Страница:
Как требовал судебный порядок, председатель спросил подсудимых, вручены ли им копии обвинительного акта, списки судей и сословных представителей. Затем суд учинил поверку свидетелей. Показания свидетелей, отсутствовавших по уважительным причинам, суд постановил огласить в свое время. После этого Бабека объявил, что согласно постановлению палаты суд будет происходить при закрытых дверях.
"Значит, дело швах", - подумал Лобанович.
Судебный пристав удалил публику из зала, а свидетелей отвел в особую комнату. Когда все было сделано, Бабека, сидя на своем троне, приступил к чтению обвинительного акта. Читал он однотонно и нудно, и сам акт был нудный и чересчур длинный. Ничего нового не услыхал в нем Андрей. Судьи и сословные представители, незаметно прикрывая рты, зевали так, что, казалось, треснут челюсти.
Представитель от крестьян Пахальчик уснул крепким сном. Лобанович и подсудимые вдруг заметили, как представители иных сословий закрутили носами и потихоньку начали отодвигаться от Пахальчика. Вскоре невмоготу стало и Бабеке, но тому нужно было сохранять важность и выдержку. Лобанович и его друзья еле сдерживали смех, наблюдая это происшествие в суде, который велся по приказу его императорского величества. Бабека только быстрее стал читать.
Когда чтение акта было окончено, Пахальчик проснулся. Ему показалось, что, уснув, он неловко отодвинулся от своих коллег, и волостной старшина начал понемногу подвигаться к ним.
Бабека тем временем спросил сперва Лобановича, а затем и остальных, признают ли они себя виновными в тех "преступлениях", о которых говорилось в акте.
Лобанович ответил уверенно и отчетливо:
- Нет!
Владик, волнуясь, признал себя виновным в том, что давал своему знакомому, некоему Петрушу, литературу, в том числе повести Гоголя "Шинель", "Пропавшая грамота" и другие. Он категорически отрицал свое участие во Всероссийском союзе учителей, говоря, что только имел намерение вступить в него.
Сымон Тургай признался, что входил во Всероссийский союз учителей и написал воззвание о бойкоте. Другие же воззвания писал не он. Писал их и не Андрей Лобанович, все другие воззвания были написаны третьим лицом. Говорил Тургай смело, уверенно и убедительно.
- Кто же это третье лицо? - спросил прокурор.
- Я не свидетель на этом суде, а подсудимый, - с достоинством ответил Тургай и добавил: - Если бы я и знал "третье лицо", то закон дает мне право на некоторые вопросы не отвечать.
- Других вопросов не имею, - сказал председателю, немного осекшись, прокурор.
Андрей удивился смелости Тургая, который все более нравился ему.
По предложению председателя суда прокурор и адвокаты ознакомились с "доказательствами" по делу. Этих "доказательств" оказалось не так много: учительский протокол, захваченный в Микутичах, устав Всероссийского союза учителей и деятелей народного просвещения, воззвание "Ко всем учителям и учительницам", составление которого приписывалось Лобановичу, обращение к учителям о бойкоте и другая мелочь.
Начался допрос свидетелей, которых привел к присяге какой-то неведомый попик. Наиболее интересными были показания новых экспертов. С напряженным вниманием слушал их Лобанович.
Новый эксперт, Гоман, вызванный судом по ходатайству защиты, категорически заявил:
- Господин председатель! Господа судьи! Я удивляюсь, как могла прежняя экспертиза на основании сличения почерков утверждать, что воззвание "Ко всем учителям и учительницам" написал Андрей Лобанович. Никакого сходства в характере письма абсолютно нет!
И Гоман начал подробно, буква за буквой, опровергать заключение прежней экспертизы.
Прокурор еще сильнее нахмурился: сук, на котором сидел он, чтобы бросать шишки в подсудимого Лобановича, оказался подрубленным. И хуже всего было то, что и прежний эксперт, Ярмин, отрекся от написанного им заключения.
- Как же это так, вы же подписывали экспертизу? - сурово заметил прокурор.
- Экспертизу делал покойный Осмольский. Он подсунул ее мне, я поверил ему и подписал. Теперь же, когда я своими глазами увидел, какие там почерки, моя совесть не позволяет мне возводить поклеп на невинного человека. Не хочу брать греха на душу! - решительно закончил Ярмин.
Казалось, заключение новых экспертов и особенно слова Ярмина произвели впечатление на прокурора и на суд. Совсем безразлично отнесся ко всему этому Бабека. Он обратился к прокурору и адвокатам:
- Имеете ли вы вопросы к свидетелям или, может быть, хотите добавить что-нибудь?
Прокурор и адвокаты вопросов не имели. Для обвинительной речи председатель дал слово прокурору. Тот неторопливо повернулся к суду. Говорил он вначале тихо, но четко, а затем начал постепенно повышать тон.
- Вы слышали обвинительный акт, в котором основательно, логично, объективно представлена, господа судьи и господа сословные представители, вся мерзостная деятельность преступной группы, поставившей перед собой цель - разрушить, низвергнуть освященный веками государственный строй. Преступники, часть которых сидит на скамье подсудимых, а часть еще пребывает в этом зале на положении свободных людей, не брезговали никакими средствами для осуществления своих преступных целей. Они утратили совесть, забыли о своем долге, о своей роли, которая отведена им: "сеять разумное, доброе, вечное".
Чем дальше, тем сильнее распалялся прокурор, хотя его горячность явно была искусственная, актерская. Говорил он долго, не упустил ни одной черточки из того, что отмечалось в обвинительном акте, представляя все в самом мрачном, убийственном свете. Каждому подсудимому он дал отдельную характеристику. Особенно досталось Тургаю и Владику. Относительно Лобановича прокурор заметил, что этот подсудимый хоть и мало фигурирует в обвинении, но, как гласит народная поговорка, в тихом омуте черти водятся. Правда, заключения экспертов расходятся, но самым авторитетным экспертом является суд.
- Все мы люди грамотные, - сказал прокурор, - нам приходилось видеть разные почерки. Пусть суд скажет здесь свое слово.
В заключение прокурор потребовал высшей меры наказания, предусмотренной статьями, по которым происходил суд.
С основательной речью, без выкрутасов, но и не без шпилек, выступил адвокат Петруневич. Он защищал Тургая и Лобановича. Петруневич начал с похвалы "вдохновенному" выступлению прокурора.
- Это образец красноречия, - сказал адвокат. - К сожалению только, прокурор сгустил краски. Вы посмотрите, господа судьи и господа сословные представители, на подсудимых: это все золеная юность, весеннее половодье, которое не вмещается в своих берегах. Не нужно иметь преступную душу и преступное сердце, чтобы подпасть под влияние тех или иных лиц, тех или иных событий и совершить ошибку. Прокурор в своей речи ссылался на золотые слова поэта-народника - "сеять разумное, доброе, вечное". Разрешите мне сослаться на гения русской поэзии, на бессмертного Пушкина:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Последнюю строчку Петруневич продекламировал, как артист, старательно выговаривая каждое слово в отдельности и делая на нем логическое ударение.
- Юности свойственно кипение, бурление, - продолжал защитник. - Сколько юношей студентов принимало участие в демонстрациях, в бунтах против того или иного общественного строя, против закона! Разве можно назвать их преступниками? Половодье входило в берега, и бунтари кончали университеты, поступали на государственную службу, становились усердными чиновниками в разных областях жизни. Они были преданными судьями, талантливыми следователями и даже прокурорами, особенно в политических делах.
Бабека беспокойно задвигался в своем кресле.
- Придерживайтесь границ кодекса и материалов суда, - заметил он Петруневичу.
- Принимаю к сведению, господин председатель, но не могу не отметить того, что и в утверждении прокурора по адресу подсудимого Лобановича - "в тихом омуте черти водятся" - заключена некая юридическая функция.
Прокурор погладил седовато-рыжий ус, но смолчал. А Петруневич делал свое адвокатское дело и закончил речь обращением к суду с просьбой принять во внимание молодость подсудимого Сымона Тургая и понесенное им уже наказание - полтора года заключения в остроге.
- Что же касается подсудимого Лобановича, то единственное обвинение, выставленное против него, построено на шаткой основе и, как показали эксперты, рассыпалось, а потому подсудимый Лобанович должен быть оправдан.
Метелкин произнес короткую, ласковую речь и, по примеру Петруневича, просил суд уважить и молодость подсудимого Владика и его наказание до суда заключение на год с четвертью. Островца Метелкин просил оправдать подсудимый ни в чем не выявил незаконной деятельности.
Бабека спросил каждого из подсудимых, хотят ли они сказать свое слово суду. Подсудимые отказались. Тогда председатель зачитал судьям несколько вопросов, на которые суд должен был ответить - виновны или не виновны. После этого Бабека объявил перерыв на два часа. Суд пошел в специальную комнату на совещание, проще говоря - на обед, так как опытный в своем деле председатель уже имел в портфеле готовый приговор.
XXXVII
Лобанович вышел из зала суда с таким ощущением, будто у него в голове лежала целая куча намолоченного, но непровеянного зерна. Он весь был полон противоречивых мыслей, чувств, образов, впечатлений.
Было уже около шести часов вечера. С утра Лобанович ничего не ел, и сейчас он первым долгом направился в ресторан. Его привлекла вывеска "Кавказ". Но ничего кавказского в том ресторане не было, и даже хозяин его мало чем по виду отличался от Бабеки - такая же раздвоенная бородка, только не седая, а темно-русая.
Андрей заказал себе чарку горелки и котлеты. Все равно, засудят - пить не доведется, а оправдают - заработает и на выпивку и на закуску. Мысль о том, засудят его или оправдают, не покидала Лобановича. Правду сказать, он был уверен, что его оправдают. Эту уверенность поддержал в нем и адвокат Петруневич, когда в перерыве подошел к Андрею и сказал: "Можете не беспокоиться, нас должны оправдать".
Выпив чарку горелки и закусывая котлетой, не в меру соленой, Андрей вспомнил немного раскисшего Владика и сильного духом Сымона Тургая. "Засудят хлопцев", - думал Андрей. И горячее сочувствие им родилось в его сердце. И действительно, как же так? Он, Андрей, будет оправдан, перед ним откроется широкий мир, а их из зала суда снова поведут в острог, лишат свободы на неизвестное время. Пусть уж лучше и его, Андрея, засудят вместе с ними. И на сердце было бы спокойнее, и имел бы верное представление о тюрьме, о том, как живут в ссылке. Одно дело - знать об этом из рассказов других, из художественной литературы, а другое дело - пережить, испытать на себе всю царскую "милость" к забитому, угнетенному народу. Только бы не на долгое время осудили и не разлучили бы с друзьями...
У Лобановича было правило - не опаздывать. Пообедав и расплатившись с официантом, он медленно побрел в суд.
Самого главного суд еще не сказал. И Бабека, видимо, был уверен, что оставленный на свободе подсудимый Лобанович никуда не денется, придет выслушать приговор. Даже обидно было от таких мыслей. А что, если взять да повернуть оглобли в другую сторону, дальше от этого зловещего здания? Выйти глухими переулками за пределы города, в поле, и направить свои стопы куда-нибудь на Заславье, на Борисов либо на Игумен? Начали бы читать приговор, прочитали, - Бабека почувствовал бы себя в дурацком положении. Так мечтал Андрей, а ноги несли его все ближе к зданию земской управы.
Возле двери стоял городовой.
- Рано еще! - начальническим тоном проговорил он.
Лобанович окинул городового коротким, строгим взглядам.
- Может, кому и рано, а мне как раз в пору, - и решительно двинулся в дверь.
Городовой растерялся: "Может, сыщик либо начальство какое?.. " - и пропустил Лобановича. Через полчаса начала собираться публика. Теперь вход в зал суда был свободен для всех.
Бабека не зря считался человеком пунктуальным. Ровно в семь часов сорок минут вечера снова раздался громкий голос:
- Встать! Суд идет!
Из той же комнаты и в том же порядке, как и прежде, шли судьи и сословные представители во главе с Бабекой и маршалком Ромава-Рымша-Сабуром. Бабека выглядел еще более важным, чем днем. Владик и Тургай уже были приведены и сидели на скамье подсудимых. Лобанович сидел на прежнем месте.
В зале сразу же воцарилась тишина. Не торопясь, важно поднялся со своего трона Бабека и, держа в руках лист бумаги, приступил к чтению резолюции суда - то же самое, что и приговор, только в более короткой форме. Вначале глуховато, а затем все громче читал Бабека:
- "Тысяча девятьсот восьмого года, сентября пятнадцатого дня.
По указу его императорского величества Виленская судебная палата, по уголовному департаменту, в публичном судебном заседании в составе (перечислялись судьи, сословные представители, прокурор и секретарь), выслушав дело о крестьянах (перечислялись подсудимые, кроме Островца), приговорила - крестьян Лобановича, Лявоника и Тургая заключить в крепость на три года каждого. Судебные издержки по этому делу возложить на осужденных поровну и за круговой их ответственностью, а при несостоятельности всех их принять на счет казны. Вещественные по делу доказательства оставить в делах. Крестьянина Матвея Островца считать оправданным по суду".
Как только чтение резолюции было окончено, Бабека окинул зал взглядом победителя и трубным голосом отдал приказ:
- Осужденного Лобановича Андрея Петрова сейчас же взять под стражу!
Лобанович и опомниться не успел, как к нему подбежал совсем еще молодой и плюгавенький с виду околоточный и схватил его за руку.
- Чего ты прыгаешь, как петух, и хватаешь меня? Я же не убегаю. Лобанович спокойно, но с силой освободил руку. - Арестовать не умеешь, служака! - насмешливо проговорил он.
В это время к ним подошел дебелый, плечистый городовой. Он слегка толкнул Лобановича.
- Ну, иди! - начальнически скомандовал он.
- Вот это слово! - проговорил Лобанович и в сопровождении городового покинул зал.
Конвойные вывели Тургая и Владика. Лобановича присоединили к ним, но городовой от него не отступал. Поодаль торчал околоточный, более солидный, чем тот, который арестовал Андрея.
Вся процессия направилась в сторону острога, который стоял как раз напротив земской управы. Разговаривать друг с другом арестованным запрещалось, они только обменивались короткими взглядами и дружескими улыбками.
Андрею казалось, его друзья остались довольны приговором суда. Теперь уже не приходилось гадать, заглядывать в будущее, какая постигнет судьба. Отбыть три года, а там начнется новая жизнь.
Минут через десять процессия остановилась, подошли к острогу. Высоченные железные ворота снизу метра на два с половиной были сделаны из сплошного железа, а дальше шли толстые металлические штакетины с узкими просветами. Они отгораживали здание острога и контору от внешнего мира. Перебраться через ворота без соответствующих приспособлений было невозможно.
Старший конвойной команды постучал кулаком. В железной стене ворот открылись дверцы, также железные. Оттуда выглянуло усатое угрюмое лицо тюремного привратника. Взглянув на конвой и на арестованных, он молча приоткрыл ворота и молча пропустил всех в контору. Там сидел Рагоза, дежурный помощник начальника тюрьмы. Он принял арестованных, расписался. Конвойные вышли.
Теперь приведенные в острог осужденные назывались просто арестантами.
- Обыскать! - приказал рыжеусый Рагоза с красным от водки лицом.
Два надзирателя привычными, натренированными пальцами обшарили все карманы и одежду от головы до пят. У Лобановича забрали перочинный нож, неизменный спутник грибных походов, бумажник, в котором хранилось рублей пятнадцать денег. Залезли и в кошелек, где было копеек пятьдесят мелочи. Бумажник и кошелек вытрясли, деньги положили на стол. Все отобранные вещи записали в особую книгу.
- Отсидишь свой срок - при освобождении получишь, - объяснил Рагоза Лобановичу.
- Отвести всех в первую камеру на втором этаже, - отдал приказ старший надзиратель Дождик, внешне похожий на известного генерал-губернатора Муравьева.
- Ну, пошли! - скомандовал надзиратель, которому было приказано вести арестантов.
Переступив порог конторы и протиснувшись сквозь другую узкую калитку в воротах, друзья очутились на тюремном дворе и почувствовали себя свободнее.
- Что, не ожидал? - спросил Андрея Сымон Тургай и крепко пожал ему руку.
- И ожидал и не ожидал. Ну, да черт их бери! Лишь бы вместе с вами и на один срок, - ответил Лобанович.
- Правильно говоришь, Андрей, - весело отозвался Сымон.
Уже было темно. Мрачный острог тускло освещался керосиновыми лампочками, от этого окна казались слепыми. На железных прутьях висели торбы, сумочки с арестантским скарбом. Мелькали в окнах и лица обитателей этого жуткого дома, однако казалось, будто это снуют не люди, а их тени. Обитатели темного острога узнали прибывших.
- Сымон! Владик! - доносились голоса из окон, заделанных железными решетками. - Сколько дали?
- Драй! - ответил почему-то по-еврейски Сымон.
Чтобы попасть на второй этаж, нужно было пройти еще одну железную дверь. Она открылась с резким лязгом. По железным ступенькам, скупо освещенным ночниками, поднялись на первый, а потом и на второй этаж, повернули налево. Навстречу шел коридорный надзиратель в черной шинели. Все здесь было черное - и железные ворота, и двери, и одежда надзирателей, и коридор.
- Открывай первую камеру, - сказал надзиратель, сопровождавший осужденных.
Коридорный надзиратель не торопясь вложил большой ключ в замок камеры, посмотрел на пришедших.
- С прибылью пришли! - насмешливо проговорил он, окинув взглядом Лобановича.
- Не скаль зубы, Бакиновский, впускай в камеру, - строго сказал Тургай.
- Что, разве скоро покидаешь ее? - не унимался Бакиновский.
Он широко открыл крепкую, окованную железом дверь, и хлопцы вошли в камеру.
- Ну вот мы и дома, слава богу, - пошутил Владик. Из этой камеры его и Сымона повели конвойные на суд.
XXXVIII
Картина, представшая глазам Лобановича, ошеломила его. Камера была битком набита людьми, бледными, худыми, как скелеты. При тусклом свете убогой лампы камера казалась грязной трущобой, куда собираются на ночь темные люди, любители глухих закоулков и дорог. Давно беленные стены грязно-рыжеватого цвета выглядели ужасно, угнетали. Обитатели камеры, которых за долгое время перебывало здесь множество, вбивали в стены гвозди, чтобы повесить свои пожитки. В дырах возле гвоздей гнездились кучи клопов со своим многочисленным потомством. Вдоль стены возле двери тянулись сбитые из грубых досок полки. На них лежали хлеб, арестантские "пайки", ложки и разные дозволенные вещи тюремного обихода. Вверху, над дверью, чернел "календарь" нарисованный углем четырехугольник, разделенный на семь клеток. В каждую клетку вписывалось число, а когда день кончался, цифру перечеркивали. Так делали, пока не проходила неделя, а затем писали новый календарь. На другой стене во всю ее длину красовался также нацарапанный углем лозунг: "В борьбе обретешь ты право свое!" "Интересно, как это эсеры обретают здесь право?" усмехнулся Лобанович.
В камере сидели люди разных возрастов, национальностей и социального положения. Здесь были представлены все категории арестантов - уголовники и политические, или, как называли их в тюрьме, "политики". Были осужденные на каторгу, в ссылку, в арестантские роты, в крепость, как Лобанович и его друзья. Были и такие, что ждали еще суда. Осужденные на каторгу были одеты в арестантскую одежду и закованы в кандалы, соединенные длинной, тяжелой железной цепью. Чтобы удобнее было ходить, цепь, свернув пополам, обычно подвязывали к кожаному поясу.
Все разномастное население камеры гомонило, гудело, временами кое-где слышался раскатистый смех. Многие в упорном молчании сновали в проходе между двумя нарами - от двери к окну и обратно. Некоторые стояли возле двери и смотрели в тюремный коридор сквозь железные крепкие прутья, расположенные один от другого на таком расстоянии, что можно было просунуть между ними руку. Немного ниже прутьев в двери был проделан "волчок" - круглая дырка, чтобы можно было видеть, что делается в камере. Приглушенный шум, звон и лязг цепей-кандалов доносились через коридор из других камер. Все камеры были заперты на замок, так как уже произошла поверка, и параши занимали почетное место возле дверей.
Поздно вечером острог угомонился. Расстелив свои тощие казенные сенники, один за другим начинали укладываться люди - плечом к плечу, на твердых и грязных нарах. Кто ложился молча, угрюмо, а кто, устроившись в своем логовище, говорил что-нибудь шутливое:
- Эх, брат, вот где рай так рай! Ложись спать, когда хочешь, вставай, когда пожелается или когда позовет параша, а то и вовсе не вставай. И охраняют тебя, как генерал-губернатора...
Перед Лобановичем встал вопрос: как устроиться на ночь? Сымон и Владик пришли на помощь, они сдвинули свои - пустые сенники вплотную, и все трое улеглись на них.
- Не дрейфь, Андрей, завтра устроимся лучше, - подбадривал его Сымон Тургай.
Втиснувшись между друзей, Лобанович лежал на кусочке сенника. Скатиться было некуда - и справа и слева плотно лежали люди. В голове все смешалось. Какой долгий был день! Сколько впечатлений! Временами казалось, что все это тяжелый, кошмарный сон, стоит пробудиться - и кошмар исчезнет. Он вспомнил мгновение, когда Бабека читал приговор. Тогда три года заключения в крепости большого впечатления не произвели. Андрей помнит, как он взглянул на друзей и улыбнулся. А теперь, лежа на жестких нарах, сдавленный живыми человеческими телами, он представил себе этот срок - три года, тысяча девяносто пять дней и ночей! Он почувствовал их живо, реально. Три года сидеть в этих грязных стенах, три года носить на себе клеймо лишенного свободы арестанта! Три года быть оторванным от жизни, от народа, от всего, с чем сжился и что тебе мило и дорого!
На мгновение Андрею стало тяжело-тяжело, будто упало сердце. Но он вспомнил, что в этой камере есть люди, лишенные всяких человеческих прав, закованные в кандалы и осужденные на долгие годы каторги. С какой радостью они поменялись бы с ним судьбой! Эта мысль принесла некоторое успокоение Андрею. Но уснуть он не мог, - как на беду, клопы почуяли свежего человека и стали кусать часто и сильно.
Постепенно камера успокоилась. Затих обычно шумный острог. По-прежнему тускло горели лампы. Изредка по коридору проходил тюремный надзиратель, останавливался возле "волчка" камеры, вглядываясь, что делается в ней. Чаще всего ему приходилось видеть, как какой-нибудь арестант, сняв рубашку, садился возле лампы и начинал расправляться с паразитами.
Тяжело ворочались на нарах каторжники, позванивая кандалами.
"Зачем эти издевательства, эта дикость и насилие над человеком? думал, не в силах уснуть, Лобанович. - Да нет! - возражал он сам себе. Кому-то это нужно. Вот и меня упекли в тюрьму, даже не позаботившись подпереть приговор доказательствами. Недаром говорил Семипалов, что все диктует политика. Так оно и есть - сейчас потребовалось убрать с царской дороги опасных людей, а заодно с ними и таких, которые в определенный момент могут стать опасными".
Лобанович попытался пошевельнуться, но это было трудно сделать, не потревожив друзей. Сон охватил всю камеру, можно было продолжать свои размышления.
"Значит, самодержавие боится, - думал Лобанович. - Чиновники, солдаты, закон, на страже которого стоит суд, жандармы, полицейские крючки и шпики. Казалось бы, огромная махина, однако и ей можно задать страху. Испугались, что где-то ходит на свободе безработный "огарок"! Выходит, что и "огарок" сила!" От этой мысли Лобанович почувствовал себя сильнее, увереннее и улыбнулся. "В чем же сила таких, как я? - спросил он сам себя. На это он ответил, немного подумав: - Если ты сам увидел, что строй жизни несправедливый, и открыл кое-кому глаза, то постепенно и все люди станут зрячими. А это и есть живая угроза царизму".
Лобанович вспомнил Аксена Каля из Высокого, который так старательно учился грамоте, потом Шуську и Раткевича, охранявших учительское собрание в Микутичах. Вспомнилось, как ожидал он Ольгу Викторовну в Пинске, как познакомился с товарищами Глебом и Гришей. Что с ними теперь?
Лобанович обвел глазами заключенных, что вповалку лежали на нарах, тяжело храпя и вскрикивая сквозь сон. "Верно, и здесь есть люди, которые знают глубины и дали революции. Найдется с кем подружиться и у кого поучиться".
В его воображении всплыла фигура социал-демократа Кастогина, встреченного им в доме на минской окраине. "Вот если бы довелось еще встретиться... "
Перед Лобановичем встал величественный образ грозной, хотя и залитой кровью, недавней революции. Воздух дышал грозой, пламя могло разгореться...
"Значит, борьба будет. Надо быть крепче связанным с народом, тогда... "
Что будет тогда, Лобанович отчетливо себе не представлял, но чувствовал, что направит всю свою жизнь по какому-то иному пути. Это чувство решимости подняло его дух.
"Значит, дело швах", - подумал Лобанович.
Судебный пристав удалил публику из зала, а свидетелей отвел в особую комнату. Когда все было сделано, Бабека, сидя на своем троне, приступил к чтению обвинительного акта. Читал он однотонно и нудно, и сам акт был нудный и чересчур длинный. Ничего нового не услыхал в нем Андрей. Судьи и сословные представители, незаметно прикрывая рты, зевали так, что, казалось, треснут челюсти.
Представитель от крестьян Пахальчик уснул крепким сном. Лобанович и подсудимые вдруг заметили, как представители иных сословий закрутили носами и потихоньку начали отодвигаться от Пахальчика. Вскоре невмоготу стало и Бабеке, но тому нужно было сохранять важность и выдержку. Лобанович и его друзья еле сдерживали смех, наблюдая это происшествие в суде, который велся по приказу его императорского величества. Бабека только быстрее стал читать.
Когда чтение акта было окончено, Пахальчик проснулся. Ему показалось, что, уснув, он неловко отодвинулся от своих коллег, и волостной старшина начал понемногу подвигаться к ним.
Бабека тем временем спросил сперва Лобановича, а затем и остальных, признают ли они себя виновными в тех "преступлениях", о которых говорилось в акте.
Лобанович ответил уверенно и отчетливо:
- Нет!
Владик, волнуясь, признал себя виновным в том, что давал своему знакомому, некоему Петрушу, литературу, в том числе повести Гоголя "Шинель", "Пропавшая грамота" и другие. Он категорически отрицал свое участие во Всероссийском союзе учителей, говоря, что только имел намерение вступить в него.
Сымон Тургай признался, что входил во Всероссийский союз учителей и написал воззвание о бойкоте. Другие же воззвания писал не он. Писал их и не Андрей Лобанович, все другие воззвания были написаны третьим лицом. Говорил Тургай смело, уверенно и убедительно.
- Кто же это третье лицо? - спросил прокурор.
- Я не свидетель на этом суде, а подсудимый, - с достоинством ответил Тургай и добавил: - Если бы я и знал "третье лицо", то закон дает мне право на некоторые вопросы не отвечать.
- Других вопросов не имею, - сказал председателю, немного осекшись, прокурор.
Андрей удивился смелости Тургая, который все более нравился ему.
По предложению председателя суда прокурор и адвокаты ознакомились с "доказательствами" по делу. Этих "доказательств" оказалось не так много: учительский протокол, захваченный в Микутичах, устав Всероссийского союза учителей и деятелей народного просвещения, воззвание "Ко всем учителям и учительницам", составление которого приписывалось Лобановичу, обращение к учителям о бойкоте и другая мелочь.
Начался допрос свидетелей, которых привел к присяге какой-то неведомый попик. Наиболее интересными были показания новых экспертов. С напряженным вниманием слушал их Лобанович.
Новый эксперт, Гоман, вызванный судом по ходатайству защиты, категорически заявил:
- Господин председатель! Господа судьи! Я удивляюсь, как могла прежняя экспертиза на основании сличения почерков утверждать, что воззвание "Ко всем учителям и учительницам" написал Андрей Лобанович. Никакого сходства в характере письма абсолютно нет!
И Гоман начал подробно, буква за буквой, опровергать заключение прежней экспертизы.
Прокурор еще сильнее нахмурился: сук, на котором сидел он, чтобы бросать шишки в подсудимого Лобановича, оказался подрубленным. И хуже всего было то, что и прежний эксперт, Ярмин, отрекся от написанного им заключения.
- Как же это так, вы же подписывали экспертизу? - сурово заметил прокурор.
- Экспертизу делал покойный Осмольский. Он подсунул ее мне, я поверил ему и подписал. Теперь же, когда я своими глазами увидел, какие там почерки, моя совесть не позволяет мне возводить поклеп на невинного человека. Не хочу брать греха на душу! - решительно закончил Ярмин.
Казалось, заключение новых экспертов и особенно слова Ярмина произвели впечатление на прокурора и на суд. Совсем безразлично отнесся ко всему этому Бабека. Он обратился к прокурору и адвокатам:
- Имеете ли вы вопросы к свидетелям или, может быть, хотите добавить что-нибудь?
Прокурор и адвокаты вопросов не имели. Для обвинительной речи председатель дал слово прокурору. Тот неторопливо повернулся к суду. Говорил он вначале тихо, но четко, а затем начал постепенно повышать тон.
- Вы слышали обвинительный акт, в котором основательно, логично, объективно представлена, господа судьи и господа сословные представители, вся мерзостная деятельность преступной группы, поставившей перед собой цель - разрушить, низвергнуть освященный веками государственный строй. Преступники, часть которых сидит на скамье подсудимых, а часть еще пребывает в этом зале на положении свободных людей, не брезговали никакими средствами для осуществления своих преступных целей. Они утратили совесть, забыли о своем долге, о своей роли, которая отведена им: "сеять разумное, доброе, вечное".
Чем дальше, тем сильнее распалялся прокурор, хотя его горячность явно была искусственная, актерская. Говорил он долго, не упустил ни одной черточки из того, что отмечалось в обвинительном акте, представляя все в самом мрачном, убийственном свете. Каждому подсудимому он дал отдельную характеристику. Особенно досталось Тургаю и Владику. Относительно Лобановича прокурор заметил, что этот подсудимый хоть и мало фигурирует в обвинении, но, как гласит народная поговорка, в тихом омуте черти водятся. Правда, заключения экспертов расходятся, но самым авторитетным экспертом является суд.
- Все мы люди грамотные, - сказал прокурор, - нам приходилось видеть разные почерки. Пусть суд скажет здесь свое слово.
В заключение прокурор потребовал высшей меры наказания, предусмотренной статьями, по которым происходил суд.
С основательной речью, без выкрутасов, но и не без шпилек, выступил адвокат Петруневич. Он защищал Тургая и Лобановича. Петруневич начал с похвалы "вдохновенному" выступлению прокурора.
- Это образец красноречия, - сказал адвокат. - К сожалению только, прокурор сгустил краски. Вы посмотрите, господа судьи и господа сословные представители, на подсудимых: это все золеная юность, весеннее половодье, которое не вмещается в своих берегах. Не нужно иметь преступную душу и преступное сердце, чтобы подпасть под влияние тех или иных лиц, тех или иных событий и совершить ошибку. Прокурор в своей речи ссылался на золотые слова поэта-народника - "сеять разумное, доброе, вечное". Разрешите мне сослаться на гения русской поэзии, на бессмертного Пушкина:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Последнюю строчку Петруневич продекламировал, как артист, старательно выговаривая каждое слово в отдельности и делая на нем логическое ударение.
- Юности свойственно кипение, бурление, - продолжал защитник. - Сколько юношей студентов принимало участие в демонстрациях, в бунтах против того или иного общественного строя, против закона! Разве можно назвать их преступниками? Половодье входило в берега, и бунтари кончали университеты, поступали на государственную службу, становились усердными чиновниками в разных областях жизни. Они были преданными судьями, талантливыми следователями и даже прокурорами, особенно в политических делах.
Бабека беспокойно задвигался в своем кресле.
- Придерживайтесь границ кодекса и материалов суда, - заметил он Петруневичу.
- Принимаю к сведению, господин председатель, но не могу не отметить того, что и в утверждении прокурора по адресу подсудимого Лобановича - "в тихом омуте черти водятся" - заключена некая юридическая функция.
Прокурор погладил седовато-рыжий ус, но смолчал. А Петруневич делал свое адвокатское дело и закончил речь обращением к суду с просьбой принять во внимание молодость подсудимого Сымона Тургая и понесенное им уже наказание - полтора года заключения в остроге.
- Что же касается подсудимого Лобановича, то единственное обвинение, выставленное против него, построено на шаткой основе и, как показали эксперты, рассыпалось, а потому подсудимый Лобанович должен быть оправдан.
Метелкин произнес короткую, ласковую речь и, по примеру Петруневича, просил суд уважить и молодость подсудимого Владика и его наказание до суда заключение на год с четвертью. Островца Метелкин просил оправдать подсудимый ни в чем не выявил незаконной деятельности.
Бабека спросил каждого из подсудимых, хотят ли они сказать свое слово суду. Подсудимые отказались. Тогда председатель зачитал судьям несколько вопросов, на которые суд должен был ответить - виновны или не виновны. После этого Бабека объявил перерыв на два часа. Суд пошел в специальную комнату на совещание, проще говоря - на обед, так как опытный в своем деле председатель уже имел в портфеле готовый приговор.
XXXVII
Лобанович вышел из зала суда с таким ощущением, будто у него в голове лежала целая куча намолоченного, но непровеянного зерна. Он весь был полон противоречивых мыслей, чувств, образов, впечатлений.
Было уже около шести часов вечера. С утра Лобанович ничего не ел, и сейчас он первым долгом направился в ресторан. Его привлекла вывеска "Кавказ". Но ничего кавказского в том ресторане не было, и даже хозяин его мало чем по виду отличался от Бабеки - такая же раздвоенная бородка, только не седая, а темно-русая.
Андрей заказал себе чарку горелки и котлеты. Все равно, засудят - пить не доведется, а оправдают - заработает и на выпивку и на закуску. Мысль о том, засудят его или оправдают, не покидала Лобановича. Правду сказать, он был уверен, что его оправдают. Эту уверенность поддержал в нем и адвокат Петруневич, когда в перерыве подошел к Андрею и сказал: "Можете не беспокоиться, нас должны оправдать".
Выпив чарку горелки и закусывая котлетой, не в меру соленой, Андрей вспомнил немного раскисшего Владика и сильного духом Сымона Тургая. "Засудят хлопцев", - думал Андрей. И горячее сочувствие им родилось в его сердце. И действительно, как же так? Он, Андрей, будет оправдан, перед ним откроется широкий мир, а их из зала суда снова поведут в острог, лишат свободы на неизвестное время. Пусть уж лучше и его, Андрея, засудят вместе с ними. И на сердце было бы спокойнее, и имел бы верное представление о тюрьме, о том, как живут в ссылке. Одно дело - знать об этом из рассказов других, из художественной литературы, а другое дело - пережить, испытать на себе всю царскую "милость" к забитому, угнетенному народу. Только бы не на долгое время осудили и не разлучили бы с друзьями...
У Лобановича было правило - не опаздывать. Пообедав и расплатившись с официантом, он медленно побрел в суд.
Самого главного суд еще не сказал. И Бабека, видимо, был уверен, что оставленный на свободе подсудимый Лобанович никуда не денется, придет выслушать приговор. Даже обидно было от таких мыслей. А что, если взять да повернуть оглобли в другую сторону, дальше от этого зловещего здания? Выйти глухими переулками за пределы города, в поле, и направить свои стопы куда-нибудь на Заславье, на Борисов либо на Игумен? Начали бы читать приговор, прочитали, - Бабека почувствовал бы себя в дурацком положении. Так мечтал Андрей, а ноги несли его все ближе к зданию земской управы.
Возле двери стоял городовой.
- Рано еще! - начальническим тоном проговорил он.
Лобанович окинул городового коротким, строгим взглядам.
- Может, кому и рано, а мне как раз в пору, - и решительно двинулся в дверь.
Городовой растерялся: "Может, сыщик либо начальство какое?.. " - и пропустил Лобановича. Через полчаса начала собираться публика. Теперь вход в зал суда был свободен для всех.
Бабека не зря считался человеком пунктуальным. Ровно в семь часов сорок минут вечера снова раздался громкий голос:
- Встать! Суд идет!
Из той же комнаты и в том же порядке, как и прежде, шли судьи и сословные представители во главе с Бабекой и маршалком Ромава-Рымша-Сабуром. Бабека выглядел еще более важным, чем днем. Владик и Тургай уже были приведены и сидели на скамье подсудимых. Лобанович сидел на прежнем месте.
В зале сразу же воцарилась тишина. Не торопясь, важно поднялся со своего трона Бабека и, держа в руках лист бумаги, приступил к чтению резолюции суда - то же самое, что и приговор, только в более короткой форме. Вначале глуховато, а затем все громче читал Бабека:
- "Тысяча девятьсот восьмого года, сентября пятнадцатого дня.
По указу его императорского величества Виленская судебная палата, по уголовному департаменту, в публичном судебном заседании в составе (перечислялись судьи, сословные представители, прокурор и секретарь), выслушав дело о крестьянах (перечислялись подсудимые, кроме Островца), приговорила - крестьян Лобановича, Лявоника и Тургая заключить в крепость на три года каждого. Судебные издержки по этому делу возложить на осужденных поровну и за круговой их ответственностью, а при несостоятельности всех их принять на счет казны. Вещественные по делу доказательства оставить в делах. Крестьянина Матвея Островца считать оправданным по суду".
Как только чтение резолюции было окончено, Бабека окинул зал взглядом победителя и трубным голосом отдал приказ:
- Осужденного Лобановича Андрея Петрова сейчас же взять под стражу!
Лобанович и опомниться не успел, как к нему подбежал совсем еще молодой и плюгавенький с виду околоточный и схватил его за руку.
- Чего ты прыгаешь, как петух, и хватаешь меня? Я же не убегаю. Лобанович спокойно, но с силой освободил руку. - Арестовать не умеешь, служака! - насмешливо проговорил он.
В это время к ним подошел дебелый, плечистый городовой. Он слегка толкнул Лобановича.
- Ну, иди! - начальнически скомандовал он.
- Вот это слово! - проговорил Лобанович и в сопровождении городового покинул зал.
Конвойные вывели Тургая и Владика. Лобановича присоединили к ним, но городовой от него не отступал. Поодаль торчал околоточный, более солидный, чем тот, который арестовал Андрея.
Вся процессия направилась в сторону острога, который стоял как раз напротив земской управы. Разговаривать друг с другом арестованным запрещалось, они только обменивались короткими взглядами и дружескими улыбками.
Андрею казалось, его друзья остались довольны приговором суда. Теперь уже не приходилось гадать, заглядывать в будущее, какая постигнет судьба. Отбыть три года, а там начнется новая жизнь.
Минут через десять процессия остановилась, подошли к острогу. Высоченные железные ворота снизу метра на два с половиной были сделаны из сплошного железа, а дальше шли толстые металлические штакетины с узкими просветами. Они отгораживали здание острога и контору от внешнего мира. Перебраться через ворота без соответствующих приспособлений было невозможно.
Старший конвойной команды постучал кулаком. В железной стене ворот открылись дверцы, также железные. Оттуда выглянуло усатое угрюмое лицо тюремного привратника. Взглянув на конвой и на арестованных, он молча приоткрыл ворота и молча пропустил всех в контору. Там сидел Рагоза, дежурный помощник начальника тюрьмы. Он принял арестованных, расписался. Конвойные вышли.
Теперь приведенные в острог осужденные назывались просто арестантами.
- Обыскать! - приказал рыжеусый Рагоза с красным от водки лицом.
Два надзирателя привычными, натренированными пальцами обшарили все карманы и одежду от головы до пят. У Лобановича забрали перочинный нож, неизменный спутник грибных походов, бумажник, в котором хранилось рублей пятнадцать денег. Залезли и в кошелек, где было копеек пятьдесят мелочи. Бумажник и кошелек вытрясли, деньги положили на стол. Все отобранные вещи записали в особую книгу.
- Отсидишь свой срок - при освобождении получишь, - объяснил Рагоза Лобановичу.
- Отвести всех в первую камеру на втором этаже, - отдал приказ старший надзиратель Дождик, внешне похожий на известного генерал-губернатора Муравьева.
- Ну, пошли! - скомандовал надзиратель, которому было приказано вести арестантов.
Переступив порог конторы и протиснувшись сквозь другую узкую калитку в воротах, друзья очутились на тюремном дворе и почувствовали себя свободнее.
- Что, не ожидал? - спросил Андрея Сымон Тургай и крепко пожал ему руку.
- И ожидал и не ожидал. Ну, да черт их бери! Лишь бы вместе с вами и на один срок, - ответил Лобанович.
- Правильно говоришь, Андрей, - весело отозвался Сымон.
Уже было темно. Мрачный острог тускло освещался керосиновыми лампочками, от этого окна казались слепыми. На железных прутьях висели торбы, сумочки с арестантским скарбом. Мелькали в окнах и лица обитателей этого жуткого дома, однако казалось, будто это снуют не люди, а их тени. Обитатели темного острога узнали прибывших.
- Сымон! Владик! - доносились голоса из окон, заделанных железными решетками. - Сколько дали?
- Драй! - ответил почему-то по-еврейски Сымон.
Чтобы попасть на второй этаж, нужно было пройти еще одну железную дверь. Она открылась с резким лязгом. По железным ступенькам, скупо освещенным ночниками, поднялись на первый, а потом и на второй этаж, повернули налево. Навстречу шел коридорный надзиратель в черной шинели. Все здесь было черное - и железные ворота, и двери, и одежда надзирателей, и коридор.
- Открывай первую камеру, - сказал надзиратель, сопровождавший осужденных.
Коридорный надзиратель не торопясь вложил большой ключ в замок камеры, посмотрел на пришедших.
- С прибылью пришли! - насмешливо проговорил он, окинув взглядом Лобановича.
- Не скаль зубы, Бакиновский, впускай в камеру, - строго сказал Тургай.
- Что, разве скоро покидаешь ее? - не унимался Бакиновский.
Он широко открыл крепкую, окованную железом дверь, и хлопцы вошли в камеру.
- Ну вот мы и дома, слава богу, - пошутил Владик. Из этой камеры его и Сымона повели конвойные на суд.
XXXVIII
Картина, представшая глазам Лобановича, ошеломила его. Камера была битком набита людьми, бледными, худыми, как скелеты. При тусклом свете убогой лампы камера казалась грязной трущобой, куда собираются на ночь темные люди, любители глухих закоулков и дорог. Давно беленные стены грязно-рыжеватого цвета выглядели ужасно, угнетали. Обитатели камеры, которых за долгое время перебывало здесь множество, вбивали в стены гвозди, чтобы повесить свои пожитки. В дырах возле гвоздей гнездились кучи клопов со своим многочисленным потомством. Вдоль стены возле двери тянулись сбитые из грубых досок полки. На них лежали хлеб, арестантские "пайки", ложки и разные дозволенные вещи тюремного обихода. Вверху, над дверью, чернел "календарь" нарисованный углем четырехугольник, разделенный на семь клеток. В каждую клетку вписывалось число, а когда день кончался, цифру перечеркивали. Так делали, пока не проходила неделя, а затем писали новый календарь. На другой стене во всю ее длину красовался также нацарапанный углем лозунг: "В борьбе обретешь ты право свое!" "Интересно, как это эсеры обретают здесь право?" усмехнулся Лобанович.
В камере сидели люди разных возрастов, национальностей и социального положения. Здесь были представлены все категории арестантов - уголовники и политические, или, как называли их в тюрьме, "политики". Были осужденные на каторгу, в ссылку, в арестантские роты, в крепость, как Лобанович и его друзья. Были и такие, что ждали еще суда. Осужденные на каторгу были одеты в арестантскую одежду и закованы в кандалы, соединенные длинной, тяжелой железной цепью. Чтобы удобнее было ходить, цепь, свернув пополам, обычно подвязывали к кожаному поясу.
Все разномастное население камеры гомонило, гудело, временами кое-где слышался раскатистый смех. Многие в упорном молчании сновали в проходе между двумя нарами - от двери к окну и обратно. Некоторые стояли возле двери и смотрели в тюремный коридор сквозь железные крепкие прутья, расположенные один от другого на таком расстоянии, что можно было просунуть между ними руку. Немного ниже прутьев в двери был проделан "волчок" - круглая дырка, чтобы можно было видеть, что делается в камере. Приглушенный шум, звон и лязг цепей-кандалов доносились через коридор из других камер. Все камеры были заперты на замок, так как уже произошла поверка, и параши занимали почетное место возле дверей.
Поздно вечером острог угомонился. Расстелив свои тощие казенные сенники, один за другим начинали укладываться люди - плечом к плечу, на твердых и грязных нарах. Кто ложился молча, угрюмо, а кто, устроившись в своем логовище, говорил что-нибудь шутливое:
- Эх, брат, вот где рай так рай! Ложись спать, когда хочешь, вставай, когда пожелается или когда позовет параша, а то и вовсе не вставай. И охраняют тебя, как генерал-губернатора...
Перед Лобановичем встал вопрос: как устроиться на ночь? Сымон и Владик пришли на помощь, они сдвинули свои - пустые сенники вплотную, и все трое улеглись на них.
- Не дрейфь, Андрей, завтра устроимся лучше, - подбадривал его Сымон Тургай.
Втиснувшись между друзей, Лобанович лежал на кусочке сенника. Скатиться было некуда - и справа и слева плотно лежали люди. В голове все смешалось. Какой долгий был день! Сколько впечатлений! Временами казалось, что все это тяжелый, кошмарный сон, стоит пробудиться - и кошмар исчезнет. Он вспомнил мгновение, когда Бабека читал приговор. Тогда три года заключения в крепости большого впечатления не произвели. Андрей помнит, как он взглянул на друзей и улыбнулся. А теперь, лежа на жестких нарах, сдавленный живыми человеческими телами, он представил себе этот срок - три года, тысяча девяносто пять дней и ночей! Он почувствовал их живо, реально. Три года сидеть в этих грязных стенах, три года носить на себе клеймо лишенного свободы арестанта! Три года быть оторванным от жизни, от народа, от всего, с чем сжился и что тебе мило и дорого!
На мгновение Андрею стало тяжело-тяжело, будто упало сердце. Но он вспомнил, что в этой камере есть люди, лишенные всяких человеческих прав, закованные в кандалы и осужденные на долгие годы каторги. С какой радостью они поменялись бы с ним судьбой! Эта мысль принесла некоторое успокоение Андрею. Но уснуть он не мог, - как на беду, клопы почуяли свежего человека и стали кусать часто и сильно.
Постепенно камера успокоилась. Затих обычно шумный острог. По-прежнему тускло горели лампы. Изредка по коридору проходил тюремный надзиратель, останавливался возле "волчка" камеры, вглядываясь, что делается в ней. Чаще всего ему приходилось видеть, как какой-нибудь арестант, сняв рубашку, садился возле лампы и начинал расправляться с паразитами.
Тяжело ворочались на нарах каторжники, позванивая кандалами.
"Зачем эти издевательства, эта дикость и насилие над человеком? думал, не в силах уснуть, Лобанович. - Да нет! - возражал он сам себе. Кому-то это нужно. Вот и меня упекли в тюрьму, даже не позаботившись подпереть приговор доказательствами. Недаром говорил Семипалов, что все диктует политика. Так оно и есть - сейчас потребовалось убрать с царской дороги опасных людей, а заодно с ними и таких, которые в определенный момент могут стать опасными".
Лобанович попытался пошевельнуться, но это было трудно сделать, не потревожив друзей. Сон охватил всю камеру, можно было продолжать свои размышления.
"Значит, самодержавие боится, - думал Лобанович. - Чиновники, солдаты, закон, на страже которого стоит суд, жандармы, полицейские крючки и шпики. Казалось бы, огромная махина, однако и ей можно задать страху. Испугались, что где-то ходит на свободе безработный "огарок"! Выходит, что и "огарок" сила!" От этой мысли Лобанович почувствовал себя сильнее, увереннее и улыбнулся. "В чем же сила таких, как я? - спросил он сам себя. На это он ответил, немного подумав: - Если ты сам увидел, что строй жизни несправедливый, и открыл кое-кому глаза, то постепенно и все люди станут зрячими. А это и есть живая угроза царизму".
Лобанович вспомнил Аксена Каля из Высокого, который так старательно учился грамоте, потом Шуську и Раткевича, охранявших учительское собрание в Микутичах. Вспомнилось, как ожидал он Ольгу Викторовну в Пинске, как познакомился с товарищами Глебом и Гришей. Что с ними теперь?
Лобанович обвел глазами заключенных, что вповалку лежали на нарах, тяжело храпя и вскрикивая сквозь сон. "Верно, и здесь есть люди, которые знают глубины и дали революции. Найдется с кем подружиться и у кого поучиться".
В его воображении всплыла фигура социал-демократа Кастогина, встреченного им в доме на минской окраине. "Вот если бы довелось еще встретиться... "
Перед Лобановичем встал величественный образ грозной, хотя и залитой кровью, недавней революции. Воздух дышал грозой, пламя могло разгореться...
"Значит, борьба будет. Надо быть крепче связанным с народом, тогда... "
Что будет тогда, Лобанович отчетливо себе не представлял, но чувствовал, что направит всю свою жизнь по какому-то иному пути. Это чувство решимости подняло его дух.