Софи Лорен Раздевается Перед Жертвами Наводнения
   НАВОДНЕНИЕ НАКОНЕЦ РЕАЛЬНО
   Весело? Я же обещал. Ты же верил, что я освобожусь? А сейчас я должен тебя покинуть, хотя мне это очень тяжело. Мэри теперь беспокойна, она без устали трясется, никому из нас уже никакого удовольствия, а часть ее жидкости так древня и невосполнима, что на моей руке – неприятные дорожки испарений. Пациенты в трудотерапии надписывают незаконченные корзины, чтобы их можно было распознать в коллекции медсестры. Краткий весенний полдень потемнел, и запах плотной сирени, что расцвела за запертым окном, едва ли приятен. Полуденный холст стерилизован, и хрустящие заправленные постели призывают нас.
   – Гав-гав-гав! Гав! Ррррррр!
   – Что это за шум снаружи, Мэри?
   – Просто собаки.
   – Собаки? Я не знал, что будут собаки.
   – Ну так они есть. Теперь быстрее. Вытаскивай!
   – Руку?
   – Пакет! Пакет из клеенки!
   – А надо?
   – Это от наших друзей!
   Каким-то рыбообразным движением она сманеврировала ляжками, изменив всю внутреннюю архитектуру приемной своей пизды. Как форель с крючком, что ноет в нёбе, какой-то смутный восхитительный уступ из миниатюрных фонтанов вложил в мои скрюченные четыре пальца клеенчатый пакет, и я его выудил. Ее просторная белая форма закрывала меня от любопытных, пока я читал послание. Я читаю его сейчас, как настаивает Мэри Вулнд.
   ПОЧТЕННЫЙ ПАТРИОТ
   ПЕРВЫЙ ОТЕЦ-ПРЕЗИДЕНТ
   РЕСПУБЛИКА ПРИВЕТСТВУЕТ ТВОЮ СЛУЖБУ
   ВЫСОЧАЙШЕЙ ЧЕСТЬЮ
   побег запланирован на сегодня
   было нацарапано невидимыми чернилами, которые соки ее сделали видимыми! Сегодня.
   – Рррррррр! Ррррррав!
   – Мне страшно, Мэри.
   – Не волнуйся.
   – Мы не можем остаться еще на чуть-чуть?
   __________________________________________________________
   __________________________________________________________
   __________________________________________________________
   – Видишь, какие красивые линии, Мэри?
   – Слишком поздно для секса, Ф.
   – Но я думал, что смогу быть здесь счастлив. Я думал, что обрету здесь пустоту, которой так неистово желал для своего ученика.
   – Вот именно, Ф. Слишком просто.
   – Я хочу остаться, Мэри.
   – Боюсь, это невозможно, Ф.
   – Но я уже на грани, Мэри. Я почти разбит, почти все потерял. Я почти обрел смирение!
   – Избавься от него! Избавься от всего!
   – На помощь! На поооммммммооооощщщщщь! Кто-нибудь!
   – Твой крик не услышат, Ф. Пошли.
   – НА ПООООООООММММММММОООООООЩЩЩЩЩЩЩЬ!
   – Клик кликлик. Бзззззззззз. Бубубубу!
   – Что это за странные звуки, Мэри?
   – Помехи. Это радио, Ф.
   – Радио! Ты ничего не говорила про радио.
   – Тихо. Оно хочет нам что-то сказать.
   (КАМЕРА НАЕЗЖАЕТ НА РАДИОПРИЕМНИК, ПРИНИМАЮЩИЙ ФОРМУ ГАЗЕТЫ)
   – Говорит радио. Добрый вечер. Радио легко влезает в эту книгу, чтобы передать вам запись исторического экстренного сообщения: ПРЕДВОДИТЕЛЬ ТЕРРОРИСТОВ НА СВОБОДЕ. Всего несколько минут назад неопознанный Предводитель Террористов бежал из Больницы для Опасных Маньяков. Опасаются, что его присутствие в городе вызовет новые вплески революционного экстремизма. Ему помогла бежать сообщница, внедрившаяся в состав больничного персонала. Изуродованная штатной полицейской собакой во время отвлекающего маневра, в настоящее время она находится на операции, но состояние ее безнадежно. Есть мнение, что скрывшийся преступник попытается связаться с опорными пунктами террористов в лесах под Монреалем.
   – Это происходит, Мэри?
   – Да, Ф.
   – Рррррррр! Чавк! Рраррарра! Ам!
   – Мэри!
   – Беги, Ф. Беги, беги!
   – Оуау! Оооооооооууууууууууу! Рррррррррр! Рррррррррыв!
   (ИСТЕКАЮЩИЕ СЛЮНОЙ ЧЕЛЮСТИ ПОЛИЦЕЙСКОЙ СОБАКИ ВГРЫЗАЮТСЯ В ПЛОТЬ МЭРИ ВУЛНД)
   – Твое тело!
   – Беги! Беги, Ф. Беги за всех нас, за всех А.!
   (КАМЕРА НАЕЗЖАЕТ НА РАДИОПРИЕМНИК, КОТОРЫЙ КРУТИТ КИНО ПРО САМОГО СЕБЯ)
   – Говорит радио. Иик! Хи-хи! Говорит ра – ах-ха-ха – говорит ра – хи-хи – говорит радио. Ха-ха-ха-ха-ха-ха, ох-хо-хо-хо, ха-ха-ха-ха-ха-ха, щекотно, щекотно! (ЗВУКОВОЙ ЭФФЕКТ: ЭХОКАМЕРА). Говорит радио. Бросайте оружие! Это Радиоместь.
 
   А это любовь твоя, Ф., заканчивает обещанное веселое письмо. Да благословит тебя Бог! О, дорогой, будь тем, чем хочу быть я.
   Преданный тебе,
   Signe Ф.

Книга третья
Блистательные недотепы
Эпилог от третьего лица

   Весна приходит в Квебек с запада. Теплое Японское течение приносит новое время года на западное побережье Канады, а там его подхватывает Западный Ветер. Он летит сквозь прерии дыханием чинуков, пробуждая зерна и пещеры с медведями. Он пролетает над Онтарио, как мечта о законе, и прокрадывается в Квебек, в наши деревни, между нашими березами. Монреальские кафе, как клумба тюльпанов, распускаются из своих подвалов выставкой зонтиков и стульев. Монреальская весна – как вскрытие трупа. Каждому хочется видеть внутренности замороженного мамонта. Девушки отдирают себе рукава, и плоть сладка и бела, как дерево под зеленой корой. Сексуальный манифест поднимается с мостовых, как накачанная шина: «Зима снова не убила нас!» Весна приходит в Квебек из Японии, и, подобно предвоенному призу для Отличного Парня из коробки с крекерами, первый день ломается, ибо мы играем с ним слишком неосторожно. Весна приходит в Монреаль, как американский фильм о любви на Ривьере, и каждый должен переспать с иностранкой, и внезапно вспыхивают огни в домах, и лето, но нам все равно, поскольку весна на наш вкус и вправду несколько безвкусна, несколько изнеженна, точно меха в голливудских уборных. Весна – экзотический импорт, вроде гонконгских резиновых игрушек для любви, мы хотим ее только сегодня, а завтра, если нужно, проголосуем за пошлины. Весна проходит сквозь сердцевину нас, как шведская студентка, что посещает итальянский ресторан, чтобы посмотреть, что это такое – усатый любовник, и ее атакуют древними валентинками, из которых она выбирает одну случайную открытку. Весна приходит в Монреаль так ненадолго, что можно назвать день и ничего на него не планировать.
   Именно такой день был в лесном заповеднике южнее города. На пороге странного жилища, шалаша на дереве, сплющенного и опасного, как секретный мальчишеский клуб, стоял старик. Он не знал, долго ли прожил там, и спрашивал себя, почему больше не пачкает лачугу экскрементами, – но спрашивал не слишком настойчиво. Он принюхивался к ароматному западному ветерку и разглядывал несколько сосновых иголок, почерневших на концах, будто зима была лесным пожаром. Юное благоухание воздуха не вызывало никаких ностальгических движений в его сердце под грязной свалявшейся бородой. Легчайшая дымка боли, как лимон, выжатый за далеким столом, заставила его скосить глаза: он поскреб свою память в поисках случая из прошлого, что символизировал бы перемену времени года, какого-нибудь медового месяца, прогулки, победы, которые возродила бы весна, но боль его ничего не обнаружила. В его памяти не было событий – она была одним событием, и пролетала слишком быстро, как содержимое плевательницы в школьных шуточках на перемене. И казалось, лишь мгновение назад было минус двадцать, и ветер рвался сквозь груженые снегом еловые ветви второго яруса, ветер тысячи машущих метелок поднимал крошечные снежные ураганы во тьме ветвей. Под ним были недвижные острова тающего снега, будто брюхо выброшенной на берег и изуродованной раздувшейся рыбины. Как всегда, был прекрасный день.
   – Скоро потеплеет, – сказал он вслух. – Скоро я опять начну вонять, и толстые брюки, сейчас просто окоченелые, тоже, наверное, будут вонять. Неважно.
   Банальные зимние проблемы его тоже не заботили. Конечно, не всегда было так. Годы (?) назад, когда бесплодный поиск или побег загнал его на ствол, он ненавидел холод. Холод скручивал его хижину, как автобусную остановку, и морозил его с явно личной и мелочной яростью. Холод избрал его, как пуля, надписанная именем паралитика. Ночь за ночью он кричал от боли под нажимом холода. Но в эту последнюю зиму холод на обычном своем пути лишь прошел сквозь него, и он просто замерз до смерти. Каждый сон выуживал из его слюны пронзительные вопли, мольбу к кому-то, кто мог бы его спасти. Каждое утро он вставал с грязных листьев и бумаг, служивших ему матрацем, с замерзшими соплями и слезами на бровях. В далеком прошлом звери бежали, когда он раздирал воздух своей мэкой, но тогда он кричал о чем-то. Теперь, когда он просто кричал, кролики и куницы не пугались. Он пришел к выводу, что они воспринимают этот крик, как его обычный лай. И когда бы эта тонкая дымка боли ни заставляла его морщиться, как в этот весенний день, он растягивал рот, терзая волосяные колтуны на лице, и на весь заповедник издавал свой вопль.
   – Аааааааааррррррргхххххххх! О, алло!
   Крик превратился в приветствие, ибо старик разглядел семилетнего мальчика, бегущего к его дереву, с великой осторожностью пробираясь через каждый сугроб. Совсем запыхавшееся дитя помахало рукой. Он был младшим сыном владельца местной гостиницы для туристов.
   – Привет! Привет! Дядя!
   Ребенок не приходился старику родственником. Он использовал это слово в чарующей комбинации уважения к древности и потирания пальцами при «ай-я-яй», ибо он знал, что старик бесстыден и наполовину не в себе.
   – Привет, мой милый!
   – Привет, Дядя. Как твое сотрясение?
   – Забирайся! Я по тебе соскучился. Мы сегодня можем раздеться.
   – Я не могу сегодня, Дядя.
   – Пожалуйста.
   – У меня сегодня нет времени. Расскажи мне историю, Дядя.
   – Если у тебя нет времени забраться на дерево, у тебя нет времени и историю слушать. Сегодня тепло, можно раздеться.
   – Ай, расскажи мне историю про индейцев, ты же так часто божишься, что когда-нибудь сделаешь из них книгу, хотя какое мне дело, получится у тебя или нет.
   – Не жалей меня, мальчик.
   – Заткнись, грязный придурок!
   – Забирайся, ох, ну же. Низенькое же дерево. Я расскажу тебе историю.
   – Рассказывай оттуда, нечего тут, я знаю, что твоим пальчикам не терпится, а мне-то что в лоб что по лбу, – я тут присяду.
   – Садись здесь! Я расчищу место.
   – Меня уже тошнит от тебя, Дядя. Трави уже.
   – Осторожнее. Смотри, как садишься! Ты так погубишь свое тельце. Мускулы бедра должны быть задействованы. Держи маленькие ягодицы подальше от пяток, на приличном расстоянии, а то чрезмерно разовьются ягодичные мышцы.
   – Меня спрашивали, говоришь ли ты гадости, когда на тебя в лесу натыкаются дети.
   – Кто спрашивал?
   – Никто. Ничего, если я пописаю?
   – Я знал, что ты хороший мальчик. Осторожнее с рейтузами. Нарисуй свое имя.
   – Историю, Дядя! И, может быть, потом я скажу «может быть».
   – Хорошо. Слушай внимательно. Это замечательная история:
 
   ИРОКЕЗСКИЙ
   АНГЛИЙСКИЙ
   ФРАНЦУЗСКИЙ
   Ганигаоно
   Могавк
   Аньеры
   Онайотекаоно
   Онейда
   Оннейут
   Онундагаоно
   Онондага
   Оннонтаге
   Гвеугвехоно
   Каюга
   Гойогуин
   Нундаваоно
   Сенека
   Цоннонтуан
 
   Ирокезское окончание «оно» («onon» во французском) означает просто «люди».
   – Спасибо, Дядя. До свидания.
   – Мне что, на колени встать?
   – Я же просил не говорить гадких слов. Сегодня утром, не знаю зачем, я рассказал о нас местной полиции.
   – В деталях?
   – Пришлось.
   – Например?
   – Например, про твою холодную странную руку на моей маленькой сморщенной мошонке.
   – И что они сказали?
   – Сказали, что подозревали тебя много лет.
 
   Старик остановился на шоссе, дергая рукой, как делают автостопщики. Машина за машиной проносились мимо. Водители, которым он не казался страшилищем, думали, что он крайне отталкивающий старик, – они не позволили бы ему коснуться своей двери. В лесах позади него католики, участники облавы, рыскали по кустам. Лучшее, на что он мог рассчитывать, попав к ним в руки, – избиение до смерти и невыразимые ласки, как ласкали Лоуренса турки[266]. Над ним на провода взгромоздились первые вороны этого года, устроились между столбами, точно косточки конторских счет. Его башмаки высасывали из грязи воду, как пара корней. Останется дымка боли, когда он забудет эту весну, – а он должен ее забыть. Движения было мало, но оно регулярно отвергало его, обдавая крошечными воздушными взрывами всякий раз, когда крыло машины лязгало мимо. Внезапно, как если бы действие замерло на киноэкране, в кляксе, текущей мимо него, материализовался «олдсмобиль». За рулем сидела прекрасная девушка, наверное, светловолосая домохозяйка. Ее маленькие руки, легко повисшие сверху на руле, были покрыты изящными белыми перчатками, и те вплывали в ее запястья, как пара великолепных скучающих акробатов. Она вела машину без усилия, словно указатель на планшетке у спиритов. Ее волосы были распущены, и она привыкла к быстрым автомобилям.
   – Забирайся. – Она говорила лишь с ветровым стеклом. – Постарайся ничего не запачкать.
   Он втащил себя на кожаное сиденье рядом с ней, и ему пришлось несколько раз хлопнуть дверцей, чтобы не прищемить свои лохмотья. Не считая обуви, ниже подлокотника кресла она была голой, и держала огни приборной доски включенными, чтобы это было заметно наверняка. Машина взяла с места, и ее осыпали камни и дробь, поскольку облава добралась до границы леса. Он заметил, что на предельной скорости она повернула вентилятор, чтобы тот играл с волосами у нее на лобке.
   – Вы замужем? – спросил он.
   – Что если да?
   – Не знаю, почему я спросил. Простите. Можно я положу голову вам на колени?
   – Меня всегда спрашивают, замужем ли я. Замужество – всего лишь символ церемонии, которая может исчерпаться так же легко, как и возродиться.
   – Поделитесь со мной своей философией, мисс.
   – Куча грязи! Ешь меня!
   – С радостью.
   – Убери свою задницу от акселератора.
   – Так хорошо?
   – Даа, даа, даа, даа.
   – Подвиньтесь чуть вперед. Сиденье подбородок режет.
   – Ты представляешь себе, кто я?
   – Блюпблюпблюпблюп – нет – блюпблюпблюпблюп.
   – Угадай! Угадай! Охапка дерьма!
   – Мне ни капли не интересно.
   – [267]
   – С иностранцами мне скучно, мисс.
   – Ты закончил уже, гнилой вонючий пень? Ии! Ии! Ты отлично это делаешь!
   – Вам надо поставить деревянные сидения, которые пот впитывают. Вам тогда не придется целый день на сквозняке сидеть в луже соков.
   – Я очень горжусь тобой, дорогой. А теперь убирайся. Выметайся!
   – Мы уже в центре?
   – В центре. До свидания, дорогой.
   – До свидания. Желаю пышной аварии.
   Старик выбрался из медленно едущей машины прямо перед кинотеатром «Система». Она вжала мокасином педаль газа и с ревом ринулась в эпицентр пробки на Филлипс-сквер. Разглядывая толпящихся вегетарианцев, старик на секунду задержался под шатром. Лицо его отразило намек на два выражения – ностальгии и сожаления. Он забыл о вегетарианцах, как только купил билет. В темноте он сел.
   – Простите, сэр, когда начинается сеанс?
   – Вы что, чокнутый? И сгиньте от меня, от вас ужасно воняет.
   В ожидании кинохроники он менял места три или четыре раза. Наконец, ему достался весь первый ряд.
   – Билетер! Билетер!
   – Шшш. Тихо!
   – Билетер! Я не собираюсь сидеть тут всю ночь. Когда начнется сеанс?
   – Вы мешаете людям, сэр.
   Старик повернулся и увидел ряды поднятых глаз, и случайные механически жующие рты, и глаза эти постоянно двигались, будто наблюдали за игрой в пинг-понг. Иногда во всех глазах появлялось одно изображение, как во всех окнах беспрерывно лязгающего гигантского игрального автомата, и они одновременно издавали звук. Это случалось, лишь когда они видели абсолютно одно и то же, а звук, вспомнил он, назывался смехом.
   – Идет последний фильм, сэр.
   Теперь он понял все, что ему требовалось. Для него фильм был невидим. Его глаза моргали с той же скоростью, что затвор проектора, несколько раз в секунду, и потому экран был просто черен. Это происходило автоматически. В аудитории один или два зрителя, заметив, что во время маниакального смеха Ричарда Уидмарка в «Поцелуе смерти»[268] к ним странным образом возвращается удовольствие, осознали, что, возможно, среди них находится мастер йоги в позе кино. Несомненно, студенты эти набросились на свои науки с обновленным энтузиазмом, стараясь достичь глубины мигающей истории, не представляя себе, что упражнения их приведут не к беспрестанному «саспенсу», но к пустому экрану. Первый раз за свою жизнь старик полностью расслабился.
   – Нет, сэр. Вы не можете опять поменять место. Ой, куда он делся? Странно. Хммм.
   Старик улыбнулся, когда сквозь него прошел мигающий луч.
 
   Хот-доги казались голыми в парилке «Главной Аллеи Охоты и Дичи», зала игральных автоматов на бульваре Святого Лаврентия. «Главная Аллея Охоты и Дичи» была уже не новой, и ее не модернизируют никогда, поскольку только офисы могли позволить себе оплачивать растущие цены на недвижимость. «Фотомат» сломался, он принимал четвертаки, но взамен не выдавал ни огней, ни картинок. «Машина-Хваталка» никогда не подчинялась техникам, и обертки заплесневевших шоколадных батончиков и японские «ронсоны» покрывал слой жирной пыли. Еще там было несколько желтых пинбольных автоматов древнего вида, модели, разработанные до появления флипперов. Флипперы, конечно, уничтожили спорт, узаконив понятие второго шанса. Они ослабили игровой нерв «сейчас или никогда» и изменили тошнотворный вброс свободного металлического шарика. Флипперы – первая атака тоталитаризма на Преступность; механическое включение их в игру уничтожило прежний трепет и напряжение сил. После появления флипперов ни одно новое поколение в действительности не справлялось с противоправными усилиями тела, и УДАР, когда-то благородный, как шрам от сабельного ранения, теперь не значительнее фола. Второй шанс – важная преступная идея, рычаг героизма и единственное святилище отчаяния. Но не будучи вырванным у рока, второй шанс теряет жизнеспособность и создает не преступников, но хулиганов, карманников-любителей, а не Прометеев. Низкий поклон «Главной Аллее Охоты и Дичи», где все еще может учиться мужчина. Однако теперь в ней не бывает толп. Несколько торгующих собой подростков тусуются вокруг теплого автомата «Арахис и Ассорти», мальчики из донных отложений монреальской системы органов вожделения, у их сутенеров воротники из искусственного меха, золотые зубы и подрисованные усики, и все они довольно жалостно пялятся на Главную (как называют бульвар Святого Лаврентия), будто плотная толпа прохожих никогда не найдет миссисипский Пароход Удовольствий, который они с полным правом могли бы растлить. Лампы дневного света только включили, и освещение сотворило нечто ужасное с обесцвеченными волосами, – их темные корни, казалось, просвечивают сквозь высокие желтые прически, – и дорожной картой разметило все юношеские прыщи. Киоск с хот-догами, составленный в основном из колокольчиков и алюминиевых ячеек, демонстрировал сумрачную гигиену трущобной клиники, которая полагается скорее на дальнейшее распространение грязи, чем ее уничтожение. Продавцами были два татуированных поляка, питавшие друг к другу застарелую ненависть, но никогда друг другу не мешавшие. Они носили форму, которая подошла бы пехотным брадобреям, говорили только по-польски и немного на эсперанто – насколько этого требовала торговля хот-догами. Бесполезно жаловаться на кого-то из них из-за невозвращенного десятицентовика. Над щелями сломанных автоматов и заевших электрических тиров апатичная анархия воздвигла таблички НЕИСПРАВЕН. «Кегельмат» обыкновенно делил каждый удар между Первым и Вторым Игроком вне зависимости от того, кто и сколько раз бросал. Тем не менее, то тут, то там среди машин «Главной Аллеи Охоты и Дичи» истинный спортсмен терял монетку в попытке ввести в игровой риск фактор гниения, и когда точно взорванная цель не кукожилась или не вспыхивала, он воспринимал это просто как усложнение игры. Не разваливались одни хот-доги, и то лишь потому, что у них отсутствовали рабочие части.
   – Куда, по-вашему, вы претесь, мистер?
   – Ай, пусть идет. Первая весенняя ночь.
   – Слушай, у нас все же есть какие-то правила.
   – Входите, мистер. Хот-дог за счет заведения.
   – Нет, благодарю. Я не ем.
   Пока поляки спорили, старик проскользнул в «Главную Аллею Охоты и Дичи». Сутенеры пропустили его без непристойных комментариев.
   – Не подходите к нему. От мужика воняет.
   – Уберите его отсюда.
   Груда лохмотьев и волос стояла перед «Роскошной Полярной Охотой Уильяма». Над маленькой арктической сценой располагалась неосвещенная стеклянная картинка, реалистично изображавшая полярных медведей, котиков, айсберги и двух бородатых, стеганых американских исследователей. Флаг их государства был воткнут в сугроб. В двух местах на картинке были внутренние окна, где фиксировались СЧЕТ и ВРЕМЯ. Заряженный пистолет указывал на несколько рядов движущихся жестяных фигурок. Старик внимательно прочитал инструкцию, приклеенную скотчем на стекло, покрытое отпечатками пальцев.
 
   Пингвины равняются 1 очку – 10 очков во втором туре
   Котики равняются 2 очкам
   Попадание в иглу, когда светится вход, равняется 100 очкам
   В Северный полюс, когда виден, равняется 100 очкам
   После Северного полюса появляется морж, 5-кратное попадание в которого равняется 1000 очкам
 
   Постепенно он заучил инструкции, ставшие просто частью его игры.
   – Он сломан, мистер.
   Старик положил ладонь на круглую ребристую рукоятку рычага и зацепился пальцем за истертый серебристый спусковой крючок.