Страница:
– Арргххх!
«Il a baptise un grand nombre de personnes»[87], – писала Мария Вочеловечения.
– Хорошо, выньте их, – предложил священник. – И не засовывайте больше. Вы никогда больше не должны их туда совать. Старцы вроде вас должны навсегда забыть Телефонный Танец.
– Чпок! Чпок! Чпок! Чпок!
– Так лучше, правда?
Когда эти восковые затычки были убраны, стена молчания взметнулась между лесом и очагом, и старики сгрудились вкруг подола священника, дрожа от доселе неведомого одиночества. Они не слышали, как зарастают малинником дворцы, не чувствовали запаха бесчисленных сосновых игл, что причесывают ветер, позабыли последнее мгновение форели, которое проживает она между плоской белой галькой на полосатом ложе потока и быстрой тенью медвежьего когтя. Они были озадачены, как дети, что напрасно прислушиваются к морю в пластмассовой раковине. Как детям в конце долгой сказки на ночь, им внезапно захотелось пить.
Дядя Катрин был счастлив, когда в 1670 году преп. Пьеррон уехал, чтобы занять пост в ирокезской миссии на Святом Лаврентии. Многие из его паствы перешли в новую веру, и многие покинули деревню ради жизни и молитв в новых миссиях. Следующий священник, преп. Бонифас, был деятелен не менее своего предшественника. Он знал язык. Понимая, как любят индейцы музыку, он организовал хор семи– и восьмилетних детишек. Их чистые резкие голоса разносились по деревне, как весть о вкусной пище, и маленькая деревянная часовня привлекала многих. В 1673 году деревня, где было меньше четырехсот душ, стала свидетельницей спасения тридцати. Это были души взрослых – не считая душ новорожденных или умирающих. Крин[88], вождь могавков, обратился и объявил себя проповедником новой миссии. Из всех ирокезов могавки оказались наиболее восприимчивыми к новым учениям, а ведь в первоначальном сопротивлении свирепее их трудно было найти. Преп. Даблон[89], старший генерал канадских миссий, в 1673 году смог написать: «La foi y a ete plus constamment ebrassee qu'en aucun autre pays d'Agniers»[90]. В 1674 г. преп. Бонифас повел группу неофитов в миссию Святого Франциска Ксаверия. Вскоре после возвращения в Канаваке он умер во время декабрьского снегопада. Его место занял преп. Жак де Ламбервиль[91].
Хижины деревни опустели. Стояла весна. Был 1675 год. Где-то Спиноза[92] изобретал солнечные очки. В Англии Хью Чемберлен секретным инструментом – акушерскими щипцами – извлекал детей: единственный человек в Европе, помогавший женщинам разрешаться от бремени с помощью этого революционного метода, разработанного его дедом[93]. Маркиз де Лаплас разглядывал солнце, прежде чем заключить, что оно вращалось в самом начале мира – мысль, которую он развил в книге «Exposition du Systeme du Monde»[94]. Пятая инкарнация Цзонкапа[95] добилась временного господства: Монголия даровала ему тибетское регентство и титул далай-ламы. В Корее появились иезуиты. Группе колониальных врачей, интересующихся анатомией, но зажатых указами, запрещающими препарирование человека, удалось добыть «срединную часть казненного накануне индейца». За тридцать лет до этого евреи вернулись во Францию. За двадцать лет до этого мы отмечаем первую вспышку сифилиса в Бостоне. Великим Курфюрстом был Фридрих Вильгельм[96]. Монахи ордена минимов[97], по уложению 1668 года, не должны были отлучаться от церкви, если «поддавшись плотскому соблазну… благоразумно отказались от монашеских обычаев». Корелли[98], предтеча Алессандро Скарлатти[99], Генделя, Куперена[100] и И. С. Баха, был третьей скрипкой в церковном оркестре Сен-Луи во Франции, а в 1675 году оркестр поехал в Рим. Итак, луна семнадцатого века убывала в последней четверти. В следующем столетии 60 миллионов европейцев умрут от оспы. Ф. часто говорил: «Представь себе мир без Баха. Подумай о хеттах без Христа. Чтобы обнаружить истину в чуждом, сначала раздели неразделимое в сознании». Спасибо, Ф. Спасибо, любимый. Когда я увижу мир без тебя, дорогой? О Смерть, мы – твои Придворные Ангелы, больницы – твои храмы! Мои друзья умерли. Умерли люди, которых я знаю. О, Смерть, зачем ты каждую ночь превращаешь в День всех святых? Я боюсь. То одно, то другое: не запор, так страх. О Смерть, пусть ожоги от шутих еще раз заживут. Деревья вокруг шалаша Ф. (где я пишу все это) – они темны. Я не могу нюхать яблоки. О Смерть, почему ты делаешь так много и говоришь так мало? Коконы мягки и жутки. Я боюсь червей с бабочкиным раем. Катрин – цветок в небесах? Ф. – орхидея? Эдит – соломинка? Сметает ли Смерть паутину? Связана ли Смерть с Болью, или Боль – на вражеской стороне? О Ф., как любил я этот шалаш, когда ты пустил нас с Эдит сюда на медовый месяц!
Хижины Канаваке опустели. На окрестных полях было полно людей, мужчин и женщин с пригоршнями зерна. Они сажали зерно весной 1675 года.
– Юх-юх, – звучала мелодия Песни Сеющих Зерно.
Дядя Катрин сжал в кулаке желтую кучку, умостившуюся на ладони. Он чувствовал силу семян, их страстное желание покрыться землей и взорваться. Они будто разжимали ему пальцы. Он наклонил ладонь, как чашу, и одно зерно скользнуло в ямку.
– Ах, – пробормотал он, – так наша Прародительница упала с небес в пустынные первозданные воды. Некоторые считают, что разные водяные звери, вроде выдры, бобра и ондатры, заметили ее падение, поспешили его прервать и нагребли землю из подводной тины.
Внезапно он оцепенел. Сердцевиной разума своего он чуял зловещее присутствие преп. Жака де Ламбервиля. Да, он почувствовал священника, идущего через деревню, на расстоянии больше мили. Дядя Катрин выпустил Тень ему навстречу.
Преп. Жак де Ламбервиль остановился возле хижины Текаквиты. «Все они в полях, – подумал он, – нет смысла и пытаться, даже если бы они сейчас меня и впустили».
– Тра-ля-ха-ха, – зазвенел изнутри смех.
Священник резко развернулся и ринулся к двери. Его встретила Тень, и они начали бороться. Голая Тень легко сбила с толку своего закутанного противника. Тень кинулась на священника, пока тот высвобождался из складок платья. Тень в ярости ухитрилась запутаться в том же платье. Священник быстро оценил свое преимущество. Он лежал совершенно неподвижно, пока Тень задыхалась в темнице удачно подвернувшегося кармана. Он встал и толкнул дверь.
– Катрин!
– Наконец-то!
– Что ты тут делаешь, Катрин? Вся семья сажает в поле зерно.
– Я ушибла ногу.
– Дай посмотреть.
– Нет. Пусть болит.
– Как ты хорошо сказала, дитя.
– Мне девятнадцать. Меня здесь все ненавидят, но мне все равно. Тетки шпыняют меня целыми днями – не подумайте, что я что-то против них имею. Я должна выносить дерьмо – ну, кто-то же должен это делать. Но, отец, они хотят, чтобы я еблась, а я отказалась от ебли.
– Не будь Индейской Давалкой.
– Что мне делать, отец?
– Дай посмотреть этот палец.
– Да!
– Мне нужно снять твой мокасин.
– Да!
– Здесь?
– Да!
– А тут?
– Да!
– У тебя холодные ноги, Катрин. Я их разотру ладонями.
– Да!
– А теперь подышу на них – знаешь, как дышат на пальцы зимой.
– Да!
Священник тяжело задышал на крошечные коричневые ступни. Какая чудесная подушечка на большом пальце. Подушечки ее пяти пальчиков походили на лица спящих маленьких детей, натянувших одеяло до подбородков. Он принялся целовать их на ночь.
– Лапы тапы лапы тапы.
– Да!
Он вгрызся в подушечку, похожую на резиновую виноградину. Он преклонил колена, как Иисус пред босой ногой. Очень аккуратно просунул язык по порядку между всеми пальцами, четыре толчка, какая гладкая и белая там кожа! Он уделил внимание каждому пальчику, взял его в рот, покрыл слюной, сдул слюну, игриво прикусил. Просто безобразие, что четыре пальца всю жизнь должны страдать от одиночества. Он сунул все ее крошечные пальцы в рот, язык двигался, как стеклоочиститель. Франциск то же самое делал для прокаженных.
– Отец!
– Амнямняммнямуммумм.
– Отец!
– Чавкчавкчавкщавк. Урмм.
– Крестите меня!
– Хотя некоторые находят наше нежелание чрезмерным, мы, иезуиты, не тащим взрослых индейцев к крещению.
– У меня две ноги.
– Индейцы непостоянны. Мы должны защитить себя от катастрофы, чтобы не обнаружить потом, что еретиков больше, чем христиан.
– Ай.
– Comme nous nous defions de l'inconstance des Iroquois, j'en ai peu baptise hors du danger de mort[101].
Девушка сунула ступню в мокасин и села на нее.
– Крестите меня.
– Il n'y a pas grand nombre d'adultes, parce qu'on ne les baptise qu'avec beaucoup de precautions[102].
Так продолжался спор в тени длинного дома. В миле оттуда Дядя, измученный, опустился на колени. Урожая не будет! Но он не думал о зернах, что сейчас посеял, он думал о жизни своего народа. Годы, охоты, войны – все обратится в ничто. Урожая не будет! Даже его душа, созрев, не будет унесена в тепло юго-запада ветром, приносящим солнечные дни и лопающееся зерно. Мир незавершен! Ужасная боль сжала ему грудь. Великая борьба между Иоскеха, Белым, и Тавискара, Темным[103], вечная война выдохнется, как два страстных любовника, засыпающих в крепком объятии. Урожая не будет! Каждый день деревня уменьшается – его собратья уходят в новые миссии. Он нащупал маленького волка, которого сам вырезал из дерева. Прошлой осенью он прижал резные ноздри к своим собственным, вдыхая звериную отвагу. Потом глубоко выдохнул, чтобы разнести дыхание животного по лесу, и повсюду вокруг замерла добыча. Убив в тот день оленя, он вырезал печень и намазал кровью пасть деревянного волка. И молился: «Большой Олень, Первый и Прекрасный Олень, предок убитого у моих ног, мы голодны. Пожалуйста, не ищи возмездия за то, что я отнял жизнь у твоего потомка». Дядя упал в поле, задыхаясь. Большой Олень танцевал у него на груди, круша ребра. Его отнесли обратно в хижину. Племянница разрыдалась, увидев его лицо. Через некоторое время, когда они остались одни, старик заговорил.
– Он приходил – Черное Платье?
– Да, Отец Текаквита.
– И ты хочешь креститься?
– Да, Отец Текаквита.
– Я разрешу тебе при одном условии: ты пообещаешь никогда не покидать Канаваке.
– Я обещаю.
– Урожая не будет, дочь моя. Наше небо умирает. С каждого холма доносится крик духа, он кричит от боли, потому что забыт.
– Спи.
– Принеси мою трубку и открой дверь.
– Что ты делаешь?
– Дышу на них табаком – на них всех.
У Ф. была теория, согласно которой белая Америка была наказана раком легких за то, что уничтожила краснокожих и украла их радости.
– Постарайся простить их, отец Текаквита.
– Не могу.
Слабо выдувая дым в открытую дверь, Дядя рассказывал себе историю, которую слышал ребенком, о том как Кулоскап[104] ушел от мира, потому что в мире было зло. На прощание он закатил богатый пир, а потом уплыл в большом каноэ. Теперь он живет в прекрасном длинном доме, выстругивая стрелы. Когда ими заполнится весь дом, Кулоскап объявит войну человечеству.
Может Быть, Мир – Молитва Звезде? Может Быть, Все Годы Мира – Расписание Мероприятий Какого-То Праздника? Всё Ли Происходит Одновременно? Есть Ли Иголка В Стоге Сена? Может Быть, Мы В Сумерках Играем В Громадном Театре Перед Пустыми Каменными Скамьями? Держимся Ли Мы С Предками За Руки? Может Быть, Лохмотья Смерти Теплы и Царственны? Со Всех Ли Людей, Живущих В Эту Секунду, Сняли Отпечатки Пальцев? Может Быть, Красота – Это Шкив? Как Принимают Мертвых В Растущей Армии? Правда Ли, Что В Танце Не Бывает Неприглашенных? Можно Я Буду Сосать Пизды Себе В Подарок? Можно Я Буду Любить Формы Девушек Вместо Того, Чтобы Лизать Этикетки? Можно Мне Слегка Умереть, Обнажая Незнакомую Грудь? Можно Я Сделаю Языком Дорожку Гусиной Кожи? Можно Я Обниму Друга Вместо Того, Чтобы Работать? Религиозны Ли Матросы От Рождения? Можно, Я Сожму Ногами Рыжеволосое Бедро И Почувствую, Как Мчится Кровь, И Услышу Священное Тиканье Обморочных Часов? Можно, Я Проверю, Жив Ли Некто, Сожрав Его Оргазм? Может Ли Такое Быть, Чтобы В Какой-Нибудь Книге Законов Было Написано, Что Дерьмо Кошерно? Есть Ли Разница Между Мечтами О Геометрии И О Нелепых Сексуальных Позах? Всегда Ли Грациозен Эпилептик? Существуют Ли Отходы? Удивительно Ли Думать О Восемнадцатилетней Девушке, Что Носит Облегающее Съедобное Белье? Посещает Ли Меня Любовь, Когда Я Дрочу? О Боже, Это Крик, Все Системы Кричат. Я Заперт в Магазине Меховых Изделий, Но Мне Кажется, Ты Хочешь Меня Украсть. Выключил Ли Гавриил Сигнализацию? Зачем Меня Затолкали В Постель С Нимфоманом? Неужели Меня Ободрать Легко, Как Пучок Травы? Можно Ли Оттащить Меня От Рулетки? Сколько Миллиардов Тросов Держат Дирижабль? О Боже, Я Люблю Столько Вещей, Что Понадобятся Годы, Чтобы Отнять Их Одну За Другой. Я Обожаю Твои Детали. Зачем Ты Дал Мне Сегодня В Шалаше Увидеть Голую Лодыжку? Зачем Ты Ниспослал Мне Минутную Вспышку Желания? Можно Мне Отбросить Одиночество И Снова Столкнуться С Прекрасным Жадным Телом? Можно Я Усну После Нежного Счастливого Поцелуя? Можно Я Заведу Собаку? Можно Я Научусь Быть Красивым? Можно Ли Мне Молиться Вообще?
Я помню одну ночь с Ф., когда он ехал по шоссе в Оттаву, где на следующий день должен был произнести свою первую речь в Парламенте. Луны не было. Передние фары пролетали по телеграфным столбам, как идеальный прозрачный ластик, и за спиной мы оставляли пустой чертеж исчезающих дорог и полей. Он дожал до восьмидесяти. Медальон со святым Христофором[105], пришпиленный к обивке над лобовым стеклом, от резкого поворота описывал круги по крошечной орбите.
– Полегче, Ф.
– Это моя ночь! Моя ночь!
– Твоя, Ф. Ты это сделал, наконец: ты член Парламента.
– Я в мире мужчин.
– Ф., притормози. Хорошенького понемножку.
– Никогда не тормози, когда все так.
– Бог мой! Никогда не видел тебя таким огромным. Что у тебя в голове? О чем ты думаешь? Пожалуйста, научи, как это сделать. Я справлюсь?
– Нет! Это между мной и Богом.
– Давай остановимся. Ф., я люблю тебя, я люблю твою силу. Научи меня всему.
– Заткнись. В бардачке лежит тюбик с кремом для загара. Открой бардачок – надо нажать кнопку большим пальцем. Закопайся в кучу карт, перчаток и струн и добудь тюбик. Открути крышку и выдави пару дюймов крема мне на ладонь.
– Так, Ф.?
– Ага.
– Не закрывай глаза, Ф. Хочешь, я поведу?
О, какой жирный небоскреб он мял! Я мог бы с тем же успехом обращаться к исчезающему ландшафту, который мы отбрасывали в кильватер, фермы и указатели бензоколонок искрами отлетали от крыльев, когда на девяноста мы вспороли белую разделительную полосу, стремительные, как ацетиленовый резак. Его правая рука на руле, гонит, гонит, он будто втягивал себя в далекий черный порт, точно замечтавшийся докер. Какие чудные волосы вылезли из его трусов. Его запонки поблескивали при свете лампочки на приборной доске, которую я включил, чтобы лучше видеть восхитительную процедуру. Когда его рука задвигалась быстрее, стрелка дотянулась до девяноста восьми. Как разрывался я между страхом и жаждой защемить голову между его коленями и приборной доской! Фьюить! – исчез фруктовый сад. Главная улица вспыхнула в свете наших фар – мы оставили ее догорать. Меня изводило желание искусанными губами прикоснуться к морщинкам на его напрягшейся мошонке. Глаза Ф. внезапно закрылись, будто в них брызнули лимоном. Его кулак сомкнулся на бледной скользкой палке и он исступленно стиснул себя. Я боялся за орган, боялся и хотел его, так сильно он сверкал, гибкий, точно скульптура Бранкузи[106], выпуклая головка красна и горяча, как радиоактивный шлем пожарника. Я хотел языком муравьеда слизнуть влажную жемчужину, которую и Ф. теперь заметил и радостным неистовым движением присоединил к любриканту. Я ни секунды больше не вынес бы одиночества. Я рванул пуговицы на старомодных европейских брюках в нестерпимом желании коснуться себя как любовник. Какой пригоршней крови я был. Дззззззззз! Парковка блеснула и исчезла. Тепло проникло сквозь кожаные перчатки, которые я не успел снять. Насекомые-камикадзе шлепались об стекло. Жизнь была в моих руках, все, что я хотел передать Зодиаку, собралось воедино, чтобы отправиться в путь, и я застонал от невыносимого бремени наслаждения. Ф. орал какую-то ахинею, во все стороны летела слюна.
– Смотри, смотри, смотри, соси ясно, соси ясно, – вопил Ф. (если я правильно помню звуки).
Какую-то секунду так мы и выглядели со стороны: два человека в стальной раковине, мчащейся в Оттаву, ослепшие во всевозрастающем экстазе, древняя индейская земля за ними тонет в копоти, два вставших хуя указывают в вечность, две голые оболочки полны одинокого слезоточивого газа, что прекратит бунт в мозгах, два озверевших хуя, разделенных, как горгульи в противоположных углах башни, два жертвенных леденца (оранжевых в свете карты) предлагают себя разорванному шоссе.
– Ах-ах-ах-ах-ах! – закричал Ф. с самой вершины своей лестницы.
– Плюх-пххххх, – гейзер его семени ударился в приборную доску (несомненно, с таким звуком лосось, плывущий против течения, врезается в подводную скалу).
Я же знал, что после еще одного движения кончу – я парил на грани оргазма, точно парашютист в свистящем люке – внезапно я был покинут – внезапно без желания – внезапно (эту долю секунды) мыслил яснее, чем во всю свою жизнь…
– Стена!
Стена заняла все лобовое стекло, сначала кляксой, потом четко сфокусировалась, будто лаборант отрегулировал микроскоп – каждый бетонный пупырышек объемен – ясен! отчетлив! – ускоренная видеозапись прячущейся луны – и лобовое стекло снова расплылось, а стена обрушилась на фары – я видел запонки Ф., скользящие по краю руля, как доска для серфинга…
– Милый! Эхххфффф…
– Рррррраз, нет стены.
Мы прошли сквозь стену, потому что она была из крашеного шелка. Машина выскочила на голое поле, рваная ткань зацепилась за хромированную эмблему «мерседеса» на капоте. Неповрежденные фары осветили заколоченный сосисочный ларек. Ф. тормознул. На деревянном прилавке я заметил пустую бутылку с продырявленной крышкой. Я пусто уставился на нее.
– Ты кончил? – спросил Ф.
Мой хуй свисал из ширинки, как выбившаяся нитка.
– Очень плохо, – сказал Ф.
Я затрясся.
– Ты пропустил великолепный оргазм.
Я ткнулся головой в стиснутые кулаки на приборной доске и судорожно зарыдал.
– У нас было много проблем, пока мы все устраивали, арендовали стоянку и все прочее.
Я вскинул голову.
– «Мы»? Что значит «мы»?
– Мы с Эдит.
– Эдит тоже?
– Как насчет той секунды – до того, как ты уже готов был выстрелить? Ты ощутил пустоту? Ты обрел свободу?
– Эдит знает обо всей этой грязи?
– Надо было продолжать, друг мой. Не ты же был за рулем. Ты ничего не мог поделать. Над тобой была стена. Ты пропустил великолепный оргазм.
– Эдит знает, что мы гомики?
Я вцепился ему в горло, намереваясь убить. Ф. улыбался. Какими тонкими и хилыми казались мои запястья в тусклом оранжевом свете. Ф. убрал мои пальцы, как ожерелье.
– Тихо, тихо. Вытри глаза.
– Ф., зачем ты меня мучаешь?
– О, друг мой, ты так одинок. С каждым днем ты одинок все больше. Что же будет, когда мы умрем?
– Не твое собачье дело! Как ты смеешь меня учить? Ты фальшивка. Ты опасен! Ты позор Канады! Ты разрушил мне жизнь!
– Вполне вероятно, что все это правда.
– Ты грязный мудак! Как ты смеешь признавать, что это правда?
Он наклонился включить зажигание и покосился на мои колени.
– Застегнись. До Парламента ехать холодно и далеко.
Я уже некоторое время рассказываю все эти правдивые истории. Приблизился ли я хоть сколько-нибудь к Катрин Текаквите? Небо совсем незнакомое. Не думаю, что когда-нибудь замешкаюсь со звездами. Не думаю, что когда-нибудь получу приз. Не думаю, что привидения прошепчут свои эротические послания мне в теплые волосы. Мне никогда не удастся изящно провезти в автобусе коричневый пакет с завтраком. Пойду на похороны, но они ничего не оживят в памяти. Много-много лет назад Ф. сказал: «С каждым днем ты одинок все больше». Это было много-много лет назад. Что он имел в виду, советуя мне снизойти до святой? Что такое святой? Святой – тот, кто достиг маловероятной человеческой способности. Невозможно сказать, какова эта способность. Наверное, это как-то связано с силой любви. Контакт с этой силой приводит к некому балансу в хаосе существования. Святой не уничтожает хаос; если бы он мог, мир давно уже стал бы иным. Не думаю, что святой уничтожает хаос хотя бы для себя самого, ибо есть что-то надменное и воинственное в человеке, приводящем в порядок вселенную. Его слава – в этом балансе. Он движется по течению, как уплывшая лыжа. Его путь – ласка холма. Его след – снежный рисунок в мгновение его особого сочетания с ветром и скалой. Что-то в нем так любит мир, что он самостоятельно диктует себе законы гравитации и случайности. Далекий от полетов с ангелами, он с точностью стрелки сейсмографа отражает состояние чертова сплошного пейзажа. Его дом опасен и конечен, но в мире он дома. Он может любить человеческие формы, чудесные изогнутые формы сердца. Хорошо, что среди нас есть такие люди, такие уравновешенные чудища любви. Из-за этого я начинаю думать, что цифры на пакете и впрямь совпадают с цифрами на лотерейном билете, а значит, выигрыш – не иллюзия. Но почему выебать одну? Я помню, как однажды обслюнявил Эдит бедро. Я сосал, целовал эту длинную смуглую штуку, и было это Бедро, Бедро, Бедро – Бедро, что мягко и широко текло в холмик Пизды с запахом бекона, – Бедро, ставшее острее и жестче, когда я последовал, куда указывали крошечные волоски, и ткнулся в Коленную Чашечку. Не знаю, что делала Эдит (может, выпустила свою великолепную струйку смазки), не знаю, что делал я (может, это мое таинственное слюноотделение), но лицо мое вдруг увлажнилось, а рот заскользил по коже; это не было Бедро, Пизда или еще какое-нибудь нацарапанное мелом школьное словечко (это не была и Ебля): это была просто форма Эдит, потом просто человеческая форма, потом просто форма – и одну благословенную секунду я был воистину не одинок, я был частью семьи. Мы тогда первый раз занимались любовью. Больше такого не случалось. Ты хочешь, чтобы я почувствовал это, Катрин Текаквита? Но разве ты не мертва? Как приблизиться мне к мертвой святой? Погоня кажется такой бредовой. В этом шалаше Ф. я не счастлив. Лето давно кончилось. Мой мозг развалился. Карьера в ошметках. О Ф., это и есть образование, которое ты для меня уготовил?
«Il a baptise un grand nombre de personnes»[87], – писала Мария Вочеловечения.
– Хорошо, выньте их, – предложил священник. – И не засовывайте больше. Вы никогда больше не должны их туда совать. Старцы вроде вас должны навсегда забыть Телефонный Танец.
– Чпок! Чпок! Чпок! Чпок!
– Так лучше, правда?
Когда эти восковые затычки были убраны, стена молчания взметнулась между лесом и очагом, и старики сгрудились вкруг подола священника, дрожа от доселе неведомого одиночества. Они не слышали, как зарастают малинником дворцы, не чувствовали запаха бесчисленных сосновых игл, что причесывают ветер, позабыли последнее мгновение форели, которое проживает она между плоской белой галькой на полосатом ложе потока и быстрой тенью медвежьего когтя. Они были озадачены, как дети, что напрасно прислушиваются к морю в пластмассовой раковине. Как детям в конце долгой сказки на ночь, им внезапно захотелось пить.
35.
Дядя Катрин был счастлив, когда в 1670 году преп. Пьеррон уехал, чтобы занять пост в ирокезской миссии на Святом Лаврентии. Многие из его паствы перешли в новую веру, и многие покинули деревню ради жизни и молитв в новых миссиях. Следующий священник, преп. Бонифас, был деятелен не менее своего предшественника. Он знал язык. Понимая, как любят индейцы музыку, он организовал хор семи– и восьмилетних детишек. Их чистые резкие голоса разносились по деревне, как весть о вкусной пище, и маленькая деревянная часовня привлекала многих. В 1673 году деревня, где было меньше четырехсот душ, стала свидетельницей спасения тридцати. Это были души взрослых – не считая душ новорожденных или умирающих. Крин[88], вождь могавков, обратился и объявил себя проповедником новой миссии. Из всех ирокезов могавки оказались наиболее восприимчивыми к новым учениям, а ведь в первоначальном сопротивлении свирепее их трудно было найти. Преп. Даблон[89], старший генерал канадских миссий, в 1673 году смог написать: «La foi y a ete plus constamment ebrassee qu'en aucun autre pays d'Agniers»[90]. В 1674 г. преп. Бонифас повел группу неофитов в миссию Святого Франциска Ксаверия. Вскоре после возвращения в Канаваке он умер во время декабрьского снегопада. Его место занял преп. Жак де Ламбервиль[91].
36.
Хижины деревни опустели. Стояла весна. Был 1675 год. Где-то Спиноза[92] изобретал солнечные очки. В Англии Хью Чемберлен секретным инструментом – акушерскими щипцами – извлекал детей: единственный человек в Европе, помогавший женщинам разрешаться от бремени с помощью этого революционного метода, разработанного его дедом[93]. Маркиз де Лаплас разглядывал солнце, прежде чем заключить, что оно вращалось в самом начале мира – мысль, которую он развил в книге «Exposition du Systeme du Monde»[94]. Пятая инкарнация Цзонкапа[95] добилась временного господства: Монголия даровала ему тибетское регентство и титул далай-ламы. В Корее появились иезуиты. Группе колониальных врачей, интересующихся анатомией, но зажатых указами, запрещающими препарирование человека, удалось добыть «срединную часть казненного накануне индейца». За тридцать лет до этого евреи вернулись во Францию. За двадцать лет до этого мы отмечаем первую вспышку сифилиса в Бостоне. Великим Курфюрстом был Фридрих Вильгельм[96]. Монахи ордена минимов[97], по уложению 1668 года, не должны были отлучаться от церкви, если «поддавшись плотскому соблазну… благоразумно отказались от монашеских обычаев». Корелли[98], предтеча Алессандро Скарлатти[99], Генделя, Куперена[100] и И. С. Баха, был третьей скрипкой в церковном оркестре Сен-Луи во Франции, а в 1675 году оркестр поехал в Рим. Итак, луна семнадцатого века убывала в последней четверти. В следующем столетии 60 миллионов европейцев умрут от оспы. Ф. часто говорил: «Представь себе мир без Баха. Подумай о хеттах без Христа. Чтобы обнаружить истину в чуждом, сначала раздели неразделимое в сознании». Спасибо, Ф. Спасибо, любимый. Когда я увижу мир без тебя, дорогой? О Смерть, мы – твои Придворные Ангелы, больницы – твои храмы! Мои друзья умерли. Умерли люди, которых я знаю. О, Смерть, зачем ты каждую ночь превращаешь в День всех святых? Я боюсь. То одно, то другое: не запор, так страх. О Смерть, пусть ожоги от шутих еще раз заживут. Деревья вокруг шалаша Ф. (где я пишу все это) – они темны. Я не могу нюхать яблоки. О Смерть, почему ты делаешь так много и говоришь так мало? Коконы мягки и жутки. Я боюсь червей с бабочкиным раем. Катрин – цветок в небесах? Ф. – орхидея? Эдит – соломинка? Сметает ли Смерть паутину? Связана ли Смерть с Болью, или Боль – на вражеской стороне? О Ф., как любил я этот шалаш, когда ты пустил нас с Эдит сюда на медовый месяц!
37.
Хижины Канаваке опустели. На окрестных полях было полно людей, мужчин и женщин с пригоршнями зерна. Они сажали зерно весной 1675 года.
– Юх-юх, – звучала мелодия Песни Сеющих Зерно.
Дядя Катрин сжал в кулаке желтую кучку, умостившуюся на ладони. Он чувствовал силу семян, их страстное желание покрыться землей и взорваться. Они будто разжимали ему пальцы. Он наклонил ладонь, как чашу, и одно зерно скользнуло в ямку.
– Ах, – пробормотал он, – так наша Прародительница упала с небес в пустынные первозданные воды. Некоторые считают, что разные водяные звери, вроде выдры, бобра и ондатры, заметили ее падение, поспешили его прервать и нагребли землю из подводной тины.
Внезапно он оцепенел. Сердцевиной разума своего он чуял зловещее присутствие преп. Жака де Ламбервиля. Да, он почувствовал священника, идущего через деревню, на расстоянии больше мили. Дядя Катрин выпустил Тень ему навстречу.
Преп. Жак де Ламбервиль остановился возле хижины Текаквиты. «Все они в полях, – подумал он, – нет смысла и пытаться, даже если бы они сейчас меня и впустили».
– Тра-ля-ха-ха, – зазвенел изнутри смех.
Священник резко развернулся и ринулся к двери. Его встретила Тень, и они начали бороться. Голая Тень легко сбила с толку своего закутанного противника. Тень кинулась на священника, пока тот высвобождался из складок платья. Тень в ярости ухитрилась запутаться в том же платье. Священник быстро оценил свое преимущество. Он лежал совершенно неподвижно, пока Тень задыхалась в темнице удачно подвернувшегося кармана. Он встал и толкнул дверь.
– Катрин!
– Наконец-то!
– Что ты тут делаешь, Катрин? Вся семья сажает в поле зерно.
– Я ушибла ногу.
– Дай посмотреть.
– Нет. Пусть болит.
– Как ты хорошо сказала, дитя.
– Мне девятнадцать. Меня здесь все ненавидят, но мне все равно. Тетки шпыняют меня целыми днями – не подумайте, что я что-то против них имею. Я должна выносить дерьмо – ну, кто-то же должен это делать. Но, отец, они хотят, чтобы я еблась, а я отказалась от ебли.
– Не будь Индейской Давалкой.
– Что мне делать, отец?
– Дай посмотреть этот палец.
– Да!
– Мне нужно снять твой мокасин.
– Да!
– Здесь?
– Да!
– А тут?
– Да!
– У тебя холодные ноги, Катрин. Я их разотру ладонями.
– Да!
– А теперь подышу на них – знаешь, как дышат на пальцы зимой.
– Да!
Священник тяжело задышал на крошечные коричневые ступни. Какая чудесная подушечка на большом пальце. Подушечки ее пяти пальчиков походили на лица спящих маленьких детей, натянувших одеяло до подбородков. Он принялся целовать их на ночь.
– Лапы тапы лапы тапы.
– Да!
Он вгрызся в подушечку, похожую на резиновую виноградину. Он преклонил колена, как Иисус пред босой ногой. Очень аккуратно просунул язык по порядку между всеми пальцами, четыре толчка, какая гладкая и белая там кожа! Он уделил внимание каждому пальчику, взял его в рот, покрыл слюной, сдул слюну, игриво прикусил. Просто безобразие, что четыре пальца всю жизнь должны страдать от одиночества. Он сунул все ее крошечные пальцы в рот, язык двигался, как стеклоочиститель. Франциск то же самое делал для прокаженных.
– Отец!
– Амнямняммнямуммумм.
– Отец!
– Чавкчавкчавкщавк. Урмм.
– Крестите меня!
– Хотя некоторые находят наше нежелание чрезмерным, мы, иезуиты, не тащим взрослых индейцев к крещению.
– У меня две ноги.
– Индейцы непостоянны. Мы должны защитить себя от катастрофы, чтобы не обнаружить потом, что еретиков больше, чем христиан.
– Ай.
– Comme nous nous defions de l'inconstance des Iroquois, j'en ai peu baptise hors du danger de mort[101].
Девушка сунула ступню в мокасин и села на нее.
– Крестите меня.
– Il n'y a pas grand nombre d'adultes, parce qu'on ne les baptise qu'avec beaucoup de precautions[102].
Так продолжался спор в тени длинного дома. В миле оттуда Дядя, измученный, опустился на колени. Урожая не будет! Но он не думал о зернах, что сейчас посеял, он думал о жизни своего народа. Годы, охоты, войны – все обратится в ничто. Урожая не будет! Даже его душа, созрев, не будет унесена в тепло юго-запада ветром, приносящим солнечные дни и лопающееся зерно. Мир незавершен! Ужасная боль сжала ему грудь. Великая борьба между Иоскеха, Белым, и Тавискара, Темным[103], вечная война выдохнется, как два страстных любовника, засыпающих в крепком объятии. Урожая не будет! Каждый день деревня уменьшается – его собратья уходят в новые миссии. Он нащупал маленького волка, которого сам вырезал из дерева. Прошлой осенью он прижал резные ноздри к своим собственным, вдыхая звериную отвагу. Потом глубоко выдохнул, чтобы разнести дыхание животного по лесу, и повсюду вокруг замерла добыча. Убив в тот день оленя, он вырезал печень и намазал кровью пасть деревянного волка. И молился: «Большой Олень, Первый и Прекрасный Олень, предок убитого у моих ног, мы голодны. Пожалуйста, не ищи возмездия за то, что я отнял жизнь у твоего потомка». Дядя упал в поле, задыхаясь. Большой Олень танцевал у него на груди, круша ребра. Его отнесли обратно в хижину. Племянница разрыдалась, увидев его лицо. Через некоторое время, когда они остались одни, старик заговорил.
– Он приходил – Черное Платье?
– Да, Отец Текаквита.
– И ты хочешь креститься?
– Да, Отец Текаквита.
– Я разрешу тебе при одном условии: ты пообещаешь никогда не покидать Канаваке.
– Я обещаю.
– Урожая не будет, дочь моя. Наше небо умирает. С каждого холма доносится крик духа, он кричит от боли, потому что забыт.
– Спи.
– Принеси мою трубку и открой дверь.
– Что ты делаешь?
– Дышу на них табаком – на них всех.
У Ф. была теория, согласно которой белая Америка была наказана раком легких за то, что уничтожила краснокожих и украла их радости.
– Постарайся простить их, отец Текаквита.
– Не могу.
Слабо выдувая дым в открытую дверь, Дядя рассказывал себе историю, которую слышал ребенком, о том как Кулоскап[104] ушел от мира, потому что в мире было зло. На прощание он закатил богатый пир, а потом уплыл в большом каноэ. Теперь он живет в прекрасном длинном доме, выстругивая стрелы. Когда ими заполнится весь дом, Кулоскап объявит войну человечеству.
38.
Может Быть, Мир – Молитва Звезде? Может Быть, Все Годы Мира – Расписание Мероприятий Какого-То Праздника? Всё Ли Происходит Одновременно? Есть Ли Иголка В Стоге Сена? Может Быть, Мы В Сумерках Играем В Громадном Театре Перед Пустыми Каменными Скамьями? Держимся Ли Мы С Предками За Руки? Может Быть, Лохмотья Смерти Теплы и Царственны? Со Всех Ли Людей, Живущих В Эту Секунду, Сняли Отпечатки Пальцев? Может Быть, Красота – Это Шкив? Как Принимают Мертвых В Растущей Армии? Правда Ли, Что В Танце Не Бывает Неприглашенных? Можно Я Буду Сосать Пизды Себе В Подарок? Можно Я Буду Любить Формы Девушек Вместо Того, Чтобы Лизать Этикетки? Можно Мне Слегка Умереть, Обнажая Незнакомую Грудь? Можно Я Сделаю Языком Дорожку Гусиной Кожи? Можно Я Обниму Друга Вместо Того, Чтобы Работать? Религиозны Ли Матросы От Рождения? Можно, Я Сожму Ногами Рыжеволосое Бедро И Почувствую, Как Мчится Кровь, И Услышу Священное Тиканье Обморочных Часов? Можно, Я Проверю, Жив Ли Некто, Сожрав Его Оргазм? Может Ли Такое Быть, Чтобы В Какой-Нибудь Книге Законов Было Написано, Что Дерьмо Кошерно? Есть Ли Разница Между Мечтами О Геометрии И О Нелепых Сексуальных Позах? Всегда Ли Грациозен Эпилептик? Существуют Ли Отходы? Удивительно Ли Думать О Восемнадцатилетней Девушке, Что Носит Облегающее Съедобное Белье? Посещает Ли Меня Любовь, Когда Я Дрочу? О Боже, Это Крик, Все Системы Кричат. Я Заперт в Магазине Меховых Изделий, Но Мне Кажется, Ты Хочешь Меня Украсть. Выключил Ли Гавриил Сигнализацию? Зачем Меня Затолкали В Постель С Нимфоманом? Неужели Меня Ободрать Легко, Как Пучок Травы? Можно Ли Оттащить Меня От Рулетки? Сколько Миллиардов Тросов Держат Дирижабль? О Боже, Я Люблю Столько Вещей, Что Понадобятся Годы, Чтобы Отнять Их Одну За Другой. Я Обожаю Твои Детали. Зачем Ты Дал Мне Сегодня В Шалаше Увидеть Голую Лодыжку? Зачем Ты Ниспослал Мне Минутную Вспышку Желания? Можно Мне Отбросить Одиночество И Снова Столкнуться С Прекрасным Жадным Телом? Можно Я Усну После Нежного Счастливого Поцелуя? Можно Я Заведу Собаку? Можно Я Научусь Быть Красивым? Можно Ли Мне Молиться Вообще?
39.
Я помню одну ночь с Ф., когда он ехал по шоссе в Оттаву, где на следующий день должен был произнести свою первую речь в Парламенте. Луны не было. Передние фары пролетали по телеграфным столбам, как идеальный прозрачный ластик, и за спиной мы оставляли пустой чертеж исчезающих дорог и полей. Он дожал до восьмидесяти. Медальон со святым Христофором[105], пришпиленный к обивке над лобовым стеклом, от резкого поворота описывал круги по крошечной орбите.
– Полегче, Ф.
– Это моя ночь! Моя ночь!
– Твоя, Ф. Ты это сделал, наконец: ты член Парламента.
– Я в мире мужчин.
– Ф., притормози. Хорошенького понемножку.
– Никогда не тормози, когда все так.
– Бог мой! Никогда не видел тебя таким огромным. Что у тебя в голове? О чем ты думаешь? Пожалуйста, научи, как это сделать. Я справлюсь?
– Нет! Это между мной и Богом.
– Давай остановимся. Ф., я люблю тебя, я люблю твою силу. Научи меня всему.
– Заткнись. В бардачке лежит тюбик с кремом для загара. Открой бардачок – надо нажать кнопку большим пальцем. Закопайся в кучу карт, перчаток и струн и добудь тюбик. Открути крышку и выдави пару дюймов крема мне на ладонь.
– Так, Ф.?
– Ага.
– Не закрывай глаза, Ф. Хочешь, я поведу?
О, какой жирный небоскреб он мял! Я мог бы с тем же успехом обращаться к исчезающему ландшафту, который мы отбрасывали в кильватер, фермы и указатели бензоколонок искрами отлетали от крыльев, когда на девяноста мы вспороли белую разделительную полосу, стремительные, как ацетиленовый резак. Его правая рука на руле, гонит, гонит, он будто втягивал себя в далекий черный порт, точно замечтавшийся докер. Какие чудные волосы вылезли из его трусов. Его запонки поблескивали при свете лампочки на приборной доске, которую я включил, чтобы лучше видеть восхитительную процедуру. Когда его рука задвигалась быстрее, стрелка дотянулась до девяноста восьми. Как разрывался я между страхом и жаждой защемить голову между его коленями и приборной доской! Фьюить! – исчез фруктовый сад. Главная улица вспыхнула в свете наших фар – мы оставили ее догорать. Меня изводило желание искусанными губами прикоснуться к морщинкам на его напрягшейся мошонке. Глаза Ф. внезапно закрылись, будто в них брызнули лимоном. Его кулак сомкнулся на бледной скользкой палке и он исступленно стиснул себя. Я боялся за орган, боялся и хотел его, так сильно он сверкал, гибкий, точно скульптура Бранкузи[106], выпуклая головка красна и горяча, как радиоактивный шлем пожарника. Я хотел языком муравьеда слизнуть влажную жемчужину, которую и Ф. теперь заметил и радостным неистовым движением присоединил к любриканту. Я ни секунды больше не вынес бы одиночества. Я рванул пуговицы на старомодных европейских брюках в нестерпимом желании коснуться себя как любовник. Какой пригоршней крови я был. Дззззззззз! Парковка блеснула и исчезла. Тепло проникло сквозь кожаные перчатки, которые я не успел снять. Насекомые-камикадзе шлепались об стекло. Жизнь была в моих руках, все, что я хотел передать Зодиаку, собралось воедино, чтобы отправиться в путь, и я застонал от невыносимого бремени наслаждения. Ф. орал какую-то ахинею, во все стороны летела слюна.
– Смотри, смотри, смотри, соси ясно, соси ясно, – вопил Ф. (если я правильно помню звуки).
Какую-то секунду так мы и выглядели со стороны: два человека в стальной раковине, мчащейся в Оттаву, ослепшие во всевозрастающем экстазе, древняя индейская земля за ними тонет в копоти, два вставших хуя указывают в вечность, две голые оболочки полны одинокого слезоточивого газа, что прекратит бунт в мозгах, два озверевших хуя, разделенных, как горгульи в противоположных углах башни, два жертвенных леденца (оранжевых в свете карты) предлагают себя разорванному шоссе.
– Ах-ах-ах-ах-ах! – закричал Ф. с самой вершины своей лестницы.
– Плюх-пххххх, – гейзер его семени ударился в приборную доску (несомненно, с таким звуком лосось, плывущий против течения, врезается в подводную скалу).
Я же знал, что после еще одного движения кончу – я парил на грани оргазма, точно парашютист в свистящем люке – внезапно я был покинут – внезапно без желания – внезапно (эту долю секунды) мыслил яснее, чем во всю свою жизнь…
– Стена!
Стена заняла все лобовое стекло, сначала кляксой, потом четко сфокусировалась, будто лаборант отрегулировал микроскоп – каждый бетонный пупырышек объемен – ясен! отчетлив! – ускоренная видеозапись прячущейся луны – и лобовое стекло снова расплылось, а стена обрушилась на фары – я видел запонки Ф., скользящие по краю руля, как доска для серфинга…
– Милый! Эхххфффф…
– Рррррраз, нет стены.
Мы прошли сквозь стену, потому что она была из крашеного шелка. Машина выскочила на голое поле, рваная ткань зацепилась за хромированную эмблему «мерседеса» на капоте. Неповрежденные фары осветили заколоченный сосисочный ларек. Ф. тормознул. На деревянном прилавке я заметил пустую бутылку с продырявленной крышкой. Я пусто уставился на нее.
– Ты кончил? – спросил Ф.
Мой хуй свисал из ширинки, как выбившаяся нитка.
– Очень плохо, – сказал Ф.
Я затрясся.
– Ты пропустил великолепный оргазм.
Я ткнулся головой в стиснутые кулаки на приборной доске и судорожно зарыдал.
– У нас было много проблем, пока мы все устраивали, арендовали стоянку и все прочее.
Я вскинул голову.
– «Мы»? Что значит «мы»?
– Мы с Эдит.
– Эдит тоже?
– Как насчет той секунды – до того, как ты уже готов был выстрелить? Ты ощутил пустоту? Ты обрел свободу?
– Эдит знает обо всей этой грязи?
– Надо было продолжать, друг мой. Не ты же был за рулем. Ты ничего не мог поделать. Над тобой была стена. Ты пропустил великолепный оргазм.
– Эдит знает, что мы гомики?
Я вцепился ему в горло, намереваясь убить. Ф. улыбался. Какими тонкими и хилыми казались мои запястья в тусклом оранжевом свете. Ф. убрал мои пальцы, как ожерелье.
– Тихо, тихо. Вытри глаза.
– Ф., зачем ты меня мучаешь?
– О, друг мой, ты так одинок. С каждым днем ты одинок все больше. Что же будет, когда мы умрем?
– Не твое собачье дело! Как ты смеешь меня учить? Ты фальшивка. Ты опасен! Ты позор Канады! Ты разрушил мне жизнь!
– Вполне вероятно, что все это правда.
– Ты грязный мудак! Как ты смеешь признавать, что это правда?
Он наклонился включить зажигание и покосился на мои колени.
– Застегнись. До Парламента ехать холодно и далеко.
40.
Я уже некоторое время рассказываю все эти правдивые истории. Приблизился ли я хоть сколько-нибудь к Катрин Текаквите? Небо совсем незнакомое. Не думаю, что когда-нибудь замешкаюсь со звездами. Не думаю, что когда-нибудь получу приз. Не думаю, что привидения прошепчут свои эротические послания мне в теплые волосы. Мне никогда не удастся изящно провезти в автобусе коричневый пакет с завтраком. Пойду на похороны, но они ничего не оживят в памяти. Много-много лет назад Ф. сказал: «С каждым днем ты одинок все больше». Это было много-много лет назад. Что он имел в виду, советуя мне снизойти до святой? Что такое святой? Святой – тот, кто достиг маловероятной человеческой способности. Невозможно сказать, какова эта способность. Наверное, это как-то связано с силой любви. Контакт с этой силой приводит к некому балансу в хаосе существования. Святой не уничтожает хаос; если бы он мог, мир давно уже стал бы иным. Не думаю, что святой уничтожает хаос хотя бы для себя самого, ибо есть что-то надменное и воинственное в человеке, приводящем в порядок вселенную. Его слава – в этом балансе. Он движется по течению, как уплывшая лыжа. Его путь – ласка холма. Его след – снежный рисунок в мгновение его особого сочетания с ветром и скалой. Что-то в нем так любит мир, что он самостоятельно диктует себе законы гравитации и случайности. Далекий от полетов с ангелами, он с точностью стрелки сейсмографа отражает состояние чертова сплошного пейзажа. Его дом опасен и конечен, но в мире он дома. Он может любить человеческие формы, чудесные изогнутые формы сердца. Хорошо, что среди нас есть такие люди, такие уравновешенные чудища любви. Из-за этого я начинаю думать, что цифры на пакете и впрямь совпадают с цифрами на лотерейном билете, а значит, выигрыш – не иллюзия. Но почему выебать одну? Я помню, как однажды обслюнявил Эдит бедро. Я сосал, целовал эту длинную смуглую штуку, и было это Бедро, Бедро, Бедро – Бедро, что мягко и широко текло в холмик Пизды с запахом бекона, – Бедро, ставшее острее и жестче, когда я последовал, куда указывали крошечные волоски, и ткнулся в Коленную Чашечку. Не знаю, что делала Эдит (может, выпустила свою великолепную струйку смазки), не знаю, что делал я (может, это мое таинственное слюноотделение), но лицо мое вдруг увлажнилось, а рот заскользил по коже; это не было Бедро, Пизда или еще какое-нибудь нацарапанное мелом школьное словечко (это не была и Ебля): это была просто форма Эдит, потом просто человеческая форма, потом просто форма – и одну благословенную секунду я был воистину не одинок, я был частью семьи. Мы тогда первый раз занимались любовью. Больше такого не случалось. Ты хочешь, чтобы я почувствовал это, Катрин Текаквита? Но разве ты не мертва? Как приблизиться мне к мертвой святой? Погоня кажется такой бредовой. В этом шалаше Ф. я не счастлив. Лето давно кончилось. Мой мозг развалился. Карьера в ошметках. О Ф., это и есть образование, которое ты для меня уготовил?