«Неладно получилось с мальчишкой, – признавался он самому себе. – Если бы он не умер, никому до него и дела не было бы!»
   Это была печальная истина. Норт, со своей стороны, утешался надеждой, что смерть арестанта под плетями вызовет негодование и повлечет за собой расследование.
   «Правда должна выплыть наружу, если они только начнут расследование», – думал он.
   Простодушный, доверчивый Норт! Четыре года он был правительственным капелланом и все еще не знал, какими методами пользуются власти, «расследуя» такого рода дела. Искалеченное тело Керкленда съедят черви, прежде чем высохнут чернила на последнем протоколе этого расследования.
   Однако мучимый досадой Берджес все же решил опередить священника. Он пошлет рапорт о несчастном случае с тем же кораблем, который увезет его врага, и его версия первой дойдет до ушей губернатора.
   Проходя вечером того дня, когда состоялась порка, мимо деревянного барака, где лежало тело Керкленда, Микин увидел Троука, несущего полные ведра с водой какого-то подозрительно темного цвета, и услышал плеск воды, доносившийся из барака.
   – Что там такое? – спросил он.
   – Доктор вскрывал арестанта, которого сегодня утром пороли, сэр, – сказал Троук, – и мы здесь прибираем.
   Микину стало не по себе, и он пошел дальше. Он уже слышал, что злополучный Керкленд страдал, сам того не ведая, болезнью сердца и, к несчастью, умер, не получив до конца положенного ему наказания. Обязанностью священника была забота о душе Керкленда, и ему не было никакого дела до его неприглядной, истерзанной плоти, а потому он отправился прогуляться на пирс, чтобы избавиться от подступившей к горлу тошноты. На пирсе он увидел Норта, беседующего с католическим капелланом отцом Флаэрти. Микин был приучен смотреть на католиков с тем же чувством, с каким пастух смотрит на волков, поэтому он прошел мимо, поклонившись издалека. Они говорили, по-видимому, о произошедшем утром событии, так как он услышал, как отец Флаэрти сказал, пожимая пухлыми плечами:
   – Он не был моим прихожанином, мистер Норт, и правительство не разрешило бы мне вмешиваться в дела, касающиеся каторжников-протестантов.
   «Значит, тот несчастный был протестантом, – подумал Микин. – По крайней мере, его бессмертная душа не пострадает от веры в пагубные ереси римской церкви». И он прошел, стараясь держаться от добродушного Дениса Флаэрти, сына торговца маслом в Килдерме, на порядочном расстоянии, из страха, что тот может внезапно наброситься на него и силой обратить в свою ересь с помощью иезуитских доводов и медоточивых речей, что, как известно, столь свойственно этим изощренным проповедникам католической веры. Что же касается Норта, он с сожалением расстался с Флаэрти. Он провел с ним много приятных часов и знал его как добросовестного, недалекого, однако веселого, любящего хорошую шутку человека; тот не был ни чревоугодником, ни пьяницей, но любил и поесть, и выпить в должное время дня, а также и во время постов, предписанных религией для умерщвления плоти.
   «Этот человек мог бы выполнять долг пастыря в обычном приходе, где люди живут хорошо и если грешат – то немного, но он не способен бороться с сатаной там, куда его заслало британское правительство, – с грустной иронией думал Норт, пока красоты Порт-Артура застилались дымкой за кормой быстро скользящей шхуны. – Да поможет бог этим несчастным преступникам, потому что ни пастор, ни патер этого сделать не могут».
   Он был прав. Этот пьяница и самоистязатель Норт был наделен способностью творить добро, которой ни Микин, ни Флаэрти ни в коей мере не обладали. Они были не только бездарны и самодовольны; они просто не могли понять тех мук, что раздирают глубины души каждого грешника и злодея. Они могли долбить скалу самым острым евангельским долотом машинного производства, изготовленным с одобрения великих проповедников всех веков, но вода раскаяния никогда не хлынет из этой скалы. У них не было той хрупкой лозы, которая одна могла бы совершить чудо. У них не было ни сочувствия к людям, ни знаний, ни общечеловеческого опыта. Тот, кто хочет тронуть сердца людей, должен сам носить в груди израненное сердце. Миссионеры всех времен были великими грешниками до того, как заслужили священное право исцелять и озарять счастьем чужие души. Их слабость давала им силу, из их собственных мук раскаяния рождалось знание, делавшее их властелинами и спасателями своих ближних.
   Корона милосердия – это терновый венец.
   По приезде Норт отправился сразу в дом майора Викерса.
   – Я приношу вам жалобу, сэр, – сказал он, – и хотел бы формально изложить ее. Одного из заключенных Порт-Артура засекли насмерть. Я был свидетелем этой экзекуции.
   Викерс наклонил голову.
   – Очень серьезное обвинение, мистер Норт. Я, разумеется, должен выслушать его с уважением, поскольку оно исходит от вас, но я надеюсь, что вы продумали и приняли во внимание все обстоятельства этого дела. Я всегда считал, что капитан Берджес в высшей степени гуманный человек.
   Норт покачал головой. Он не собирается обвинять Берджеса. Пусть факты говорят сами за себя.
   – Я прошу только произвести расследование, – сказал он.
   – Да, мой дорогой сэр, я понимаю. Вы поступаете правильно, если считаете, что была допущена несправедливость. Но учли ли вы, какие издержки, затяжки, бесконечные хлопоты и, в конечном итоге, разочарование может принести нам такое расследование?
   – Ни хлопоты, ни издержки, ни разочарование не должны стоять на пути гуманности и справедливости! – воскликнул Норт.
   – Ну, разумеется. Но будет ли восстановлена справедливость? Уверены ли вы, что сможете привести доказательства? Имейте в виду, я не приму на веру ни одного слова против капитана Берджеса, которого я всегда ценил как достойного и усердного офицера. Но допустим даже, что ваше обвинение обоснованно. Можете ли вы доказать это?
   – Да, если свидетели скажут правду.
   – А кто они?
   – Я сам, доктор Макливен, констебль и двое арестантов, одного из которых тоже выпороли. Он-то, я думаю, скажет правду. За второго я не ручаюсь.
   – Очень хорошо. Значит, пока у вас есть только один арестант и доктор Макливен. Потому что, если тут была нечистая игра, констебль не станет обвинять власти. Кроме того, доктор не согласен с вами.
   – Как? – вскричал Норт.
   – А так. Видите, дорогой сэр, как важно не торопиться в делах такого рода. Я лично думаю – извините меня за откровенность, – что доброта сбила вас с толку. Капитан Берджес прислал мне рапорт об этом происшествии. Он пишет, что этот человек за свою бессовестную наглость и неподчинение приказу получил в наказание сотню плетей, что доктор присутствовал при наказании, и арестант, получив пятьдесят шесть ударов, был, по его распоряжению, отвязан и некоторое время спустя был найден мертвым; врач сделал вскрытие и установил у него болезнь сердца.
   Норт вздрогнул.
   – Вскрытие? Я даже не слышал об этом.
   – Вот медицинское свидетельство, – сказал Викерс протягивая бумагу. – К нему приложены копия показаний констебля и письмо коменданта.
   Ошеломленный Норт взял бумаги и медленно прочел их. Они были достаточно убедительны. Причиной смерти была признана аневризма аорты, и доктор честно признавался, что если бы он знал, что покойный страдал этим заболеванием, он не разрешил бы давать ему больше двадцати пяти плетей.
   – Я думаю, что Макливен человек порядочный, – сказал Норт с сомнением в голосе. – Он не посмел бы выдать ложное свидетельство. Однако обстоятельства дела – ужасающее положение арестантов, страшная история этого мальчика и…
   – Мистер Норт, я не могу обсуждать эти вопросы. Мое положение обязывает меня по мере сил выполнять требования закона, а не ставить их под сомнение.
   Услышав этот упрек, Норт склонил голову. Он почувствовал, что по логике формальной справедливости он этот упрек заслужил. – Я не могу сказать вам ничего больше, сэр. Боюсь, что я оказался беспомощен в этом деле, как и во многих других. Я вижу, что все свидетельствует против меня. Но мой долг – сопротивляться несправедливости, насколько хватает сил, и я буду сопротивляться.
   Викерс ответил чопорным поклоном и пожелал ему всего наилучшего. Человек, облеченный властью, как бы он ни был добр и справедлив в частной жизни, выступая в качестве официального лица, всегда питает естественную неприязнь к недовольным, слишком настойчиво и по любому поводу требующим тщательного расследования.
   Уходя в подавленном настроении, Норт встретил в коридоре красивую молодую девушку. Это была Сильвия, пришедшая навестить отца. Он приподнял шляпу и посмотрел ей вслед. Он догадался, что это дочь человека, с которым он только что говорил, и жена капитана Фрера, о котором он столько слышал. Норт с его мрачным и беспокойным умом был склонен к странным фантазиям. Ему показалось, что за ясной синевой глаз, скользнувших на секунду по его лицу, таится тень будущей печали, причиной которой, странным образом, суждено было стать также и ему. Он смотрел вслед девичьей фигурке, пока она не скрылась. И долго после того, как исчезло это грациозное видение в туго обтянувшем талию костюме, изящных туфельках и белых перчатках, как бы излучающее солнечный свет и веселье, он все еще хранил в памяти ее синие глаза и облако золотых волос.

Глава 46
КАПИТАН И МИССИС ФРЕР

   Сильвия стала женой Мориса Фрера. Свадьба их была волнующим событием для всей каторжной колонии, так как Морис Фрер, хотя и обуреваемый тайным стыдом при мысли о шумном вступлении в брак, несовместимым с характером такого рода людей, все же понимал, как полезна для него эта связь с богатой семьей, и поэтому счел неловким требовать отмены свадебной церемонии. Посему, как здесь и полагалось, их вступление в брачный союз было отмечено пышным балом и ужином. После этого жених и невеста в солнечный полдень отправились в ближайшее из поселений, подчиненных майору Викерсу. Было решено, что они вернутся через две недели и морем поедут в Сидней.
   Майор Викерс, хотя и чувствовал привязанность к человеку, которого считал спасителем своей дочери, вовсе не собирался позволять ему жить на деньги Сильвии. Он выделил в качестве приданого для Сильвии и ее детей десять тысяч фунтов, но предупредил Фрера, что тот должен обходиться деньгами, заработанными собственным трудом. Жених и невеста долго советовались между собой и наконец порешили, что капитан поступит на гражданскую службу в Сиднее, продав свой офицерский патент. Это была идея самого Фрера. Он никогда не любил военную службу и, кроме того, наделал долгов на порядочную сумму. Продав свой патент, он смог сразу расплатиться с долгами и выдвинуть свою кандидатуру на любой выгодный пост при колониальном правительстве, какой ему могли бы обеспечить заслуги тестя и собственная его репутация строгого начальника, державшего каторжан в ежовых рукавицах.
   Викерс охотно оставил бы дочь при себе, но он согласился с этим планом, признав правильными доводы зятя, утверждавшего, что Сильвия получит много радостей, окунувшись в светскую жизнь в Сиднее.
   – Ты сможешь приезжать и навещать нас, когда мы устроимся, папочка, – сказала Сильвия с гордостью молодой замужней женщины, – и мы будем тоже наезжать к тебе. Хобарт-Таун очень красивое место, но я хочу увидеть мир!
   – Тебе бы надо поехать в Лондон, малышка, – сказал Морис. – Его стоит посмотреть. Верно, сэр?
   – О, Лондон! – вскричал Сильвия, хлопая в ладоши. – Вестминстерское аббатство, Тауэр, Сент-Джеймский дворец, Гайд-парк, Флит-стрит! «Сэр, – сказал доктор Джонсон, – давайте совершим прогулку по Флит-стрит!» – помнишь это место в книге мистера Крокера, Морис? Нет, не помнишь, я знаю, ты только посмотрел картинки и тут же начал читать репортаж Пирса Игена о финальном поединке между Бобом Гейнором и Недом Нилом или что-то в этом роде.
   – Маленькие девочки не должны вмешиваться в разговоры старших, – сказал Морис, засмеявшись и покраснев. – Тебе незачем читать мои книги.
   – Почему? – спросила она, и ее веселость вдруг как-то сникла. – Муж и жена не должны иметь секретов друг от друга. Кроме того, я хочу, чтобы ты читал мои книги. А я буду вслух читать тебе Шелли.
   – Не надо, дорогая, – простодушно ответил Морис. – Я не понимаю его.
   Эта маленькая сцена разыгралась за обеденным столом в коттедже Фрера в Нью-Тауне, куда майор был приглашен для обсуждения планов на будущее.
   – Я не хочу ехать в Порт-Артур, – в тот вечер сказала новобрачная. – Морис, зачем нам туда ехать?
   – Видишь ли, – ответил Морис, – мне хотелось бы взглянуть на это местечко. Ты же знаешь, что я должен быть знаком со всеми формами поддержания дисциплины среди каторжан.
   – Возможно, от нас потребуют доклада по поводу смерти одного арестанта, – сказал Викерс. – Капеллан – человек беспокойный, хоть и вполне благонамеренный – подал петицию по этому делу. Ты мог бы не хуже любого другого заняться им, Морис.
   – Конечно. И таким путем мы сэкономим на дорожных расходах, – согласился Морис.
   – Там ужасная тоска! – воскликнула Сильвия.
   – Это самое красивое место на острове, моя дорогая. Я как-то провел несколько дней там и был совершенно очарован.
   «Удивительно, – подумал Викерс, – как много они переняли друг у друга. Сильвия стала менее щепетильна в выборе выражений, Фрер же, наоборот, стал тщательней подбирать слова. Кто же из молодоженов одержит верх?»
   – Да, но там сторожевые собаки, акулы и все такое прочее… О, Морис, разве не сыты мы по горло этими каторжниками?
   – Сыты? Да я намерен ими кормиться всю жизнь, – сказал Морис как нечто само собой разумеющееся.
   Сильвия вздохнула.
   – Сыграй нам что-нибудь, дорогая, – предложил ее отец.
   И девушка, усевшись за рояль, стала играть и выводить трели и рулады своим чистым юным голоском. Вскоре вопрос о Порт-Артуре исчез в волнах мелодий, и больше в этот вечер о нем не упоминалось. Когда же Сильвия снова об этом заговорила, она встретила твердый отпор супруга, Он хотел ехать туда, и он поедет. Однажды убедив себя в том, как ему выгодно поступить, Морис с животным упрямством настаивал на своем, невзирая на чье-либо сопротивление. И жена, устроив мужу первую сцену, в конце концов сдалась. Это была первая размолвка в их короткой совместной жизни, и Сильвия поторопилась загладить свою вину.
   В лучах любви, – а Морис вначале искренне любил ее, любовь, подавляя его дурные качества, внушила ему, как внушает всем нам, ту нежность и самоотречение, которые являются признаком всякой любви, кроме плотской, – все страхи и сомнения Сильвии постепенно рассеялись, как рассеиваются туман под утренним солнцем. Она была молоденькой девушкой с пылким воображением, с честными и благородными стремлениями; однако на ее ребячливую натуру наложила свой отпечаток мрачная тень нервного потрясения, перенесенного ею в детстве. Брак сделал ее женщиной, развив в ней чувство гордости человеком, которому она по своей воле всецело себя отдала. Но постепенно именно это чувство превратилось для нее в источник тревоги. Став его же ной и уверовав в свою способность полюбить его, она начала бояться, как бы он не совершил чего-либо такого, что может погасить ее любовь к нему. В двух или трех случаях она призналась себе, что муж ее больший эгоист, чем она думала. Он не требовал от нее особых жертв – будь это так, она, подобно всем женщинам ее склада, охотно приносила бы их, получая от этого только радость, – но он временами пытался вселить в нее пренебрежение к чужим чувствам, которое было так свойственно его натуре. Он любил ее – иногда даже чересчур страстно, – но он не привык ни в чем поступаться своими желаниями, особенно в тех якобы мелочах, во внимании к которым всегда сказывается подлинная самоотверженность любящего человека. Если ей хотелось читать в то время, когда он задумал прогуляться, он добродушно отнимал у нее книгу, считая, что прогулка с ним для нее приятнее любого другого занятия. Если же она звала его на прогулку, когда он решил отдохнуть, он, смеясь, уверял ее, что его лень достаточное основание для того, чтобы она посидела с ним дома. Он не старался даже скрывать скуку, когда она читала ему вслух свои любимые книги. Если ему хотелось спать, когда она играла или пела, он, ничуть не смущаясь, засыпал. Когда она заговаривала о вещах, которые его не интересовали, он бесцеремонно менял тему разговора. Он не стал бы намеренно обижать ее, но ему казалось естественным зевать от скуки, засыпать, когда он уста-вал, и говорить только о том, что интересовало его самого. Если бы кто-нибудь обвинил его в себялюбии, он бы очень удивился.
   И вот однажды Сильвия сделала открытие, что она ведет двойную жизнь: одна ее жизнь – жизнь тела, другая – жизнь духа, и что в этой последней мужу ее нет места. Это встревожило ее, но она тут же с улыбкой прогнала сомнение.
   «Разве можно ожидать от Мориса, чтобы он проявлял интерес ко всем моим глупым прихотям?» – подумала она. И, хотя ее смутила мысль, что эти «прихоти» и «фантазии» вовсе не глупости, а самая лучшая, самая светлая часть ее души, она мужественно преодолела свое беспокойство.
   «Мысли мужчин отличаются от наших, – думала Сильвия. – У них есть свои дела и общественные обязанности, о которых женщины ничего не знают. Я должна создавать ему уют, а не досаждать своими дурацкими капризами».
   Что касается Мориса, то он иногда очень огорчался тем, что не понимает свою жену. Ее характер был для него загадкой; ее душа не поддавалась исследованию с помощью плоских мерил обыденной жизни. Он знал ее ребенком, любил еще с тех давних пор и пошел на подлое и жестокое преступление, чтобы завладеть ею. Но, заполучив ее, он ни на йоту не приблизился к разгадке ее тайны. Она принадлежала ему полностью, так он, по крайней мере, думал. Ее золотые волосы были отрадой для его пальцев, ее губы принимали его ласки, а взор ее источал любовь для него одного. И все же бывали минуты, когда губы ее оставались холодными под его поцелуями, а глаза выражали презрение к проявлениям его грубой страсти. Он замечал, что, разговаривая с ним, она впадает в задумчивость. Но ведь и он засыпал, слушая ее чтение. Однако она, пробуждаясь от своего раздумья, краснела, стыдясь своей рассеянности, чего он никогда не делал. Он был не такой человек, чтобы долго размышлять о таких материях; выкурив несколько трубок и задумчиво потерев лоб, он попросту выкинул это из головы. И действительно: как мог он раскрыть душевную тайну женщины, которая вся оставалась для него загадкой? Было странно, что этот ребенок, день за днем выраставший на его глазах, стал молодой женщиной, маленькие секреты которой он только теперь обнаружил. Он заметил родинку на ее шее и вспомнил, что видел ее и раньше, когда она была девочкой, но не замечал. Теперь эта родинка стала чудесным открытием. Он ежедневно удивлялся тому, какое сокровище ему досталось. Он восхищался изяществом ее платьев и украшений, тонкостью ее вкуса. От ее одежды словно исходил аромат святости.
   Все объяснялось тем, что любовнику Сары Пэрфой нечасто приходилось иметь дело с порядочными женщинами, и лишь сейчас он открыл для себя, каким изысканным украшением служит женщинам скромность.

Глава 47
В ЛАЗАРЕТЕ

   Лазарет в Порт-Артуре был далеко не веселым местом, но измученному и обессилевшему Доузу он показался раем. Там, несмотря на грубое и презрительное обращение тюремщиков, он ощущал какое-то внимание к себе. Там он, по крайней мере, был избавлен от вынужденного общения с людьми ему ненавистными, вызывавшими его отвращение, но до уровня которых он день за днем опускался, сознавая это с отчаянием и болью. До сих пор, все эти долгие годы, когда был растоптан и унижен, он хранил воспоминание о своей любви, во имя которой принес себя в жертву, и эта любовь поддерживала его, не позволяла опуститься на самое дно. Но теперь в нем что-то сломалось. Он убедил себя в том, что безнадежно потерян для милосердия и любви, брошен в пропасть, куда не проникает даже глаз божий. Этот поворот произошел в его душе после памятной сцепы в саду, когда она сама предала его в руки тюремщиков. Теперь отчаяние и ярость всецело завладели им: «Она меня не узнала, она презирает меня – отщепенца; разве что-нибудь изменится, если я стану таким же, как все?» Под влиянием подобных размышлений, повинуясь приказу Берджеса, он взял в руки плеть.
   Несчастный Керкленд только промолвил:
   – Не все ли равно – ты или другой.
   Действительно, кому нужны здесь его гуманные понятия о чести и совести?…
   Нанося удары, он краснел от стыда. Однако он переоценил свою способность чинить зло; и когда он бросил плеть и подставил свою спину для порки, он почувствовал дикую радость – теперь он искупит свою вину собственной кровью. Когда же, истерзанный физической пыткой, он рухнул на колени в своей камере, то сожалел лишь об одном: как не сдержал он свои бессильные стенания, почему не прикусил язык, прежде чем изрыгнуть проклятия и сквернословить, и не из-за того, что сквернословить – грех, а из-за того, что он дал повод своим мучителям позлорадствовать над его муками и страданиями. Когда Норт посетил его, Руфус, мучительно страдая, оттолкнул своего утешителя – ведь тот не только видел, как его пороли, но и слышал, как он кричал. Уверенность в себе и сила воли, которые поддерживали его во все эти годы тяжелых испытаний, покинули его в тот момент, когда он в них более всего нуждался. Он, человек, который, не дрогнув, смотрел в лицо и виселице, и пустыне, и морской пучине, расписался в собственной несостоятельности под этой физической пыткой. Его пороли и прежде, но он держался и лишь втайне плакал от унижения, а теперь он впервые ощутил всю тяжесть наказания плетью, когда физические муки заставляют истерзанную душу, доныне защищавшуюся маской равнодушия, признать себя побежденной.
   Не так давно один кандальник, будучи не в силах сносить «особые милости», которыми осыпал его Берджес, убил своего товарища, работавшего рядом с ним, и, дотащив труп до ближайшей кандальной команды, сам сознался в своем преступлении; его приговорили к смерти, и перед казнью он благодарил бога за то, что наконец нашел путь к избавлению от тяжких страданий, хотя такому «избавлению» могли бы позавидовать разве только его товарищи. Это кровавое злодеяние заставило Доуза ужаснуться. Как и другие кандальники, он осудил убийцу, трусливо избегнувшего кары, которой человеку или дьяволу угодно было его предать, но теперь ему стали понятны мотивы этого преступления, и он почувствовал к убийце одну лишь жалость. Он лежал без сна в полутемной палате лазарета, ночная тишина полнилась дыханием больных каторжан, спина его горела под пропитанными мазью тряпками, и он мысленно дал себе страшную клятву, что скорее умрет, чем позволит своим врагам еще раз глумиться над ним. Придя к такому решению, он гневно отринул от себя понятия чести и достоинства, жалкие клочки которых он еще недавно хранил в своей душе, и вспомнил о странном человеке, который снизошел до него, пожал ему руку и назвал братом. Он заплакал тогда скупыми слезами от этого неожиданного привета, с которым обратился к нему человек, которого он считал таким же черствым, как и других. И тогда священник признался ему в своей слабости именно в то мгновение, когда его собственная слабость пересилила стыд.
   Успокоенный короткий передышкой, какую дало ему пребывание в лазарете, он постепенно обратился к мысли о религии. Он читал о мучениках, терпевших невыносимые страдания, которых поддерживала вера в бога и загробную жизнь. В своей безрассудной юности он высмеивал священников, а также обряды богослужения. Теперь же, испытывая все большую ненависть к человечеству, он стал презирать догму, учившую людей любить друг друга. «Бог есть любовь, братья мои», – провозглашал капеллан по воскресеньям, в остальные дни щелкал кнут надзирателя и свистела плеть. Что за смысл в этих проповедях, если в жизни никто им не следует? Куда как легко «духовному наставнику» внушать арестантам, что не следует предаваться дурным страстям и что нужно со всей кротостью сносить наказания. Как мудр и правилен его совет: «Положись на бога», но, как говорил один закоренелый пьянчуга, «бог чертовски далеко от Порт-Артура».
   Руфус Доуз про себя усмехнулся, слушая наставления священника о том, что лгать и воровать грешно, обращенные к людям таким, как он, изведавшим в жизни самое страшное. Он считал, что все священники – либо дураки, либо обманщики, а всякая религия – издевательство и ложь. Но теперь, когда в миг тяжелого и мучительного испытания его собственные силы ему изменили, он начал подумывать о том, что религия – это не только притчи и изречения, о которых столько спорят, по и нечто животворное и укрепляющее. Дух его был сломлен, тело ослабело, пошатнулась вера в собственную волю. Ему хотелось обрести хоть какую-то опору, и он, как и все в подобных случаях, потянулся душой к Неведомому. Если бы только подле него оказался христианский священник, безразлично какого толка, или просто верующий человек, который мог шепнуть несчастному слова утешения и милосердия, освободить его душу от мрака и отчаяния, исторгнуть у него признание в своих заблуждениях, упрямстве и опрометчивости, осветить бы страждущую душу обещанием бессмертия и справедливости, он мог бы спастись от своей судьбы. Но такого человека рядом с ним не было. Он попросил позвать к нему капеллана.