При появлении майора Фрея все присутствующие в зале, как один, по знаку капитана Ратсхельма встали со своих мест: команд при столь печальной церемонии не подавали. Но и без команд все получилось вполне складно. Фрей признательно кивнул головой, принял рапорт и отдал честь, после чего дал знак фенрихам, что они могут сесть.
   Фенрихи послушно сели, словно всех их дернули за одну веревочку.
   Тут майор Фрей выступил с небольшим сольным номером: он подошел к гробу и застыл у него на несколько секунд, показывая, что он отдает дань глубокого уважения усопшему, переживая якобы при этом глубокое волнение. К публике, которая внимательно уставилась на его мощный зад, он стоял спиной.
   Наконец майор Фрей незаметно, как ему казалось, но это отнюдь не ускользнуло от внимания восьмисот зрителей, бегло взглянул на часы. Они показывали без двух минут десять. Начальник курса решил срочно прекратить представление, так как каждую минуту мог появиться генерал.
   Ровно в десять, секунда в секунду, в зале появился генерал-майор Модерзон. Его сопровождал только адъютант. Все присутствующие уставились на генерала, стараясь смотреть ему прямо в лицо, как это предписывалось уставом.
   Генерал медленно прошествовал мимо своих фенрихов; можно было подумать, что он одного за другим внимательно осматривает их. Затем холодный требовательный взгляд генерала скользнул и по лицам офицеров; казалось, никто не остался без его внимания. И каждый почувствовал это.
   — Начинайте! — сказал генерал.
   Перед вами речь обер-лейтенанта Крафта. Полностью, без всяких сокращений. Взята она из документов уголовного дела, где она фигурировала как Приложение № 7.

 

 
   «Господин генерал! Господа! Дорогие камераден!
   Сегодня мы хороним убитого. В целом это само собой разумеющееся событие, особенно если учесть, что мы с вами живем в великую и героическую эпоху, в которую мы родились. В эпоху, когда убитые являются брусчаткой для улиц, по которым шествует слава.
   Миллионы людей сходят сейчас в могилы, уходят почти безо всякого внимания к ним. Когда они рождались на этот свет, их появление, по крайней мере, сопровождалось стонами родной матери. Когда же они навсегда уходили из этого мира, их последние предсмертные крики заглушались разрывами снарядов и бомб, а прах их был засыпан мусором. Тех, у кого еще остались в живых матери, они спустя несколько недель после смерти оплакивали или же вообще никогда не оплакивали, чтобы не лишать себя последней шаткой надежды.
   За последние годы миллионы трупов удобряли землю. Люди проходили по ним, машины еще глубже вдавливали их в землю. В землю их зарывали с помощью кирки и лопаты, как зарывают сокровища или отбросы. После чего трупы превратились в голые цифры потерь, точного количества которых никто не знает. Так смерть не переставала быть гигантским процессом распада нашего серьезно больного мира.
   Временами же из-за нее, из-за смерти, произошедшей во время уничтожения, зажигались свечи, собирались люди, произносились речи, в которых нередко звучала последняя, достойная всяческого презрения ложь. «Он умер не напрасно!» — пытались некоторые утверждать. «Мы никогда не забудем его!» — хвастались другие. А уж сколько говорилось о том, что самой прекрасной смертью на земле является такая героическая смерть, как эта!
   Однако на самом деле эта смерть не имеет ничего общего с прекрасным вообще. Смерть эта не имеет ни героического лица, ни таинственного глянца. Чаще всего она подла и перепачкана кровью и дерьмом. И уже тем более она не заслуживает того, чтобы ее славили, воспевали и почитали.
   С помощью смерти невозможно смыть ничего из жизни, которая предшествовала этой смерти. Смерть, как таковая, не может явиться ни оправданием, ни искуплением. Она всего-навсего конец. Одновременно она является как бы переходом в мир иной, так мы надеемся, однако здесь, на земле, она подводит заключительную черту жизни.
   Перед лицом смерти можно задать только один вопрос, но это не вопрос: почему человек умер? Нет! Это совсем другой вопрос: как он жил?
   Все мы, живущие рядом со смертью, знаем мы об этом или же, быть может, просто не хотим знать, все мы обязаны задать себе такой вопрос. Мы должны это сделать немедленно и откровенно, так, как будто завтра нас самих уже не будет в живых. Поскольку все мы имеем различные профессии, которые, однако, никого не избавляют от смерти, более того, поскольку мы сами в той или иной степени можем посылать других людей на смерть или же можем приказать им убивать других, то мы не можем требовать от тех других, чтобы они поступали с нами иначе.
   Это один из самых острых и темных вопросов, который живет в нас самих и который стар, как само человечество. То, что мы делаем, и то, что мы вынуждены делать, направлено против заповеди, которую мы ложно принимаем за господню заповедь. И решать ее каждый из нас будет с богом один на один, если не здесь, на земле, то, возможно, в другом, лучшем мире. Однако никто, даже сам господь бог, не может снять с нас ответственности перед людьми. И нести эту ответственность мы должны не на том свете, а здесь, сегодня. И нести ее должен каждый из нас.
   Мы — солдаты, верим ли мы в это или притворяемся, что верим. И это независимо от того, являемся ли мы офицерами или фенрихами. Ответственность каждого из нас может возрастать в зависимости от занимаемой должности, однако в сути своей эта ответственность не изменяется, так как она неделима. Мы солдаты.
   Бывает время, камераден, когда призвание солдата кажется простым и ясным. Тогда решающими словами были: служить, охранять, защищать! Но человеческой натуре никогда не удавалось довести эти понятия до полного расцвета, чтобы они стали достойными своего истинного смысла, это факт. А ведь они были не только мечтой солдата, они должны были стать содержанием его сути.
   Служить! Это понятие предполагает скромность. Это не что иное, как само действие, а не мишура, которая порой окружает службу. Охранять! Охранять что-либо невозможно без знания ценности охраняемого. К этому относится понятие красоты, как и покорность в вере. Защищать! Только тот сможет что-то защищать, кто способен любить. А тот, кто хоть раз в жизни по-настоящему любил, разве тот может убивать, чтобы не быть до глубины потрясенным этим?
   Солдат должен хотеть служить и человечеству и самой жизни. Тот, кто по-настоящему любит свою родину, свой народ и свое отечество, тот должен знать и то, что и другие люди любят свое отечество нисколько не в меньшей степени и готовы сделать для него не меньше. Это делает жизнь солдата настолько тяжелой, что осмысленность можно найти лишь в покорности и тишине.
   Эту спокойную покорность когда-нибудь попытаются сломить слова, которые прозвучат: быть большим, чем кажешься. Это будут не исчерпывающие, но хорошие слова. И они укажут правильный путь.
   Деятельность солдата не может ограничиться только тем, что он занимается шагистикой, побеждает и умирает. Он тоже должен мечтать. Он должен знать, что на свете помимо его родной матери имеется еще очень много матерей. Правда, сознание этого ляжет на него тяжким бременем. Страшное бремя быть солдатом: ты можешь стать преступником или же идиотом.
   Большей частью разговоры о традициях являются пустой болтовней. Традиция есть, попросту говоря, передача чего-то, а не самоцель. В традиции важны не знамена, не военные нормы, не места былых сражений, не имена героев, а знание поступков, совершенных без всякой корысти. И если поступки прошлого призывают к чему-то, то, разумеется, к тому, чтобы искать не смерть, а жизнь.
   Отдавать приказы легко, а вот жить — трудно, а самое трудное заключается в том, чтобы самоотверженно служить! Однако служить так бывает невозможно, когда нет ничего или же никого, кто бы наполнил эту службу смыслом.
   Смысл самой человеческой жизни заключается отнюдь не в том, чтобы иметь крышу над головой, цыпленка в горшке на обед и автомашину в гараже. Тот же, кто стремится завоевать для себя жизненное пространство, идя по трупам, никогда не сможет жить осмысленно.
   Настоящий солдат не воет вместе с волками. Как только солдат перестает искать смысл своего существования, он теряет само право на жизнь. Однако он не должен становиться мальчиком на побегушках у сильных мира сего!
   Солдат должен говорить «да», если он в душе так и думает. Если же он говорит «да», а думает «нет», а таких людей очень много, или же если он вынужден сказать «да», хотя думает «нет», или же когда он ради собственной карьеры или ради получения какой-либо выгоды говорит «да», когда совесть шепчет ему «нет», или же когда он попросту молчит, то это означает, что настал момент, когда солдатское общество умирает. И не только солдатское общество. Тогда наступает час, если так можно выразиться, большой смерти. Когда умирает человеческая совесть, человечество само перестает жить.
   Настоящее лицо солдата проявляется отнюдь не в победе, более отчетливо оно проявляется в период поражения. Побеждать может любой дикий зверь. А вот осмыслить поражение, уметь взглянуть ему в глаза — для этого нужно нечто большее, чем обычное мужество. И способен на это только тот, кто сохранил в себе хоть искру ясности. Но у кого есть силы для этого?
   Слишком велика боязнь того, что авторитеты, дающие нам жизнь, могут оказаться поверженными. После выигрыша грозит потеря. Те, кто лишь мнят себя солдатами, оказываются на деле азартными игроками и легкомысленными людьми. В лучшем случае они являются военными и, как таковые, в большей или меньшей степени становятся инструментом уничтожения и, следовательно, как таковые, достойны презрения.
   Там, где солдатское общество теряет свой смысл, появляются убийцы. Там появляется и ненависть. Там противник превращается во врага, а враги становятся настоящими чертями.
   Нечто подобное происходит и тогда, когда солдат лжет, независимо от того, в каком он звании: офицера или фенриха. Прежде всего он лжет самому себе. Он не хочет и не верит в то, что это бессмысленно, что бессмысленно все то, что он делает. Когда же он в конце концов поймет это, то у него уже не будет мужества призвать себя к правде. И тогда настанет самое худшее: он будет лгать своим солдатам!
   И вдруг все рушится, рушится, как домик, взорванный миной. И только тогда появляется мысль, что быть солдатом равносильно тому, что быть преступником: слуга идеи становится насильником-преступником от идеологии.
   А ведь все происходит очень просто: солдат должен брать пример с того, кому он служит. Тот же, кто служит преступнику, вольно или невольно становится его сообщником. Тот же, кто, руководствуясь добром, не способен отличить преступника от честного служаки, погибает в конце концов от собственной слепоты, глупости и собственного равнодушия. Бывают времена обольщения. Однако если эти времена разоблачают себя как времена лжи и преступлений, то тут уж нет места ни удобной половинчатости, ни трусливому увиливанию: убийцы не способны ни к чему другому, как только к убийству.
   Но бывают, камераден, вещи и попроще. Настоящий солдат с презрением относится к славе сегодняшнего дня. Более того, дешевая призрачность этой славы заставляет его краснеть. Если же солдаты превращаются в лишенных всякой совести ландскнехтов, которые подстерегают момент, чтобы прославиться, или же санкционируют преступления с тем, чтобы получить очередной чин или должность, то вина за это целиком и полностью ложится на тех, кто предал солдатское общество, независимо от причины, пусть хотя бы из-за слабости, так как они были беспомощны и бессильны и в довершение всего глупы, как стадо баранов.
   Настоящий солдат, камераден, живет в сознании собственной ответственности. В тишине. Он хочет служить.
   Однако смерть ничего не меняет. Смерть, как таковая, не является оправданием. Она никого не освобождает от ответственности. Как человек живет, так его и ценят. Так давайте же попытаемся, камераден, жить как настоящие солдаты. Если мы еще способны на это!»

 

 
   Речь обер-лейтенанта Крафта слушатели встретили как удар грома.
   Собравшиеся не сразу сообразили, что здесь произошло нечто из ряда вон выходящее, поскольку большинство из них оказались толстокожими. Да и кто мог подумать, что обычную похоронную речь можно так извратить и использовать совсем иначе!
   Первая реакция на речь возникла в ряду офицеров, они настороженно прислушались, но затем большинство из них вновь, как и обычно на подобных собраниях, начали клевать носом: им казалось, что они ослышались. Ничего другого им и в голову не могло прийти. Да и кто в великой Германии решился бы подобным образом выскочить «из рядов»? Разве что человек, которому надоело жить!
   Вторая реакция последовала несколько минут спустя в виде изумления, в которое было невозможно поверить. Сначала оно охватило лишь небольшое количество офицеров и фенрихов. Кое-кто замотал головой, стараясь отогнать от себя наваждение: ему казалось, что он видит бредовый сон. Но постепенно способность соображать вернулась к присутствующим. Правда, они еще были склонны думать, что оратор вот-вот заберет обратно кое-какие свои выражения, объявив их непродуманными, или же направит их острие в другую сторону.
   Одним из первых, кто начал проявлять явное неудовольствие, был капитан Ратсхельм. В возбуждении он крепко стиснул локоть капитана Катера. Тот же испуганно очнулся от дремоты, в которую он впал, и сначала было разозлился, но не на Крафта, а на Ратсхельма. Но тут же навострил уши и стал наблюдать за происходившим во все глаза.
   Капитан Ратсхельм ерзал на стуле и лихорадочно что-то соображал. Короче говоря, он высматривал тех, кто мог бы разделить с ним его возмущение. Затем он наклонился вперед, чтобы высказать свое мнение майору Фрею.
   Майор же, в свою очередь, поглядывал на генерал-майора Модерзона, который неподвижно восседал на своем высоком кресле. Казалось, он был вырезан из дерева и походил чем-то на средневековую фигуру. И только цвет лица у него был не коричневый, а какой-то бело-серый. Неподвижные глаза генерала уставились в пустоту.
   Однако в тот момент не один майор Фрей искал взгляда генерала. И другие офицеры с возрастающим беспокойством взирали на своего начальника. Они сидели на своих стульях так, что готовы были вскочить на ноги по малейшему его жесту, по одному слову.
   Однако ни жеста такого, ни слова не последовало.
   Капитан Федерс откинулся на спинку стула и явно наслаждался наступившей сумятицей. Он улыбался улыбкой почти счастливого человека, время от времени бросая взгляд в сторону старшего военного советника юстиции Вирмана, который сидел неподалеку от него и что-то писал.
   Писал Вирман очень быстро, пальцы его так и летали над бумагой, а сам он даже слегка посапывал от напряжения и охватившего его чувства триумфа. А когда выступавший с речью Крафт сделал небольшую паузу, советник юстиции не сдержался и выдохнул:
   — Все, это конец!
   — Неслыханно! — прошипел капитан Ратсхельм. — Это просто неслыханно!
   Как раз в тот момент генерал зашевелился. Медленно он повернул голову в сторону Ратсхельма. Офицеры напряженно следили за каждым движением генерала. Его холодные глаза уничтожающе посмотрели на Ратсхельма.
   От этого взгляда капитан весь как-то съежился. А офицеры, только что искавшие взгляда генерала, теперь старались избежать его. Они предпочли слушать оратора, стараясь не выказывать при этом никакой реакции, так как сам генерал не делал этого.
   В полном молчании они слушали сложную по форме речь Крафта, и каждый из них был уверен в том, что это без последствий никак не обойдется.
   Окончив говорить, обер-лейтенант Крафт собрал свои листочки, и, ни на кого не глядя, направился на свое место. В зале воцарилась мертвая тишина, среди которой каждый шаг обер-лейтенанта раздавался громко и отчетливо.
   Только Крафт сел на место, как медленно, с трудом, словно это причиняло боль, поднялся генерал. Встав, он скользнул взглядом по лицам офицеров, которые мигом повскакивали со своих мест. Разглядывая их бледные встревоженные лица, генерал видел в них страх, беспомощность и беспокойство.
   Вдруг капитан Федерс быстро схватил рукой листки бумаги, исписанные старшим военным советником юстиции Вирманом. Движение капитана было столь стремительным, что Вирман не смог даже защитить свою писанину.
   — Очень любопытно, — проговорил Федерс и в тот же миг, словно ненароком, выпустил листки из рук, и они разлетелись во все стороны, под стулья, под ноги господ офицеров.
   — Разойдись! — проговорил генерал с таким выражением, что его можно было принять за усмешку.
   Офицеры сразу же пришли в движение. Они шли, наступая на листки, исписанные Вирманом, шли торопливо, стараясь поскорее оказаться во дворе.
   А Вирман опустился на колени и начал собирать свои бумажки. Капитан Федерс сделал вид, что хочет помочь ему. Когда листки были собраны, выяснилось, что трех листков все же недостает.
   — Я охотно помогу вам, — по-дружески начал Федерс, — восстановить мятежную речь, господин старший военный советник юстиции. К сожалению, ваши записки с большим изъяном, но надеюсь, что это не помешает вам изложить свою концепцию.
   — Я умею защищаться! — зло бросил Вирман. — И если бы в моих руках остался хоть один листок, то и тогда за написанное в нем полагается виселица!

 

 
   Вечером того же дня обер-лейтенанта Крафта арестовали.


33. Ночь конца


   Вот уже двое суток в Вильдлингене-на-Майне в гостинице «К солнцу» жили офицер по фамилии Богенройтер и два унтер-офицера тайной полевой полиции: Штранц и Рунке. Все они были подчинены старшему военному советнику юстиции Вирману и выполняли специальные задания.
   Их довольно потрепанный автомобиль на шесть персон стоял на улице перед подъездом. Сами они сидели во второй, задней, комнате и ждали. Ждали уже два дня, а чтобы время шло быстрее, играли в скат.
   — Я не сказал бы, что это скучно, — признался вслух один из них. — Однако, по мне, гораздо лучше выполнять солидное задание.
   Двое других ничего ему не ответили, разглядывая с повышенным интересом свои карты. Лица их были добродушными, взгляды — доверчивыми даже тогда, когда они пытались подглядывать друг другу в карты.
   — Вирману придется поднатужиться, если он хочет остаться на своем месте, — проговорил один, тщательно тасуя карты. — В последнее время он что-то ничего толкового не сделал, а начальство может расценить это как неприлежание.
   — За последний месяц он засек двух фельдфебелей.
   — Оба они мелкие сошки, — вмешался в их разговор третий. — А ведь верховный судья неспроста говорил нам, что в настоящее время враг носит высокие звания и занимает высокие должности.
   Все трое рассмеялись. Гражданское платье, в котором были все трое, придавало им вид добродушных бюргеров. Один из них вполне мог сойти за солидного торговца, зашедшего сюда, чтобы выпить свою обычную порцию спиртного. Второго можно было принять за чиновника, работающего в городском банке, короче говоря, за человека, пользующегося абсолютным доверием у своего начальства и получающего недельное жалованье. Третьего же запросто можно было принять за удачливого хозяина какого-нибудь самостоятельного дела, возможно, из несколько примитивного, но, безусловно, веселого дома. Его жизнерадостный смех заражал веселостью других.
   — Без нас этот Вирман просто пропал бы, — сказал он. — Мы помогаем ему своими людьми. За это следует выпить, разумеется, за счет Вирмана!
   — Сначала он проиграл эту партию, — заметил тот, что был похож на служащего банка. Остальные только кивали, соглашаясь с ним. Следовало сделать вывод, что он-то и был офицером.
   Вдруг дверь отворилась, в нее заглянул хозяин и сказал:
   — Одного из господ просят подойти к телефону.
   Тот, что был похож на банковского служащего, встал и, забрав свои карты с собой, вышел. Дверь он, правда, не закрыл, чтобы иметь возможность наблюдать за игрой своих партнеров, лишив их тем самым возможности плутовать.
   Когда он вернулся в комнату, то по-дружески подмигнул им и сказал:
   — Вирман зацапал одного, и к тому же офицера, кажется обер-лейтенанта.
   — Это уже прогресс, но сначала мы, разумеется, доиграем эту партию.
   — Нет, — сказал офицер тайной полиции, бросив на стол свои карты, которые отнюдь не были завидными. — Служба прежде всего, тем более что Вирман намекнул, что ночка будет не из легких.
   — Если это на самом деле так, — живо отозвался на его слова один из унтер-офицеров, — то мы хоть сейчас готовы кинуться в дело. Но что значит, что ночка будет не из легких? Я могу найти и поденщика. — И он засмеялся.

 

 
   Обер-лейтенант Крафт остановился посреди своей комнаты и осмотрелся. Эльфрида Радемахер сидела на его койке и не спускала с него своих темных глаз. На столе под лампой лежал чемодан, наполовину заполненный какими-то вещами.
   — По-видимому, много вещей мне не потребуется, — задумчиво произнес Крафт. — Ничего лишнего я брать не собираюсь.
   — Что-что, а две пары носков ты должен иметь. — Эти слова Эльфрида постаралась произнести деловым тоном.
   Карл Крафт бросил на нее беглый взгляд. Потом он, одновременно недовольный и послушный, покопался в шкафу, достал из него две пары носков и бросил их в раскрытый чемоданчик. Повернулся к Эльфриде и хрипло сказал:
   — Ну, начинай! Прорабатывай меня! Мне будет лучше, если ты меня начнешь ругать, а не укладывать вещи в чемодан.
   — Нижнее белье везде нужно, — заметила Эльфрида. — Особенно в это время года. На твоем месте я бы взяла две пары.
   — Но у меня нет двух смен! — ответил Крафт.
   — Тогда я достану тебе одну пару и пришлю.
   Крафт смотрел на нее растроганный и беспокойный, так как он ожидал от нее совершенно другой реакции. Он сказал ей, что должен уехать, на что она ответила, что поможет ему собрать вещи.
   Обер-лейтенант окинул взглядом свое небогатое имущество: два комплекта обмундирования, две пары сапог и пару туфель; несколько десятков книг и стопку исписанных листков бумаги. Больше у него ничего не было: шел пятый год войны.
   — Возьми мои книги себе и мои бумаги тоже.
   — Хорошо.
   — Сожги их, если захочешь.
   — Можешь на меня положиться!
   — Эльфрида, — Крафт подошел к ней, — ты не спрашиваешь, почему я уезжаю. Ты не хочешь знать, почему я не остаюсь здесь?
   — А зачем мне спрашивать тебя об этом, если я и так знаю, что ты мне ответишь, — сказала Эльфрида.
   Он хотел было схватить ее за руки, но его руки остановились на полпути; Крафт прислушался: он явно слышал чьи-то шаги. Приближающиеся сильные шаги. Эльфрида попыталась улыбнуться.
   — Я думал, что еще не так скоро, — сказал он и, обернувшись, посмотрел на дверь.
   Дверь в этот момент и на самом деле отворилась, и в ее проеме появилась фигура старшего военного советника юстиции Вирмана. Окинув комнату быстрым взглядом, он прикрыл за собой дверь, но так, что осталась довольно широкая щель.
   — А вы что-то сильно запоздали! — воскликнул Крафт. — Я давно ожидаю вас.
   — Тем лучше! — сказал Вирман, слегка удивленный. — Тем лучше! Я надеюсь, вы прекрасно понимаете всю серьезность вашего положения и вам не придет в голову мысль играть со мной в прятки. Могу я поинтересоваться, что нужно здесь этой юной даме?
   — Она моя невеста, — ответил Крафт. — Я надеюсь, мне разрешат попрощаться с ней?
   — Разумеется, — быстро сказал Вирман. — В конце концов, мы люди. Только делайте это покороче и безболезненнее: у нас с вами сегодня еще много дел.
   — А что именно, разрешите узнать?
   — Мы вместе с вами займемся вашими показаниями, господин обер-лейтенант Крафт. Вы можете все отрицать сколько вам угодно, а я своего добьюсь. Целый день я не сидел сложа руки. За это время успел собрать свидетельские показания: важные, убедительные. Можете мне поверить: я свое дело знаю. Вам же я скажу одно: вы у меня заговорите! Все скажете, что я пожелаю! Времени я на это не пожалею, хоть неделю, хоть больше.
   — Но я попрошу вас, — с усмешкой заметил Крафт, — сделать это побыстрее! Вы получите от меня все, что хотите.
   — Это правда? — изумился Вирман. — И вы не будете пытаться отрицать свои антигосударственные выступления или ослаблять их?
   — Я знаю, — задумчиво проговорил Крафт, — что вы потеряли часть своих заметок, и это, разумеется, плохо для вас.
   — Мы восстановим эти пробелы! — быстро воскликнул Вирман. — Несколько офицеров, сознающих всю ответственность момента, оказали мне нужную помощь. В конце концов, я и сам стал невольным свидетелем!
   — Тогда почему же вы так волнуетесь? — поинтересовался Крафт. — Я предоставлю в ваше распоряжение все свое выступление. Я сохранил для вас заметки, господин старший военный советник юстиции.
   Проговорив это, обер-лейтенант Крафт полез за обшлаг левого рукава и вынул оттуда бумаги. Он протянул их Вирману, который чуть не бросился на них. Быстро пробежав глазами мелко исписанные листки, он оживился, глаза его радостно заблестели.