он внимательно следил за становлением Бернда.
— Он был хорошим солдатом, — сказал Модерзон.
— Но почему он должен был умереть? Зачем тебе понадобилось перетягивать его к себе? Чтобы он здесь умер?
— Мне хотелось его видеть, — сказал Модерзон.
Когда генерал-майор был назначен начальником 5-й военной школы, он затребовал к себе лейтенанта Баркова — дело, не составившее каких-либо особых трудностей. И тогда он увидел своего сына — рослого серьезного молодого человека с холодными, серыми модерзоновскими глазами, отработанными пластичными движениями, хорошо воспитанного и полного чувства собственного достоинства. Зрелище, вызвавшее на его лице предательскую краску. Ни в один другой момент жизни ему не потребовалось большего самообладания, чем в этот.
— Так, стало быть, ты его видел, — сказала Сюзанна Барков. — И я дала в одном из писем свое разрешение на это. Это также было ошибкой. И ее тоже невозможно теперь исправить.
— Я видел своего сына, — сказал генерал Модерзон отрешенно. — И в те немногие часы, когда мы были вместе, я был наполнен чувством благодарности. И во второй раз меня посетило то, что обычно называется счастьем. Два момента истинной радости — вот и вся моя жизнь.
Но это было не все. Генерал ничего не сказал о том беспокойстве, которое охватило его, когда он побеседовал несколько раз с Берндом. Это было беспокойство, граничившее со страхом.
Этот парень, его сын, был как он: так же тверд, решителен, требователен без снисхождения, как он сам. Прецедент столь же очаровывающий, сколь и удручающий. Генерал узнал себя в своем сыне. Все повторяется снова и снова, как будто бы жизнь описывает постоянно одни и те же колеблющиеся круги. Он, его сын, был офицером, только офицером и ничем больше. Он готов был сражаться, а если будет необходимо, то и умереть — как и поколения офицеров до него — за то, что называлось отечеством, за то, что они под этим понимали.
И это фрау Барков сказала генерал-майору Модерзону.
Они сидели в отдельном зарезервированном кабинете ресторана гостиницы «У золотого барана» в Вильдлингене-на-Майне.
Они обменялись скупыми словами приветствия и приступили к ужину, почти так же молча — из-за обслуживающего персонала. Но вот теперь они остались одни. Вино и вода стояли на столе. Никто не стал бы им мешать — даже в том случае, если бы они дернули за колокольчик, висевший над столом.
Они молчали. Крестьянская, майнско-франконская солидность окружала их: крепко сработанная и все же выглядевшая изящно мебель, сервировочный стол с аккуратной резьбой, окна с цветными стеклами и орнаментом из свинца, на которых висели тяжелые тканые гардины. В помещении было тщательно прибрано — генерал отметил это не без удовольствия.
— Нет, — сказала еще раз фрау Барков с горечью, — об этом я никогда бы не подумала. Но теперь для меня всего просто слишком много — у меня нет больше сил сопротивляться чему-либо. И даже тебе.
Генерал слушал внимательно и, казалось, спокойно. Он воспринимал ее упреки с таким видом, как если бы она говорила о плохих жилищных условиях. Потом сказал с заметной осторожностью:
— Я ожидал тебя еще к погребению.
— Я заболела, — сказала фрау Барков. — Я была совершенно убита, когда пришло твое письмо.
Фрау Барков избегала смотреть на Модерзона. У нее не было ни потребности, ни смелости взглянуть на это неподвижное, замкнутое лицо. Это и ранее всегда давалось ей с трудом. Уже с давних пор было так, как будто он воздвиг вокруг себя пуленепробиваемые стеклянные стены.
Модерзон же пытался установить, что осталось в ней от той прежней девушки — Сюзанны Симпсон. Карие, с нежностью смотревшие глаза? Конечно, хотя теперь они почти утратили светившуюся в них когда-то доверчивость. Выпуклый лоб, острый носик? Да, они остались прежними, хотя и покрылись тонкими морщинками. Рот, мягкий, всегда казавшийся слабым и податливым? Нет, он стал другим, теперь это только широкая полоска потрескавшихся бесцветных губ.
— Прошло уже более двадцати лет с тех пор, как мы виделись в последний раз, — сказал он задумчиво.
— Двадцать два года, — уточнила она с горечью. — А вернее, двадцать два года и три месяца. А я вижу все это совершенно отчетливо.
Модерзон также попытался представить себе все, что случилось тогда. Но это ему удалось с трудом. Картины прошлого были разорваны, потускнели и покрылись пылью времени. Смутно виделись только отдельные обрывки: 1921 год, поздняя осень, светящиеся нарядными красками леса — ярко-желтый и кроваво-красный цвета, местами последняя яркая зелень; лошадь, жеребец по имени Хассо, да, Хассо из Вангенхайма, — охотничий экипаж, покрытый черным лаком, с черным кожаным верхом и красными сиденьями; девушка в сером пальто, доверчиво улыбающаяся ему, — неясное лицо, но дорогое, нежное, еще не несущее на себе отпечатка житейских бурь, большие, как у косули, глаза — Сюзанна Симпсон.
— Тогда моя карьера только начиналась, — сказал генерал задумчиво. Он налил в бокал немного вина, добавил воды и сделал большой глоток.
— А сегодня? — спросила она без всякого любопытства. — Где же ты сейчас? На вершине твоей карьеры?
— Может быть, у ее конца, — сказал Модерзон и отпил еще из бокала.
— Ты ожидаешь, что я тебя пожалею — после всего, что случилось?
Генерал как бы против желания покачал головой.
И по этому жесту она узнала его вновь. Это мрачное, серьезное отрицание, эта холодная, сознательно выработанная замкнутость, это жесткое подавление любого проявления чувства — все это она знала слишком хорошо. И она не смогла бы этого никогда забыть.
— Если бы знать, — сказал генерал, — как может сложиться жизнь, прожить которую ты собираешься…
— Ты бы снова стал жить так же, как ты и жил, Эрнст.
— Нет, Сюзанна, — сказал он решительно, — нет, этого я бы делать не стал. Теперь я это знаю совершенно точно.
— Ты всегда хотел быть только офицером, Эрнст, и ничего больше — ни другом, ни супругом, ни отцом.
— Верно, Сюзанна, так оно и было тогда. Стать офицером — было для меня все. Но это прошло — окончательно и на все времена. Ибо в этом мире нельзя быть больше офицером, не подвергаясь опасности быть вынужденным совершать преступления.
Сюзанна Барков впервые посмотрела на генерал-майора Модерзона совершенно открыто, в ее глазах были испуг и недоверие. У нее появилось сомнение, тот ли человек сидит напротив нее, которого, как полагала, она знает. Как же поразительно он переменился!
Перед ней встали картины, врезавшиеся в память и сохранившиеся с неизгладимой отчетливостью: лейтенант Модерзон из 9-го пехотного полка — серьезный, целеустремленный и правдивый, исполненный спокойной, полной силы энергии, с невозмутимым, даже сдержанным, веселым нравом во время своих немногих свободных часов, проводивший бессонные ночи над планами, наставлениями и военно-научной литературой. Пользовавшийся у всех своих товарищей уважением, граничившим с удивлением, имевший у начальства безоговорочную положительную репутацию, — человек, которого ждала блестящая карьера. Генерал-майор в сорок четыре года, начальник военно-учебного заведения, отмеченный высшими наградами и имеющий перспективу перехода в верховное главнокомандование вермахта! И он-то не хочет быть больше офицером?
— Если бы я тогда и женился на тебе, Сюзанна, никаких перемен со мною все равно не произошло бы. Все было бы только более гнетущим. А теперь я один, и это даже к лучшему. Мне не нужно ни о ком думать и принимать что-либо во внимание. Я никому не доставлю огорчений и не сделаю больно тому, кто привязан ко мне. Я могу сделать любые выводы и принять любое решение, которое сочту правильным.
— Изглаживает ли это что-либо из памяти, Эрнст?
Фрау Барков смотрела на белую скатерть. Затем почти механически потянула к себе бокал, в который он налил для нее вина, но пить не стала. Она продолжала свою мысль:
— Поначалу мне было очень трудно осознать, что ты от меня уходишь. Но я это преодолела. — Она так никогда и не смогла этого преодолеть — ее глаза были полны грусти и выдавали ее. Однако она храбро заговорила вновь: — Вскоре после того я познакомилась с Готфридом Барковом и, немного поколебавшись, согласилась выйти за него замуж. Он был хорошим человеком, нежным супругом и любвеобильным отцом — так обычно принято говорить, но он и в действительности обладал этими качествами.
Готфрид Барков, торговец текстилем, досточтимый и пользующийся уважением коммерсант, порядочный и добросердечный человек, веселый, но весьма стеснительный и вместе с тем всегда готовый прийти другим на помощь. Он обожал свою жену и любил ее сына, не забывая отчетливо показывать ему эту любовь. Он воспринимал свою жену как большой подарок судьбы. И хотя не мог предложить ей ослепительной карьеры и головокружительного счастья, он дал ей вполне безопасное укрытие. Он погиб в 1940 году под Верденом, всего в нескольких километрах от того места, где в 1916 году был убит его отец.
— Я всегда знал, как ты живешь, — сказал Модерзон спокойно. — Общие знакомые информировали меня об этом время от времени.
— Я знаю, — ответила она просто. — Мне также всегда было известно, где ты находишься и как идут твои дела.
— Я тебе писал время от времени, — сказал он, — все эти годы. Не для того чтобы навязываться или оказывать на тебя какое-либо влияние. Я хотел, чтобы у тебя была уверенность: если я тебе понадоблюсь, я всегда в твоем распоряжении.
Какое ужасное слово в этом контексте, подумала Сюзанна Барков: быть в распоряжении! И каким образом: предоставить в распоряжение кошелек, помогать словом и делом или именем? И более ничего? На один раз слишком много, а для всей жизни слишком мало!
Да и тогда, двадцать два года и три месяца назад, он предоставлял себя в ее распоряжение — бледный, потрясенный до глубины души, но целиком и полностью достойный уважения, как это предписывал ему его кодекс. Его глаза были темными и холодными, как вода глубокого озера под кристально-чистым слоем льда. И затем это: я, разумеется, готов учесть все обстоятельства — пожалуйста, распоряжайся мною! И тогда она сказала: нет, никогда, ни при каких обстоятельствах!
И их пути разошлись, как два рукава одной реки. Его жизнь устремилась вперед, ее же просачивалась через заводи и лужи обыденности.
— Я бы могла тебя постепенно забыть, — сказала Сюзанна Барков. — В жизни все забывается, едва ли найдутся раны, которые не могли бы залечить годы. И чем дальше все отодвигалось в прошлое, тем менее проблематичным оно мне казалось. Были даже такие часы, в которые воспоминания принимали приятный оттенок. И это все так и осталось бы прекрасным, хотя и неудавшимся эпизодом в моей жизни, если бы не Бернд, мой сын.
— Ты воспитала его самым примерным образом, — проговорил генерал.
— То, что ты скажешь именно это, — ответила Сюзанна с горечью, — я почти предполагала. В течение двадцати долгих лет я тоже думала, что хорошо руководила им и тонко оказывала свое воздействие. Но сегодня я знаю, что все это было ошибочным.
Бернд Барков, ее сын, был лейтенантом и офицером-инструктором, взлетел на воздух и похоронен в Вильдлингене-на-Майне. В детстве это был мальчик, похожий на сотни тысяч других мальчиков, с нежным лицом, тихий, приветливый, искренне и преданно любивший свою мать, прилежный в школе, всегда среди первых в спорте и играх. Но чем взрослее он становился, чем четче делались черты его лица, тем явственнее в нем проявлялось сходство с Модерзоном. Первое, на что мать с удивлением и испугом обратила внимание, были его серо-ледяные, смотревшие испытующе глаза.
— Знал ли твой муж, что Бернд был не его сыном? — спросил генерал.
Сюзанна кивнула головой:
— Он знал даже, кто был отцом Бернда — или, может быть, в этом случае лучше сказать, — кто был его родителем. Ибо мой муж всегда относился к Бернду как отец — как добрый, справедливый и заботливый отец.
Но она не стала своему мужу той женой, какую он ожидал и какую заслуживал. Она видела в сыне единственного для нее мужчину. Того, кто когда-то поднял ее на вершину счастья, а затем допустил ее падение, низвержение с высоты. Но тогда оно казалось ей долгим и блаженным парением в воздухе, и это состояние полной невесомости она никак не могла забыть.
Таким образом она и начала поддаваться искушению. Ей захотелось видеть в Бернде Баркове Бернда Модерзона. Она стала поощрять в своем мальчике то, что ей казалось достоинствами Модерзона. Она укрепляла в нем его поначалу колеблющуюся решимость, поддерживала любое проявление самодисциплины, направила его внимание на историю вообще и военную историю в частности. И постепенно ей удалось сформировать волевого, общительного, стремящегося к знаниям юношу, в котором все сильнее росло желание стать офицером.
— А мне следовало бы привить Бернду ненависть к этой профессии, — сказала Сюзанна Барков.
Генерал-майор Модерзон молчал, сидя с неподвижным, словно окаменевшим лицом. Он положил руки на стол и сомкнул пальцы, кожа на их сгибе была серовато-белой.
Бернд хотел во что бы то ни стало стать офицером — как его настоящий отец, которого он не знал и о котором ничего не слышал. Когда Модерзон узнал об этом из писем знакомых, он испытал втайне гордость и чувство благодарности к матери. Он внимательно следил за становлением Бернда.
— Он был хорошим солдатом, — сказал Модерзон.
— Но почему он должен был умереть? Зачем тебе понадобилось перетягивать его к себе? Чтобы он здесь умер?
— Мне хотелось его видеть, — сказал Модерзон.
Когда генерал-майор был назначен начальником 5-й военной школы, он затребовал к себе лейтенанта Баркова — дело, не составившее каких-либо особых трудностей. И тогда он увидел своего сына — рослого серьезного молодого человека с холодными, серыми модерзоновскими глазами, отработанными пластичными движениями, хорошо воспитанного и полного чувства собственного достоинства. Зрелище, вызвавшее на его лице предательскую краску. Ни в один другой момент жизни ему не потребовалось большего самообладания, чем в этот.
— Так, стало быть, ты его видел, — сказала Сюзанна Барков. — И я дала в одном из писем свое разрешение на это. Это также было ошибкой. И ее тоже невозможно теперь исправить.
— Я видел своего сына, — сказал генерал Модерзон отрешенно. — И в те немногие часы, когда мы были вместе, я был наполнен чувством благодарности. И во второй раз меня посетило то, что обычно называется счастьем. Два момента истинной радости — вот и вся моя жизнь.
Но это было не все. Генерал ничего не сказал о том беспокойстве, которое охватило его, когда он побеседовал несколько раз с Берндом. Это было беспокойство, граничившее со страхом.
Этот парень, его сын, был как он: так же тверд, решителен, требователен без снисхождения, как он сам. Прецедент столь же очаровывающий, сколь и удручающий. Генерал узнал себя в своем сыне. Все повторяется снова и снова, как будто бы жизнь описывает постоянно одни и те же колеблющиеся круги. Он, его сын, был офицером, только офицером и ничем больше. Он готов был сражаться, а если будет необходимо, то и умереть — как и поколения офицеров до него — за то, что называлось отечеством, за то, что они под этим понимали.