Остальные обитатели тюрьмы в дневное время были заняты на строительстве или на других работах, но эти сорок человек считались слишком опасными, чтобы их выпускать за пределы тюремного двора, и потому их держали в оковах. Они сидели в трех футах один от другого, образуя два длинных ряда, и между вытянутыми ногами каждого лежала груда камней, которые они лениво разбивали. Этот двойной ряд угрюмых дятлов, стучавших по гнилой и трухлявой древесине тюремной дисциплины, имел весьма жалкий и нелепый вид. Казалось вопиюще абсурдным заковать в кандалы сорок крепких мужчин, да еще приставить к ним охрану с единственной целью, чтобы они накололи тачку щебня. Они бросали друг на друга злобные взгляды и приветствовали пастора ворчанием и негромкой руганью. У них принято было крякать в тот момент, когда молот ударял о камень, и среди таких восклицаний, якобы вызванных рвением, звучала, как водится, грубая ругань. Посетитель, наделенный воображением, глядя па два ряда машущих вразброд молотов, мог бы сравнить этот барак вместе с навесом с большим пианино, по клавишам которого бьет как попало невидимая рука.
   Руфус Доуз сидел последним в ряду, спиной к камерам, лицом к тюремной стене. Его место было ближе всех к дежурному констеблю, и предназначалось оно для арестантов, бывших на самом дурном счету. Многие из – его товарищей завидовали этому печальному отличию.
   – Ну-с, Доуз, – сказал мистер Микин, измеряя взглядом расстояние между собой и арестантом, как измеряют цепь бешеной собаки. – Как вы себя сегодня чувствуете?
   Доуз только нахмурился, и сто молчание мистер Микин счел за уверение, будто он чувствует себя хорошо.
   – Боюсь, Доуз, – с упреком продолжал пастор, – что вы нанесли себе только вред вашей выходкой в суде. Мне сдается, что вы возбудили против себя общественное мнение.
   Доуз неторопливо устанавливал среди мелких камней большой кусок медного колчедана и ничего не ответил.
   – Вам не хватает кротости, Доуз. Боюсь, что вы не раскаиваетесь в своих преступлениях против закона.
   На это закованный в кандалы человек ответил только страшным ударом молота. Камень разбился на мелкие осколки, пастор отскочил.
   – Вы негодяй, сэр! Разве вы не слышите, что я разговариваю с вами?
   – Слышу, – сказал Доуз, беря другой камень.
   – Тогда извольте слушать меня почтительно сэр, – продолжал Микин, розовея от праведного гнева, – у вас впереди целый день, чтобы разбивать эти камни.
   – Да, целый день, – согласился Руфус Доуз, бросив на священника исподлобья упрямый взгляд. – И еще много дней впереди. Уф! – И он снова ударил молотом.
   – Я пришел, чтобы утешить вас, да, чтобы утешить, – сказал Микин, возмущенный презрением, с которым были встречены его исполненные доброжелательства слова. – Я хотел дать вам хороший совет.
   Обида, прозвучавшая в напыщенных словах пастора, казалось, пробудила чувство юмора, еще сохранившееся в душе каторжника, несмотря па оковы и унижения, которым он подвергался; слабая улыбка мелькнула на его губах.
   – Извините, сэр, – сказал он. – Пожалуйста, продолжайте.
   – Я намеревался сказать вам, голубчик, что вы причинили себе большой вред, обвиняя капитана Фрера, и напрасно упомянули имя мисс Викерс.
   Болезненная складка прорезала лоб арестанта, и он с трудом удержал готовые прорваться возражения.
   – А разве не будет проведено расследование? – спросил он наконец. – Ведь все, что я сказал, – это правда, сущая правда, да поможет мне бог!
   – Не кощунствуйте, сэр, – торжественно прервал его Микин. – Не кощунствуйте, несчастный. Не добавляйте к греху лжи еще больший грех – употребление всуе имени господа нашего. Он не допустит, чтобы обвинили невинного. Запомните, Доуз, – господь этого не допустит. А расследования никакого не будет.
   – Но разве они не попросят ее рассказать все, как было? – спросил Доуз, и голос его дрогнул. – Ведь мне сказали, что мисс Викерс даст показания. Ее обязательно должны допросить!
   – Я, может быть, не имею права, – спокойно сказал Микин, почувствовав, как задрожал голос арестанта, какое отчаяние и ярость прозвучали в нем. – говорить о намерениях властей, но я могу сказать вам, что никто не будет мисс Викерс ни о чем допрашивать. А вас двадцать четвертого числа отправят обратно в Порт-Артур, и вы там останетесь.
   Стон вырвался из груди Руфуса Доуза. Этот стон был полон такой муки, что взволновал даже невозмутимого мистера Микина.
   – Но, голубчик, таков закон. Тут уж ничего не поделаешь. Не надо вам было нарушать законы.
   – Да будет проклят ваш закон! – крикнул Доуз. – Это гнусный закон! Это… Извините меня.
   И он снова принялся долбить камни со смехом, который в своей горькой безнадежности был страшнее любого порыва ярости. Это был смех человека, отчаявшегося добиться внимания и сочувствия людей.
   – Ну, что вы, что вы, – забормотал Микин и, смущенный, прибегнул к заученным в Лондоне шаблонным фразам:—Вам не на что жаловаться. Вы нарушили закон, и вы должны пострадать за это. Цивилизованное общество выработало свои законы, а если вы их нарушаете, вы несете за это наказание. Вы же неглупый человек, Доуз, – тем более обидно, что вы этого не понимаете.
   Не удостоив его ответом, Руфус Доуз окинул тюремный двор мрачным взглядом, как бы вопрошавшим, действительно ли цивилизованное общество развивается в полном согласии со справедливостью, если эта цивилизация создала такие места, как этот тюремный обнесенный каменной стеной и охраняемый солдатами барак, заполнив его озверевшими существами в человеческом облике, обреченными провести лучшие годы жизни за колкой щебня?
   – Вы ведь не отрицаете этого? – настаивал недалекий пастор. – Ответьте мне, Доуз!
   – Не пристало мне спорить с вами, сэр, – ответил Доуз с равнодушием, воспитанным долгими годами страданий. В тоне его было столько же презрения, сколько почтительности, так что неопытный Микин так и не понял, наставил ли он преступника на путь истинный или тот нагло издевается над ним.
   – Я осужден пожизненно, – добавил каторжник, – и не могу смотреть на вещи так же, как вы.
   Такого рода соображение, видимо, показалось мистеру Микину неожиданным, ибо щеки его вспыхнули. Конечно, для осужденного пожизненно все может выглядеть в ином свете… Но тут прозвучал полуденный колокол, началась проверка, что заставило священника прекратить диспут и приберечь свои утешения для более подходящего времени.
   Громко бряцая цепями, все сорок человек поднялись и встали каждый перед своей грудой камней. Констебль обошел их, с обычным равнодушием проверяя ножные кандалы и бесцеремонно задирая жесткие, с пуговицами на отворотах штанины (скроенные на манер мексиканских «кальцонерос», чтобы оковы могли ловчее охватывать лодыжки). Констебль проверял надежность оков – не появилось ли чего-либо подозрительного со времени последнего осмотра. Каждый арестант, пройдя осмотр, отдавал честь и, широко расставляя ноги, занимал свое место в двойном ряду. Мистер Микин не был знатоком лошадей, но вся эта сцена чем-то напомнила ему, как кузнец проверяет у них подковы.
   «Нет, такое обращение с людьми – сущее варварство, – подумал он в порыве искреннего сочувствия. – Не удивляюсь, что тот несчастный застонал… Но, боже, уже час дня, а я обещал к двум быть на завтраке у майора Викерса! Как быстро летит время!»

Глава 36
ИДИЛЛИЯ РУФУСА ДОУЗА

   В полдень, в то время, пока мистер Микин переваривал завтрак и болтал с Сильвией о всяческих пустяках, Руфус Доуз начал обдумывать отчаянный план. Когда он узнал, что ему отказано в расследовании, на которое он возлагал столько надежд, ему стала вдвойне тяжела и мучительна та броня сдержанности, в которую он сам себя заковал. Пять долгих лет он ждал счастливого случая, чтобы попасть в Хобарт-Таун, где смог бы изобличить клеветника и негодяя Мориса Фрера. И когда он чудом получил возможность открыто выступать в суде, ему не дали высказаться до конца. Рухнули все его надежды. Спокойствие, с каким он нес свой крест, сменилось бешеным гневом. Вместо одного врага у него оказалось двадцать. Все – судья, присяжные, тюремщики, священник, – все они сговорились причинить ему зло и отказать в правосудии. И ни в ком не было ни чести, ни совести. Весь мир был его врагом, кроме одной женщины.
   Безрадостное убожество жизни каторжника в Порт-Артуре было озарено, как звездой, одним светлым воспоминанием. В минуты самого горького отчаяния он лелеял одну чистую и благородную мысль – мысль о девочке, которую он спас и которая любила его. Когда на китобойном судне, взявшем его на борт с горящей лодки, он почувствовал, что моряки, поверив лживым россказням Фрера, отшатнулись от угрюмого преступника, он черпал силы для молчания в мыслях о страдающем ребенке. Когда несчастная миссис Викерс, не приходя в сознание, умерла у него па глазах и вместе с ней погибла главная свидетельница его героического поступка, мысль о том, что девочка жива, облегчала его печаль о собственной судьбе. Когда Фрер выдал его властям, как беглеца, беззастенчиво приписав себе сооружение лодки, Руфус не сомневался в том, что Сильвия осудит подлый поступок Фрера, и потому молчал. Он был уверен, что она из благодарности попросит о его помиловании, ибо считал, что просить ему самому унизительно. Так велико его презрение к трусу и хвастуну, который, воспользовавшись своей кратковременной властью, нагло лжесвидетельствовал против него, что, услышав приговор о пожизненной каторге, он из гордости умолчал о своем поступке, решив подождать выздоровления Сильвии, веруя в восстановление справедливости и воздаяние за все свои муки. Но когда в Порт-Артуре день шел за днем, не принося ни весточки утешения, ни тени надежды на оправдание, он впал в отчаяние, предчувствуя что-то неладное. И тут он узнал от повой партии каторжан, что дочь коменданта все еще больна и находится при смерти. Потом до него дошли слухи, что они с отцом уехали из колонии, и все надежды на помилование рухнули. Это известие явилось для пего страшным ударом. Сначала он было принялся горько упрекать ее в жестокосердии. Но чувство глубокой любви к ней, не покидавшее его, несмотря на все муки, которые ожесточили его душу, побудили Руфуса даже тогда искать для нее оправдание. Она была больна. Она находилась среди друзей, которые ее любили, а его презирали. Может быть, она и пыталась все объяснить, вступиться за него, но ее словами пренебрегли, как детским лепетом. Она освободила бы его, если бы это было в ее власти! Затем он стал писать прошения, в отчаянии требовал встречи с комендантом, надоедал тюремщикам и надзирателям своей историей, сетовал на жестокую несправедливость, жертвой которой он стал. Писал губернатору письма одно за другим с обличениями капитана Фрера – письма по назначению не отсылались.
   Начальству, сперва доброжелательно относившемуся к нему из-за постигших его необычайных испытаний, надоело выслушивать его злонамеренную ложь, и Руфуса стали отправлять на самые тяжкие, изнурительные работы. Его угрюмость принимали за вероломство, нетерпеливые взрывы гнева против судьбы – за свирепость, молчаливое терпение – за опасное коварство. В Порт-Артуре он стал тем же, чем был в Макуори-Харбор – человеком, отмеченным клеймом. Отчаявшись получить желанную свободу честным путем и страшась на всю жизнь остаться в цепях, он дважды пытался бежать, но бегство отсюда было еще более безнадежным, чем в Чертовых Воротах. Полуостров Порт-Артур отлично охранялся, тюрьма была окружена кольцом сигнальных постов, шлюпки с вооруженными командами стерегли выходы из каждой бухты, а поперек узкого перешейка, соединяющего полуостров с материком, был выставлен кордон из солдат, усиленный сторожевыми собаками. Его, разумеется, оба раза поймали, высекли и крепче заковали в кандалы. После второй попытки бежать его отправили на угольные копи, где каторжники жили под землей, работали полуголыми и возили по рельсам в вагонетках приезжающих инспекторов, если столь высокие лица удостаивали их своим посещением. В тот день, когда его туда отправили, он узнал, что Сильвия умерла, и последняя его надежда исчезла.
   Тогда он создал себе новую религию. Он стал поклоняться умершей. К живым он питал только ненависть и злобу, к мертвой – любовь и нежность. Вместо светлых видений, посещавших его в навсегда минувшей юности, у него теперь осталось только одно – мысль о ребенке, который его любил. Вместо того чтобы вызывать в памяти картины жизни в домашнем кругу и образы людей, которые в те годы считали его достойным любви и уважения, он вызывал один лишь образ, светлый и незапятнанный; он витал перед ним в кишащей чудовищами пропасти, в которую он упал. Перед ним был образ этой невинной девочки – она то доверчиво прижимала головку к его груди, то весело смеялась над ним; с ней были связаны все воображаемые картины любви и счастья. Утратив всякую надежду на то, чтобы вернуть свое доброе имя и место в жизни, он рисовал себе спокойный уголок где-нибудь на краю света, – домик, утонувший в густом саду в маленьком немецком городке, или отдаленный коттедж на британском побережье, где он и снящийся ему в мечтах ребенок могли бы счастливо жить вместе, питая друг к другу привязанность более чистую, чем любовь мужчины и женщины. Он представлял себе, как стал бы учить ее, черпая знания из того необычного запаса, каким его наделила полная превратностей жизнь, как он назвал бы ей свое настоящее имя и, может быть, сумел бы ради нее добиться почета и богатства. Но нет, – думал он, – она не нуждается ни в том, ни в другом, она предпочла бы тихую скромную жизнь и стремилась бы приносить пользу людям, свершая добрые дела любви и милосердия. Он видел ее в своем воображении читающей книгу у приветливо потрескивающего камина, гуляющей по лесу в летнее время или отдыхающей на берегу дремотного полуденного моря. Он ощущал в своих мечтах ее нежные руки, обвивавшиеся вокруг его шеи, ее невинные поцелуи на своих губах, он слышал ее звонкий смех и видел ее, летящую к нему навстречу с развевающимися на ветру кудрями цвета солнечных лучей. Зная, что она мертва, и понимая, что не оскорбляет ее светлой памяти тем, что мысленно соединяет ее судьбу со своей, с отверженным, повидавшим в жизни столько зла, он любил думать о ней как о живой и строить для себя и для нее планы будущего счастья. И в гулкой темноте шахты, и при ослепляющем свете полуденного солнца, когда он тащил нагруженную вагонетку, он всегда видел ее рядом с собой и ее спокойные глаза с любовью смотрели па него, как тогда, давно, в челноке. Она почему-то не становилась старше и никогда не стремилась уйти от него. Только когда ему делалось невыносимо тяжко, и он начинал бранить и проклинать все на свете или когда он на время присоединялся к омерзительному веселью своих товарищей, маленькая фигурка исчезала. Так в своих мечтах он нашел для себя горестное утешение и в этом мире грез обрел спасение от унижений и ужасов жизни. Он стал равнодушен к страданиям, и только где-то на дне этого равнодушия таилась неистребимая ненависть к человеку, который навлек на него эти муки, и твердая решимость при первой же возможности показать его истинное лицо – лицо лжегероя. Таково было его состояние духа, когда он готовился изобличить Фрера на суде, но, узнав, что Сильвия жива, он потерял самообладание, и его приготовленная речь вылилась в страстный поток жалоб и брани, который, никого не убедив, дал Фреру лишний козырь, в котором тот нуждался. Все решили, что арестант Доуз – коварный и ловкий негодяй, единственной целью которого было получить, короткую передышку от наказания, которое он заслужил. Нет, он не мог с этим смериться. Разве не чудовищно, думал он, не заслушать свидетеля, готового дать показания в его пользу! Разве не постыдно обречь его на прежнюю участь и не позволить ей вымолвить хотя бы слово в его защиту? Но он разрушит их планы! Он уже придумал, как он совершит побег; когда он вырвется из оков, он бросится к ее ногам и будет умолять ее сказать правду и тем самым спасти его. Его любовь и доверие к ней стали еще сильнее, после того как он создал в мечтах свой кумир. Он был убежден, что она спасет его, как он когда-то спас ее. «Если бы она знала, что я жив, она пришла бы ко мне, – думал он. – Я уверен, что пришла бы. А вдруг ей сказали, что я умер?»
   Размышляя ночью в своей одиночной камере – эту печальную привилегию одиночества он получил в наказание, – он чуть не заплакал при мысли б жестоком обмане, жертвой которого она оказалась. «Ей сказали, что я умер, чтобы она постаралась забыть меня. Но она не могла забыть! Я думал о ней все эти долгие годы, должна же она хоть когда-нибудь вспомнить меня! Пять лет! Теперь она уже взрослая женщина. Мое дитя превратилось в женщину! Нет, она все такая же ребячливая, славная и нежная. Как же она будет убиваться, когда узнает о моих страданиях! О, моя милая, милая, ты жива!» И, пугливо озираясь в темноте, точно боясь, что его и здесь увидят, он вытащил из-за пазухи маленький" сверток и осторожно пощупал его огрубевшими, заскорузлыми пальцами, потом благоговейно поднес к губам и замечтался над ним, улыбаясь, словно это был заветный талисман, который открывал ему двери к свободе.

Глава 37
ПОБЕГ

   Через несколько дней после этого – 23 декабря – Морис Фрер был встревожен ошеломляющим известием. «Злодей Доуз» бежал из тюрьмы!
   Как раз в тот день капитан Фрер проверял тюрьму, и ему показалось, что молоты никогда еще не работали так быстро и кандалы не бренчали так весело, как в это его посещение.
   – Мечтают о рождественском отдыхе, собаки! – сказал он караульному. – Думают, что получат рождественский пудинг, канальи!
   Арестант, находившийся поблизости, подобострастно захихикал, как хихикают арестанты и школьники, услышав шутку начальства. Все люди в тюрьме казались довольными и спокойными. Боле того, Фрер, находясь в веселом расположении духа, посмеялся над злосчастной судьбой Руфуса Доуза.
   – Шхуна отплывает завтра, приятель, – сказал он ему, – и ты свое рождество проведешь в угольной шахте!
   Он поздравил себя с тем, что Руфус Доуз в ответ только прикоснулся к шапке и продолжал молча раскалывать камни. Конечно же, двойные кандалы и каторжные работы – прекрасное средство, чтобы сломить дух человека! Поэтому, когда к вечеру этого дня он получил невероятное донесение о том, что Руфус Доуз умудрился сбить с себя кандалы, вскарабкаться, среди бела дня на тюремную стену, прорваться через заслон на Макуори-стрит и оказаться сейчас, видимо, в надежном укрытии где-то в горах, он был настолько поражен, что почти лишился дара речи.
   – Вот дьявольщина! Как же он мог бежать, Дженкинс? – спросил Фрер, входя во двор тюрьмы.
   – Разрази меня бог, не могу вам точно сказать, сэр, – ответил Дженкинс. – Мы и мигнуть не успели, как он уже был за стеной. Скотт выстрелил, но промахнулся, потом я услышал выстрел часового, и тот промахнулся.
   – Промахнулся! – передразнил Фрер. – Хорошенькие вы стрелки, как я посмотрю! Вы бы, верно, и в стог сена не попали с двадцати ярдов, а? Да ведь парень был под самым дулом твоего карабина!
   Провинившийся солдат, печально и неподвижно созерцавший лежащие на земле кандалы, пробормотал что-то насчет солнца, которое било в глаза.
   – Прямо не знаю, как это вышло, сэр. Я не должен был промахнуться. Думаю, что я даже его задел, когда он перелезал через стену.
   Человек, незнакомый с обычаями этого места, мог бы подумать, что речь идет о голубиных состязаниях. – Давай рассказывай все, как было, – приказал Фрер и злобно выругался.
   – Ваша честь, я только на секунду отвернулся, – сказал тюремщик, – как Скотт вдруг крикнул «Эй!». Я поглядел и увидел: кандалы Доуза на земле, а сам он уже влез вон на ту груду камней. Два арестанта вскочили, я решил, что они с ним заодно, прицелился, как положено по инструкции, и крикнул, что, если они сделают хоть шаг, я буду стрелять. Потом я услышал выстрел Скотта, и все вроде ахнули. А когда я оглянулся, он уже исчез.
   – И никто больше не двинулся с места?
   – Никто, сэр. Сначала я оторопел и было подумал, что они все в этом замешаны, но Партон и Хэйнс подбежали на помощь, а следом пришел Шорт; мы проверили их кандалы.
   – Все было в порядке?
   – В порядке, ваша честь. Они поклялись, что никто ничего не знал. В обед у Доуза кандалы тоже были в порядке.
   Фрер наклонился и осмотрел сброшенные кандалы…
   – Черта с два в порядке! – сказал он. – Если ты так выполняешь свои обязанности, то чем раньше тебя выгонят отсюда, тем лучше. Ну-ка, смотри!
   Два кольца были покорежены, одно подпилено, другое надломлено и погнуто, будто от сильного удара.
   – Не знаю, где он взял пилку? – удивился тюремщик Шорт.
   – Не знаешь? Вы здесь никогда ни черта не знаете., пока не случится беда. Мне бы к вам сюда только на месяц! Я бы вас научил службе! Не знаете – а вот это валяется на дворе! Удивляюсь, как же у вас все каторжники еще не гуляют на свободе и не сидят за обедом у губернатора!
   Под словом «это» Фрер подразумевал кусок глазированного фаянса, который его зоркий глаз углядел возле кандалов.
   – Я бы вот этим перепилил самые крепкие ваши железки. Ручаюсь, он так и сделал, да и многие другие сумели бы. Вам, мистер Шорт, пожить бы со мной на острове Сары. «Не знаете!» Тогда бы узнали!
   – Простите, капитан Фрер, это несчастный случай, – сказал Шорт, – теперь уж ничего не поделаешь.
   – Несчастный случай! – рявкнул Фрер. – Это не оправдание – несчастный случай! И какого дьявола вы позволили арестанту перелезть через стену?! Мне это непонятно!
   – Он вскочил на груду камней, – пояснил Скотт, – и мне показалось, что он прыгнет на крышу барака. Я выстрелил в него, а он перекинул ноги через стену и был таков.
   Фрер измерил взглядом расстояние, и его на миг охватило невольное чувство восхищения, сам он был весьма неплохим атлетом.
   – Вот это прыжок, черт возьми! – сказал он. И, невольно вспомнив зло, которое он причинил бежавшему арестанту, добавил:—Такой отчаянный головорез не остановится и перед убийством, если на него поднажмут. В какую сторону он бежал?
   – Прямо на Макуори-стрит, а потом свернул в горы. На улице было несколько человек. Мистер Мэйс из отеля «Звезда» пытался остановить его, но он его отшвырнул с такой силой, что бедняга так и покатился. Он сказал, что парень мчался быстрее оленя.
   – Если сегодня до ночи его не поймаем, объявим вознаграждение, – сказал Фрер, отвернувшись. – И надо усилить охрану. Такого рода штучки заразительны. – И с этими словами он направился к баракам.
   Справа и слева, со всех сторон по всему городку неслись сигналы тревоги, и патруль с громким топотом шагал по дороге в Нью-Норфолк, торопясь отыскать след беглеца. Однако наступила ночь, а тот все еще был на свободе, и патрульные, усталые и приунывшие, вернулись ни с чем и порешили, что беглец, вероятно, залег в какой-нибудь расщелине сиреневых гор, возвышающихся над городом, и вскоре сдастся сам, чтобы не умереть голодной смертью.
   Тем временем остров, как положено, известили, и так безупречна была сигнальная система, придуманная губернатором Артуром – зачинателем всех реформ этого каторжного поселения, что до полудня следующего дня все сигнальные посты на побережье уже знали, что № 8942 и т. д. и т. п., осужденный пожизненно, незаконным образом оказался на свободе. Это известие, впоследствии подкрепленное заметкой в газете под названием «Дерзкий побег», было услышано и далеко за пределами острова, но мир не был обеспокоен тем, что королевская шхуна «Мэри Джейн» отплыла в Порт-Артур без Руфуса Доуза на борту. Зато двое или трое людей сильно встревожились. Майор Викерс весьма негодовал на то, что его хваленая система замков и решеток оказалась столь легко преодолимой, несмотря на ее безусловную надежность; столь же сильно огорчились господа Дженкинс, Скотт и K°, временно отстраненные от должности и находившиеся: под угрозой окончательного увольнения. Мистер Микин был страшно напуган тем, что опасное чудовище бродит на свободе где-то невдалеке от его священной персоны. Сильвия проявляла признаки сильного беспокойства, тем более опасного, что она тщательно старалась его скрыть, а капитан Морис Фрер впал в отчаянную, безумную тревогу. Он поскакал прямо от бараков и до наступления полной темноты прочесывал окрестности по обеим сторонам, дороги, ведущей на север. Чуть занялась заря, он был уже снова в горах вместе с собакой-ищейкой, он обследовал дикие заросли, лощины, ущелья, пока не обессилел вконец. Он объявил об удвоении награды за поимку и сам допросил ряд подозрительных лиц. Было известно, что он проводил инспекцию тюрьмы за несколько часов до побега, и его неутомимость в поисках была приписана его служебному рвению и досаде.