Страница:
Лобанович слушал друга, соглашался с ним; ему казалось, будто Турсевич выражает его собственные мысли. И постепенно какое-то тоскливое чувство закрадывалось ему в душу.
- Знаешь, брат, - сказал он, - очень хорошо хоть изредка встречаться с живым человеком, поговорить, отвести душу. А то живешь в глуши один и живого слова не слышишь. Порой интересные мысли приходят, промелькнут в голове, как тень на земле от легкой тучки, и забудутся, бесследно исчезнут. А эти мелкие заботы повседневной жизни, неинтересной, часто пустой и ничтожной, принижают тебя, убивают в тебе наиболее ценное. И вот теперь, когда я немного отдалился от своего Тельшина и взглянул на него со стороны, глушь, которая интересовала меня вначале, начинает казаться враждебной и начинаешь видеть в ней неприятеля. Чем больше я живу в Тельшине, тем сильнее чувствую, что задержаться там на долгое время не хватит сил.
Лобанович замолчал и задумался. Глаза его стали неподвижными и смотрели в одну точку. Перед ним встал образ панны Ядвиси. "Нет, брат, не знаешь ты, чем мила мне эта глушь, но я тебе об этом не скажу", - думал Лобанович.
Турсевич, заложив руки за спину, ходил от стены к стене и также о чем-то думал.
- Да, брат, там тяжело. По себе знаю, какая там глушь, - проговорил Турсевич. - Вот поди ты, какие-нибудь двадцать верст разделяют наши места, а какая разница! Тут совсем иное, даже природа иначе выглядит. Мы завтра пройдемся, посмотрим... Никак, брат, нельзя равнять Случчину с Пинщиной, И дети в школе не те. У них больше сердечности, больше, знаешь, этой... человечности, а твои полешуки - просто зверьки.
Далеко за полночь сидели друзья. Много разных вопросов было поднято и обсуждено ими. Все, о чем думалось в одиночестве, что так или иначе занимало или интересовало их, все это выплывало теперь на поверхность и давало много материала для разговора. Но не хватило и долгой осенней ночи, чтобы поговорить обо всем.
- Скажи ты мне, братец Максим, - спрашивал друга Лобанович, уже лежа в постели, - для чего человек на свете живет? С некоторого времени меня интересует этот вопрос. Об этом я спрашивал даже и свою бабку.
- Ну, для чего же он живет? А черт его знает, для чего он живет, проговорил Турсевич.
Друзья громко рассмеялись.
- Здесь уж, брат, какая-то философия. Я думаю, что немцу, например, такой вопрос и в голову не придет.
- Почему?
- Да потому, что немец человек практичный, решение же этого вопроса не дает никакого практического результата.
- Значит, немец не знает, зачем он на свете живет? - спросил Лобанович.
- Ну, чтобы такой колбасник да не знал!
Друзья снова засмеялись.
- Человек живет для добра, для служения правде, чтобы создавать какие-то ценности жизни и быть полезным для других, - сказал Турсевич.
- Это, брат, он должен так жить. Но мы видим, что живут люди совсем не по этому правилу и плевать они хотят на добро либо на какую-то там пользу. А дело тут обстоит совсем просто, и в этом смысле есть только одна мерка, которая подойдет к каждому. Живет человек для того, чтобы в жизни как можно больше выудить полезного и приятного для себя.
- Постой, брат, ты, кажется, несешь какую-то ересь. Что же, по-твоему, выуживает какой-нибудь истинный христианин, который отрекся от земли со всеми ее дарами и благами и уходит от людей, чтобы оставаться наедине с богом? Как приложишь ты к нему свою мерку?
- О, христиане - люди весьма практичные и в то же время с большим размахом и с большим аппетитом. К ним еще лучше подходит эта мерка. Они, видишь ли, очень многого хотят. Их не удовлетворяет земля и вообще этот свет, хотя и землею они также не брезгают. Им подавай рай, вечное спасение, бесконечную радость и благополучие. А на земную жизнь они смотрят как на способ вернее обеспечить себе банкет на том свете.
- Ты слишком обнажаешь смысл жизни, - сказал Турсевич, - и тем самым уничтожаешь человека. Есть люди, которые живут идеями всеобщего добра. За свои идеи они идут в тюрьмы, на каторгу; за эти идеи их распинали, давали им яд, жгли на кострах. Здесь есть нечто большее, чем личная выгода и выуживание пользы для себя. И нельзя выводить из одного принципа деятельность какого-нибудь жулика и деятельность человека, который трудится всю жизнь для других.
- Это только так кажется на первый взгляд, - стоял на своем Лобанович. - Принцип один для всех. Дело только в том, какие употреблять средства, какими путями идти и как понимать этот принцип. Но кого ты ни возьмешь: будь это ученый, открывающий новые законы жизни и прокладывающий новые пути в науке, или какой-нибудь изобретатель Эдисон, или поэт, или художник, или проповедник нового учения, или самоотверженный деятель, всю жизнь живущий только для других, - все они исходят из одного и того же принципа. Не нужно только смешивать цель с теми путями, которыми эта цель достигается.
- А я все же с тобой не согласен.
- А когда же в спорах соглашаются? Согласишься, когда об этом хорошенько подумаешь. А теперь давай, пожалуй, спать, кажется, начинает уже светать.
XVI
Широкий, ровный большак с двумя рядами старых берез спускался с горки и убегал прямо на запад, И чем дальше, тем, казалось, гуще стояли эти развесистые, толстые деревья, все более и более низкими становились они, затем сливались в одну сплошную линию и скрывались за горизонтом.
Есть что-то необычайно красивое в этих привольных старинных большаках Белоруссии. Широко и размашисто пролегают они от деревни к деревне, от местечек к городам, соединяя уезды, губернии и целые края. Сколько красоты и приманчивой прелести в их синеватых далях! Сколько новых картин, свежих наблюдений и таинственных приключений обещают они глазам и сердцу путника! С какой необычайной силой влекут к себе и как крепко задевают они струны души! Что же это за могучая сила заложена в просторах необъятных родных шляхов и почему они имеют такую власть над тобой, неспокойный, вечно озабоченный путник? Может, тебя волнует извечная, никем не рассказанная сказка их, которая складывалась долгими веками и записывалась огневыми буквами человеческой кривды в сердцах миллионов путников, что шли и ехали по этим шляхам и думали свои думы? Не она ли, эта летопись времен, так глубоко западает в твою душу, чтобы зажечь в ней тот грозный пламень, который молнией прорежет темную ночь неволи, нависшей над краем? Или, может быть, ощущение глухой и страшной бесконечности человеческих скитаний по свету, символом которых являются эти шляхи, вызывает в твоей душе невыразимое волнение? Не слышится ли тебе в шуме придорожных берез неясный ропот вечно неудовлетворенной человеческой души, таинственный призыв к поискам иных форм жизни, к поискам лучшей доли? Не вызывает ли в тебе вид широких, бесконечных дорог стремление порвать связывающие тебя путы и вырваться на беспредельные просторы еще нигде не существующей свободы?
Эх, дороги, родные дороги! Кто расскажет нам вашу повесть, ваши сказки, собранные и записанные временем на стволах ваших деревьев?
- Посмотри, ты посмотри, какая красота! - говорил Турсевич другу, показывая рукой с крыльца своей школы на ровный большак и на всю картину, которая открылась их взорам. - Какой размах, какой простор! Какой веселый тон картины и сколько в ней разнообразия! А эти березы возле моей хаты, посмотри, какие они славные!
- Я одного не понимаю, - сказал Лобанович, любовно оглядывая окрестности, - у нас столько красоты, такое богатство форм и красок, край наш большой и разнообразный, а мы не видим, не хотим этого видеть. О нашем крае сложилось мнение как об очень бедном, находящемся в упадке. И нигде ты в учебниках географии не найдешь более или менее серьезного описания Белоруссии. Что такое наша Беларусь? А это, видишь ли, западная окраина России. Чем она славится? Ничем. Вот болота есть, да еще на весь мир известная хвороба - колтун. И мы с этим легкомысленно соглашаемся, мы все это принимаем на веру, потому что, как ты правильно сказал, над нами властвует шаблон, шаблон пустых слов, пустых фраз, властвуют чужие формы мыслей и чужое содержание их. Исходя из этого, мы отворачиваемся от всего родного, не уважаем его, мы стыдимся его!
На слове "стыдимся" Лобанович сделал ударение, при этом выражение его лица изменилось, в глазах у него загорелся злой огонек. В нем вспыхнуло чувство протеста против унижения и угнетения народа, и он, как сын этого народа, с которым чувствовал тесную связь, встал на его защиту.
- Каждый народ имеет свою гордость. Англичанин перед всем миром гордо заявляет: "Я - англичанин!" То же самое скажет француз, немец, австриец, русский и другие представители разных наций. А мы, белорусы, не отваживаемся признаться в том, что мы белорусы. Ведь на голову белорусского парода, как известно, вылито много помоев, достоинство его принижено, и язык его осмеян, у него нет имени, нет лица. А отсюда происходит то, что белорус-интеллигент отрекается не только от своего народа, но и от родителей своих. Мы знаем такой случай с одним нашим знакомым учителем, к которому приехала из дому мать. У него были гости. Он при гостях не посмел признать свою мать: "Иди, говорит, бабка, на кухню, там тебя покормят".
- Это свинство! - с возмущением отозвался Турсевич и презрительно плюнул. - Боялся мужиком показаться и показал свое полное хамство.
Друзья некоторое время шли большаком, а потом свернули на узкую проселочную дорогу, гладко укатанную крестьянскими санями, и пошли в сторону железной дороги.
- Я хочу показать тебе старинное кладбище, - сказал Турсевич и повел друга в небольшой лесок на пригорке невдалеке от дороги.
То здесь, то там на кладбище торчали остатки крестов, угрюмо наклонившихся над землей, и небольшие холмики, покрытые снегом. Среди высоких деревьев стояла деревянная часовенка с разбитыми окнами. Она была построена в особом стиле и имела любопытный, оригинальный вид. Еще и теперь в глухих уголках Случчины, вероятно, сохранились такие часовенки. Часовенка, казалось, еле держалась и готова была каждую минуту развалиться. Деревянная крыша ее прогнила и зияла черными дырами. Ухватившись за выступ подоконника, Лобанович заглянул внутрь часовенки. С полотен старых образов на него глянули выцветшие лики святых. Внутри часовенка имела еще довольно крепкий вид, но все в ней было мрачным и страшным, и сами стены, казалось, сурово спрашивали: "Чего тебе нужно здесь? Какое ты имеешь право ради праздного любопытства нарушать наш покой?"
- Если бы я умел рисовать, - сказал Лобанович, - я перенес бы ее на бумагу.
- Интересная часовенка, - согласился Турсевич. - Вот я и привел тебя сюда, чтобы показать ее. Знаешь, какое здесь было недавно происшествие? Охотился в пуще один местный обыватель из шляхты. Собака выгнала лису. Лиса спряталась под алтарь часовенки. Охотник начал копаться под алтарем и убил лисичку. Об этом узнал батюшка, подал в суд за оскорбление святыни. Одним словом, завязалось громкое дело.
- А знаешь, и мне не жалко, что на этого охотника в суд подали, ответил Лобанович. - Разумеется, дело не в оскорблении святыни, но сам по себе этот случай невольно трогает душу: бедный зверок думал найти себе здесь спасение.
Друзья молча шли с кладбища. Видно было, что каждого из них занимали свои мысли. Лобанович ощущал какую-то неудовлетворенность, тоску. Возможно, здесь имело значение и то обстоятельство, что, как ему казалось, Турсевич лучше вел свою школьную работу и вообще его школа производила впечатление более успевающей. А может, тому причиной была их скорая разлука - ведь теперь они шли на станцию, откуда ему придется поехать в свою глушь.
- Что, брат, притих? - спросил его Турсевич. - Чего зажурился?
- Не всегда же веселым быть, - ответил Лобанович. - Знаешь, брат, как увидел я твою школу, твои занятия, сразу понял, что моя школа в сравнении с твоей никуда не годится.
- Ха-ха-ха! - засмеялся Турсевич. - Никогда твоя школа не будет отставать, раз ты ею крепко интересуешься и работу в ней принимаешь близко к сердцу. Это у тебя еще с непривычки, первый год. А я убежден, что твоя школа гораздо лучше многих.
- Что я тебе хотел сказать, - проговорил Лобанович, - давай весной, когда окончатся занятия в школах, походим по Белоруссии, познакомимся с ною поближе. А свои наблюдения запишем, соберем богатый материал. Привлечем в свою компанию какого-нибудь фотографа, снимков интересных наделаем... Кроме шуток. Этот план, разумеется, разработать надо, я только мысль подаю.
- А что ты думаешь? Это было бы интересно. Об этом надо, брат, подумать серьезно, право слово!
- Ты знаешь, - с жаром подхватил Лобанович, ободренный поддержкой друга, - это была бы интереснейшая вещь! Мы обошли бы многие школы, ближе познакомились с учительством, пробудили бы в них интерес к своему краю. А самое главное - мы потревожили бы сонное болото нашего учительства. Ведь жить так, как живем мы, оторванные друг от друга, жить без настоящей живой идеи, знать только одну свою школу и тратить время на карты и попойки, что обычно делает наш брат, - так жить нельзя, ведь для этого нужно сначала задушить в себе голос совести, голос долга перед народом.
- Учиться нам, брат, еще надо много, - заметил Турсевич. - Я, например, думаю в учительский институт подаваться.
- И я чувствую, что надо учиться, но сердце мое никак не лежит к институту. Ведь что такое институт? Это та же самая казарма-семинария. Разница только в том, что институт окончательно убьет все более или менее живое в нашей душе, что еще не убила семинария, и из учителя сделает сухого кащея-чиновника.
Лобанович в глубине души почувствовал какую-то неприязнь к другу; ему показалось, Турсевич задумал нечто не согласное с теми взглядами, в которых, как все время считал Лобанович, они не расходятся.
И уже до самой станции друзья шли молча, поглощенные своими мыслями. Распрощались они сердечно.
- Не забывай же меня, - сказал на прощание Турсевич.
- Теперь, брат, твоя очередь навестить свое старое место службы.
XVII
- Ну, как же вам, паничок, гостилось?- спрашивала Лобановича сторожиха.
- Ой, бабка, хорошо гостилось! "Было што пiты i есты, але прынукi ны было" ["Было что пить и есть, но понуждения не было", то есть всего было вдоволь, но недостаточно настойчиво приглашали есть и пить], - ответил учитель поговоркой полешуков.
- У меня, паничок, щи от обеда остались, может, вы похлебали бы немного?
- Нет, бабка, есть я не хочу.
- Так, должно быть, вас тот панич хорошо угощал?
- А как же! Угостил на славу.
- Ну вот и хорошо, паничок.
К бабке кто-то пришел. Она тотчас же вышла в кухню, а Лобанович сел за ученические тетради. Просмотрел, положил их на место и несколько раз прошелся по комнате. Все это время он чувствовал, что ему чего-то не хватает. Чего? Известное дело, ему нужно повидать панну Ядвисю. Нет, это не так. Ему просто хочется повидать ее. Какая же тут нужда? Разве он хочет сказать ей что-нибудь? А почему же нет? Разве это будет неправда, если он придет к ней и скажет: "Я пришел к тебе потому, что хочу видеть тебя, хочу слышать твой голос: он звучит для меня, как весна; хочу услышать твой смех, потому что он, как луч солнца, освещает мне душу. Я пришел к тебе потому, что привело меня сердце".
"Нет, дудки, брат, ты этого не посмеешь сказать ей. Так может сказать Суховаров, потому что у него слова не от сердца и ни к чему не обязывают его, - говорил себе Лобанович. - Чем меньше думать, тем лучше. Просто захотел пойти и пойду".
Минуту или две спустя Лобанович быстро перескочил через невысокий забор, отделявший школьный двор от двора подловчего, и постучал в дверь. Никто не шел открывать: то ли не слыхали стука, то ли никого не было дома.
Он постучал сильнее. Послышались чьи-то шаги. Дверь стукнула и открылась.
- Есть кто дома? - спросил учитель служанку подловчего.
- Пан с панею поехали в Хатовичи, дома паненки и Чэсь.
- Просим, просим! - подбежала Габрынька и пригласила Лобановича заходить.
Маленькая смуглянка, казалось, была очень рада гостю. Живые глазки ее так и светились радостью.
- Пожалуйста, прошу в комнату!
Габрынька взяла лампу и повела гостя в просторную комнату.
- Садитесь, пожалуйста.
- Я, возможно, не вовремя пришел и помешал вам работать? - спросил Лобанович.
- Помилуй боже! Какая у нас работа! Вы так редко к нам заходите...
- ...что имею право иногда и прервать вашу работу, особенно если она неприятная.
- Всей работы, пане учитель, никогда не переделаешь.
- Это верно.
- Нельзя ли узнать, что верно? - раздался веселый голос Ядвиси. Добрый вечер, пане Лобанович!
Ядвися протянула руку, вскинула на учителя свои чистые темные глаза и задержала на нем взгляд, будто читая что-то на его лице.
- Что это вас не видно нигде? - проговорила она. - И к нам не заходите...
- Если бы я к вам часто заходил, то, вероятно, не заметил бы, как вы похорошели, - засмеялся в ответ Лобанович.
Ядвися на мгновение опустила глаза.
- Теперь я вас понимаю, - сказала она. - Вы ждали, пока я похорошею, потому что такую, какой вы знали меня до сих пор, вам неприятно было видеть? Правда?
- А панна Габрыня за это время постарела, - не отвечая на вопрос панны Ядвиси, проговорил Лобанович.
- Ну, что это вы! Будто сговорились! - запротестовала маленькая Габрынька. - И папка называет меня старенькой, и вы то же говорите.
- А вы мне не ответили, - стояла на своем Ядвися. - Я от вас не отстану, пока не ответите.
- Ну, в таком случае я никогда не отвечу вам: ведь мне будет очень тяжело, если вы отстанете от меня.
Ядвися притворилась рассерженной и нетерпеливо топнула ножкой.
- От вас никак нельзя правды добиться. А вот же я отстану: хочу посмотреть, как вам будет тяжело.
Ядвися отошла в сторонку и села на диван.
Лобанович забился в темный угол комнаты.
- Куда же вы спрятались? - спросила Габрынька.
- Я не хочу, чтобы ваша сестра видела, как мне тяжело.
Девушки залились веселым смехом. Ядвися сняла с лампы абажур и подошла к Лобановичу.
- Дайте посмотреть, как вам тяжело.
- А теперь мне совсем легко! - засмеялся Лобанович.
- У вас семь пятниц на неделе! - сказала Ядвися и попросила его ближе к лампе.
Учитель и девушки сели возле стола.
- Где же вы были и кого видели, пока мы здесь старели и хорошели? - не выдержала панна Ядвися, чтобы не засмеяться.
Лобанович смотрел на ее веселое и действительно похорошевшее лицо, на тонкие, красиво изогнутые брови. Ему так приятно было в компании этих двух милых девушек.
- Прежде всего прошу прощения, что не передал вам поклонов от Суховарова и Турсевича.
- Ну, как живет пан Турсевич?
- А почему вы сначала не спросили, как живет Суховаров? - спросил Лобанович и внимательно посмотрел на Ядвисю.
Ядвися и Габрыня переглянулись, и лица их осветились улыбками. Как видно, у них был разговор о Суховарове, и они нашли в нем что-то такое, над чем теперь смеялись.
- Вы не слыхали, как пан Суховаров играет на гитаре? - спросила Габрыня, не выдержала и залилась смехом.
Ядвися сдерживалась, поглядывая на учителя, а потом и она засмеялась, да так заразительно, что и Лобанович хохотал, глядя на нее, даже маленький Чэсь, который все время сидел молча возле печи, не мог не засмеяться.
- Если разрешите, я скажу причину вашего смеха.
Сестры сразу перестали смеяться.
- Ну, скажите! - разом проговорили они.
- У вас шел разговор о Суховарове. Вы представили себе, какой вид имели бы губы пана Суховарова, если бы он начал играть на гитаре и сам себе подпевать.
Ядвися опустила голову. Однако, взглянув затем на Габрыньку, она не могла удержаться от смеха и дала ему полную волю.
Лобанович догадался, что правильно понял причину их смеха.
- Что, правда?
- Вы не мастер отгадывать, - ответила Ядвися. - Все это вы сами выдумали.
- Панна Габрыня, наверно, скажет правду.
Габрыня взглянула на Лобановича, потом на Ядвисю. Девушки снова засмеялись.
- Вы правдивы или нет? - неожиданно спросила учителя Ядвися.
- Почему вы об этом спрашиваете? - слегка удивился Лобанович, глядя ей в глаза.
- Просто мне интересно знать.
- Что бы я вам ни ответил, все равно не поверите.
- Почему вы думаете, что я вам не поверю?
- Если бы вы мне верили, то, я думаю, не стали бы спрашивать у меня о правдивости.
- Но вы не знаете, верю ли я вам или нет, не знаете, считаю ли вас правдивым. Мне просто хочется от вас услышать, что вы думаете о себе.
- Значит, вы сами обо мне уже думали? - усмехнувшись, спросил учитель.
Ядвися немного смутилась, и едва заметный румянец выступил на ее щеках.
- Если вы встречаете человека, то не можете о нем не подумать, серьезно проговорила она.
Лобанович на минуту задумался.
- Признаться, я никогда не интересовался этим вопросом. Здесь, на Полесье, где людей встречаешь мало, может быть, и подумаешь о каждом человеке, который пройдет перед твоими глазами. Но в городе, где не успеваешь более или менее основательно заметить лицо каждого встречного, я думаю, это просто невозможно. Может, где-нибудь в мозгу подобный процесс и происходит, но в нашем сознании он по-настоящему не отражается.
- Я в городах не была, - ответила Ядвися, слегка нахмурившись.
- Ах, Ядвиська! Что же это мы, и не поблагодарили пана учителя за книги?
- Простите, я и забыла. Очень благодарны вам, - проговорила Ядвися.
- А вы прочитали их?
- Давно прочитали, - ответили девушки.
- Я еще принесу, если книги понравились.
Служанка принесла самовар. Сели пить чай.
- Ну, а как все же вам понравились книги? - спросил Лобанович девушек за чаем.
- Очень интересные книги! - сказала Габрынька. - Мы их читали целыми вечерами.
- Действительно ли все это было в жизни, что там написано? - спросила Ядвися.
- Каждый самый правдивый рассказ, разумеется, не есть фотография, но в его основе лежит правда. И каждое обыкновенное явление жизни, если облечь его в красивую форму и осветить тем или иным мировоззрением, да к тому же еще показать внутренние, часто незаметные, скрытые пружины, движущие поступками человека, может стать темою очень интересного рассказа. Взять хотя бы для примера вас. Можно было бы, - если, разумеется, нашелся бы настоящий художник, - интересно написать, как в глухом Полесье воспитывались и росли две красуни сестры. Эти девушки хотят вырваться на широкий простор жизни, потому что их убивает и губит гнилой воздух полесских болот и грязь разных подонков "культуры". Вот вам основа рассказа, драмы или чего хотите... Для писателя здесь открываются широкие возможности.
- Хоть бы вы не смеялись над нами, пане Лобанович, - грустно ответила Ядвися.
Лобанович почувствовал, что он затронул какие-то больные струны в душе девушки.
- А вы взяли бы да и написали повесть о двух сестрах, - лукаво улыбнувшись, сказала Габрыня. - Написали бы о том, что у них был старый пес Негрусь, у которого всегда текла изо рта слюна...
Габрыня не могла продолжать из-за смеха. Этот смех заразил и Ядвисю и Лобановича: ведь Негрусь считал своей обязанностью полаять на него и вообще был смешным псом.
- А я вам чего-то не сказала, - говорила Ядвися на прощание учителю.
- Ну, скажите!
- Нет, скажу в другой раз.
XVIII
Этот вечер прошел очень быстро.
В ту минуту, когда Лобанович возвратился от пана подловчего, часы, пошумев и поскрипев, сколько им нужно было, пробили ровно полночь. Учитель зажег лампу, взял книгу, - он любил читать перед тем, как уснуть. Но с каждой строчки на него смотрела Ядвися, и потому он читал совершенно машинально, не вникая в прочитанное, просто переводил глаза со строчки на строчку, от слова к слову и думал о Ядвисе.
"Нет, из этого чтения ничего не выходит", - спохватился Лобанович.
Он закрыл глаза и несколько минут лежал неподвижно. Чувство радости наполняло его: в этот вечер он заметил, что панна Ядвися им очень интересуется. Взгляд ее темных глаз задерживался на нем часто и долго, то радостный, ясно-спокойный, то немного как бы опечаленный, глубоко западал ему в сердце. Все сказанное ею в этот вечер приобретало теперь особенное значение, делало образ девушки еще более привлекательным в глазах молодого учителя...
И вместе с тем его одолевали сомнения. Что, если Ядвися, эта нежная, еще не совсем расцветшая девушка, полюбит его со всей силой первой любви, доверит ему свое сердце, и молодость, и всю свою жизнь, что тогда? Мысль Лобановича начала работать в ином направлении. Неужели у него хватит отваги связать ее судьбу с судьбой скромного, малоприметного учителя? А что будет с ним? Не закроет ли он себе путь к желанной, заветной цели? Его манили неведомые просторы человеческой жизни, вольный, творческий труд. Хотелось расширить свой кругозор, приобрести знания, которых ему так недоставало. Впереди безграничная, хотя и туманная даль, поиски большого, настоящего дела, радость свершений. И вот на его пути уже встала одна преграда...
- Знаешь, брат, - сказал он, - очень хорошо хоть изредка встречаться с живым человеком, поговорить, отвести душу. А то живешь в глуши один и живого слова не слышишь. Порой интересные мысли приходят, промелькнут в голове, как тень на земле от легкой тучки, и забудутся, бесследно исчезнут. А эти мелкие заботы повседневной жизни, неинтересной, часто пустой и ничтожной, принижают тебя, убивают в тебе наиболее ценное. И вот теперь, когда я немного отдалился от своего Тельшина и взглянул на него со стороны, глушь, которая интересовала меня вначале, начинает казаться враждебной и начинаешь видеть в ней неприятеля. Чем больше я живу в Тельшине, тем сильнее чувствую, что задержаться там на долгое время не хватит сил.
Лобанович замолчал и задумался. Глаза его стали неподвижными и смотрели в одну точку. Перед ним встал образ панны Ядвиси. "Нет, брат, не знаешь ты, чем мила мне эта глушь, но я тебе об этом не скажу", - думал Лобанович.
Турсевич, заложив руки за спину, ходил от стены к стене и также о чем-то думал.
- Да, брат, там тяжело. По себе знаю, какая там глушь, - проговорил Турсевич. - Вот поди ты, какие-нибудь двадцать верст разделяют наши места, а какая разница! Тут совсем иное, даже природа иначе выглядит. Мы завтра пройдемся, посмотрим... Никак, брат, нельзя равнять Случчину с Пинщиной, И дети в школе не те. У них больше сердечности, больше, знаешь, этой... человечности, а твои полешуки - просто зверьки.
Далеко за полночь сидели друзья. Много разных вопросов было поднято и обсуждено ими. Все, о чем думалось в одиночестве, что так или иначе занимало или интересовало их, все это выплывало теперь на поверхность и давало много материала для разговора. Но не хватило и долгой осенней ночи, чтобы поговорить обо всем.
- Скажи ты мне, братец Максим, - спрашивал друга Лобанович, уже лежа в постели, - для чего человек на свете живет? С некоторого времени меня интересует этот вопрос. Об этом я спрашивал даже и свою бабку.
- Ну, для чего же он живет? А черт его знает, для чего он живет, проговорил Турсевич.
Друзья громко рассмеялись.
- Здесь уж, брат, какая-то философия. Я думаю, что немцу, например, такой вопрос и в голову не придет.
- Почему?
- Да потому, что немец человек практичный, решение же этого вопроса не дает никакого практического результата.
- Значит, немец не знает, зачем он на свете живет? - спросил Лобанович.
- Ну, чтобы такой колбасник да не знал!
Друзья снова засмеялись.
- Человек живет для добра, для служения правде, чтобы создавать какие-то ценности жизни и быть полезным для других, - сказал Турсевич.
- Это, брат, он должен так жить. Но мы видим, что живут люди совсем не по этому правилу и плевать они хотят на добро либо на какую-то там пользу. А дело тут обстоит совсем просто, и в этом смысле есть только одна мерка, которая подойдет к каждому. Живет человек для того, чтобы в жизни как можно больше выудить полезного и приятного для себя.
- Постой, брат, ты, кажется, несешь какую-то ересь. Что же, по-твоему, выуживает какой-нибудь истинный христианин, который отрекся от земли со всеми ее дарами и благами и уходит от людей, чтобы оставаться наедине с богом? Как приложишь ты к нему свою мерку?
- О, христиане - люди весьма практичные и в то же время с большим размахом и с большим аппетитом. К ним еще лучше подходит эта мерка. Они, видишь ли, очень многого хотят. Их не удовлетворяет земля и вообще этот свет, хотя и землею они также не брезгают. Им подавай рай, вечное спасение, бесконечную радость и благополучие. А на земную жизнь они смотрят как на способ вернее обеспечить себе банкет на том свете.
- Ты слишком обнажаешь смысл жизни, - сказал Турсевич, - и тем самым уничтожаешь человека. Есть люди, которые живут идеями всеобщего добра. За свои идеи они идут в тюрьмы, на каторгу; за эти идеи их распинали, давали им яд, жгли на кострах. Здесь есть нечто большее, чем личная выгода и выуживание пользы для себя. И нельзя выводить из одного принципа деятельность какого-нибудь жулика и деятельность человека, который трудится всю жизнь для других.
- Это только так кажется на первый взгляд, - стоял на своем Лобанович. - Принцип один для всех. Дело только в том, какие употреблять средства, какими путями идти и как понимать этот принцип. Но кого ты ни возьмешь: будь это ученый, открывающий новые законы жизни и прокладывающий новые пути в науке, или какой-нибудь изобретатель Эдисон, или поэт, или художник, или проповедник нового учения, или самоотверженный деятель, всю жизнь живущий только для других, - все они исходят из одного и того же принципа. Не нужно только смешивать цель с теми путями, которыми эта цель достигается.
- А я все же с тобой не согласен.
- А когда же в спорах соглашаются? Согласишься, когда об этом хорошенько подумаешь. А теперь давай, пожалуй, спать, кажется, начинает уже светать.
XVI
Широкий, ровный большак с двумя рядами старых берез спускался с горки и убегал прямо на запад, И чем дальше, тем, казалось, гуще стояли эти развесистые, толстые деревья, все более и более низкими становились они, затем сливались в одну сплошную линию и скрывались за горизонтом.
Есть что-то необычайно красивое в этих привольных старинных большаках Белоруссии. Широко и размашисто пролегают они от деревни к деревне, от местечек к городам, соединяя уезды, губернии и целые края. Сколько красоты и приманчивой прелести в их синеватых далях! Сколько новых картин, свежих наблюдений и таинственных приключений обещают они глазам и сердцу путника! С какой необычайной силой влекут к себе и как крепко задевают они струны души! Что же это за могучая сила заложена в просторах необъятных родных шляхов и почему они имеют такую власть над тобой, неспокойный, вечно озабоченный путник? Может, тебя волнует извечная, никем не рассказанная сказка их, которая складывалась долгими веками и записывалась огневыми буквами человеческой кривды в сердцах миллионов путников, что шли и ехали по этим шляхам и думали свои думы? Не она ли, эта летопись времен, так глубоко западает в твою душу, чтобы зажечь в ней тот грозный пламень, который молнией прорежет темную ночь неволи, нависшей над краем? Или, может быть, ощущение глухой и страшной бесконечности человеческих скитаний по свету, символом которых являются эти шляхи, вызывает в твоей душе невыразимое волнение? Не слышится ли тебе в шуме придорожных берез неясный ропот вечно неудовлетворенной человеческой души, таинственный призыв к поискам иных форм жизни, к поискам лучшей доли? Не вызывает ли в тебе вид широких, бесконечных дорог стремление порвать связывающие тебя путы и вырваться на беспредельные просторы еще нигде не существующей свободы?
Эх, дороги, родные дороги! Кто расскажет нам вашу повесть, ваши сказки, собранные и записанные временем на стволах ваших деревьев?
- Посмотри, ты посмотри, какая красота! - говорил Турсевич другу, показывая рукой с крыльца своей школы на ровный большак и на всю картину, которая открылась их взорам. - Какой размах, какой простор! Какой веселый тон картины и сколько в ней разнообразия! А эти березы возле моей хаты, посмотри, какие они славные!
- Я одного не понимаю, - сказал Лобанович, любовно оглядывая окрестности, - у нас столько красоты, такое богатство форм и красок, край наш большой и разнообразный, а мы не видим, не хотим этого видеть. О нашем крае сложилось мнение как об очень бедном, находящемся в упадке. И нигде ты в учебниках географии не найдешь более или менее серьезного описания Белоруссии. Что такое наша Беларусь? А это, видишь ли, западная окраина России. Чем она славится? Ничем. Вот болота есть, да еще на весь мир известная хвороба - колтун. И мы с этим легкомысленно соглашаемся, мы все это принимаем на веру, потому что, как ты правильно сказал, над нами властвует шаблон, шаблон пустых слов, пустых фраз, властвуют чужие формы мыслей и чужое содержание их. Исходя из этого, мы отворачиваемся от всего родного, не уважаем его, мы стыдимся его!
На слове "стыдимся" Лобанович сделал ударение, при этом выражение его лица изменилось, в глазах у него загорелся злой огонек. В нем вспыхнуло чувство протеста против унижения и угнетения народа, и он, как сын этого народа, с которым чувствовал тесную связь, встал на его защиту.
- Каждый народ имеет свою гордость. Англичанин перед всем миром гордо заявляет: "Я - англичанин!" То же самое скажет француз, немец, австриец, русский и другие представители разных наций. А мы, белорусы, не отваживаемся признаться в том, что мы белорусы. Ведь на голову белорусского парода, как известно, вылито много помоев, достоинство его принижено, и язык его осмеян, у него нет имени, нет лица. А отсюда происходит то, что белорус-интеллигент отрекается не только от своего народа, но и от родителей своих. Мы знаем такой случай с одним нашим знакомым учителем, к которому приехала из дому мать. У него были гости. Он при гостях не посмел признать свою мать: "Иди, говорит, бабка, на кухню, там тебя покормят".
- Это свинство! - с возмущением отозвался Турсевич и презрительно плюнул. - Боялся мужиком показаться и показал свое полное хамство.
Друзья некоторое время шли большаком, а потом свернули на узкую проселочную дорогу, гладко укатанную крестьянскими санями, и пошли в сторону железной дороги.
- Я хочу показать тебе старинное кладбище, - сказал Турсевич и повел друга в небольшой лесок на пригорке невдалеке от дороги.
То здесь, то там на кладбище торчали остатки крестов, угрюмо наклонившихся над землей, и небольшие холмики, покрытые снегом. Среди высоких деревьев стояла деревянная часовенка с разбитыми окнами. Она была построена в особом стиле и имела любопытный, оригинальный вид. Еще и теперь в глухих уголках Случчины, вероятно, сохранились такие часовенки. Часовенка, казалось, еле держалась и готова была каждую минуту развалиться. Деревянная крыша ее прогнила и зияла черными дырами. Ухватившись за выступ подоконника, Лобанович заглянул внутрь часовенки. С полотен старых образов на него глянули выцветшие лики святых. Внутри часовенка имела еще довольно крепкий вид, но все в ней было мрачным и страшным, и сами стены, казалось, сурово спрашивали: "Чего тебе нужно здесь? Какое ты имеешь право ради праздного любопытства нарушать наш покой?"
- Если бы я умел рисовать, - сказал Лобанович, - я перенес бы ее на бумагу.
- Интересная часовенка, - согласился Турсевич. - Вот я и привел тебя сюда, чтобы показать ее. Знаешь, какое здесь было недавно происшествие? Охотился в пуще один местный обыватель из шляхты. Собака выгнала лису. Лиса спряталась под алтарь часовенки. Охотник начал копаться под алтарем и убил лисичку. Об этом узнал батюшка, подал в суд за оскорбление святыни. Одним словом, завязалось громкое дело.
- А знаешь, и мне не жалко, что на этого охотника в суд подали, ответил Лобанович. - Разумеется, дело не в оскорблении святыни, но сам по себе этот случай невольно трогает душу: бедный зверок думал найти себе здесь спасение.
Друзья молча шли с кладбища. Видно было, что каждого из них занимали свои мысли. Лобанович ощущал какую-то неудовлетворенность, тоску. Возможно, здесь имело значение и то обстоятельство, что, как ему казалось, Турсевич лучше вел свою школьную работу и вообще его школа производила впечатление более успевающей. А может, тому причиной была их скорая разлука - ведь теперь они шли на станцию, откуда ему придется поехать в свою глушь.
- Что, брат, притих? - спросил его Турсевич. - Чего зажурился?
- Не всегда же веселым быть, - ответил Лобанович. - Знаешь, брат, как увидел я твою школу, твои занятия, сразу понял, что моя школа в сравнении с твоей никуда не годится.
- Ха-ха-ха! - засмеялся Турсевич. - Никогда твоя школа не будет отставать, раз ты ею крепко интересуешься и работу в ней принимаешь близко к сердцу. Это у тебя еще с непривычки, первый год. А я убежден, что твоя школа гораздо лучше многих.
- Что я тебе хотел сказать, - проговорил Лобанович, - давай весной, когда окончатся занятия в школах, походим по Белоруссии, познакомимся с ною поближе. А свои наблюдения запишем, соберем богатый материал. Привлечем в свою компанию какого-нибудь фотографа, снимков интересных наделаем... Кроме шуток. Этот план, разумеется, разработать надо, я только мысль подаю.
- А что ты думаешь? Это было бы интересно. Об этом надо, брат, подумать серьезно, право слово!
- Ты знаешь, - с жаром подхватил Лобанович, ободренный поддержкой друга, - это была бы интереснейшая вещь! Мы обошли бы многие школы, ближе познакомились с учительством, пробудили бы в них интерес к своему краю. А самое главное - мы потревожили бы сонное болото нашего учительства. Ведь жить так, как живем мы, оторванные друг от друга, жить без настоящей живой идеи, знать только одну свою школу и тратить время на карты и попойки, что обычно делает наш брат, - так жить нельзя, ведь для этого нужно сначала задушить в себе голос совести, голос долга перед народом.
- Учиться нам, брат, еще надо много, - заметил Турсевич. - Я, например, думаю в учительский институт подаваться.
- И я чувствую, что надо учиться, но сердце мое никак не лежит к институту. Ведь что такое институт? Это та же самая казарма-семинария. Разница только в том, что институт окончательно убьет все более или менее живое в нашей душе, что еще не убила семинария, и из учителя сделает сухого кащея-чиновника.
Лобанович в глубине души почувствовал какую-то неприязнь к другу; ему показалось, Турсевич задумал нечто не согласное с теми взглядами, в которых, как все время считал Лобанович, они не расходятся.
И уже до самой станции друзья шли молча, поглощенные своими мыслями. Распрощались они сердечно.
- Не забывай же меня, - сказал на прощание Турсевич.
- Теперь, брат, твоя очередь навестить свое старое место службы.
XVII
- Ну, как же вам, паничок, гостилось?- спрашивала Лобановича сторожиха.
- Ой, бабка, хорошо гостилось! "Было што пiты i есты, але прынукi ны было" ["Было что пить и есть, но понуждения не было", то есть всего было вдоволь, но недостаточно настойчиво приглашали есть и пить], - ответил учитель поговоркой полешуков.
- У меня, паничок, щи от обеда остались, может, вы похлебали бы немного?
- Нет, бабка, есть я не хочу.
- Так, должно быть, вас тот панич хорошо угощал?
- А как же! Угостил на славу.
- Ну вот и хорошо, паничок.
К бабке кто-то пришел. Она тотчас же вышла в кухню, а Лобанович сел за ученические тетради. Просмотрел, положил их на место и несколько раз прошелся по комнате. Все это время он чувствовал, что ему чего-то не хватает. Чего? Известное дело, ему нужно повидать панну Ядвисю. Нет, это не так. Ему просто хочется повидать ее. Какая же тут нужда? Разве он хочет сказать ей что-нибудь? А почему же нет? Разве это будет неправда, если он придет к ней и скажет: "Я пришел к тебе потому, что хочу видеть тебя, хочу слышать твой голос: он звучит для меня, как весна; хочу услышать твой смех, потому что он, как луч солнца, освещает мне душу. Я пришел к тебе потому, что привело меня сердце".
"Нет, дудки, брат, ты этого не посмеешь сказать ей. Так может сказать Суховаров, потому что у него слова не от сердца и ни к чему не обязывают его, - говорил себе Лобанович. - Чем меньше думать, тем лучше. Просто захотел пойти и пойду".
Минуту или две спустя Лобанович быстро перескочил через невысокий забор, отделявший школьный двор от двора подловчего, и постучал в дверь. Никто не шел открывать: то ли не слыхали стука, то ли никого не было дома.
Он постучал сильнее. Послышались чьи-то шаги. Дверь стукнула и открылась.
- Есть кто дома? - спросил учитель служанку подловчего.
- Пан с панею поехали в Хатовичи, дома паненки и Чэсь.
- Просим, просим! - подбежала Габрынька и пригласила Лобановича заходить.
Маленькая смуглянка, казалось, была очень рада гостю. Живые глазки ее так и светились радостью.
- Пожалуйста, прошу в комнату!
Габрынька взяла лампу и повела гостя в просторную комнату.
- Садитесь, пожалуйста.
- Я, возможно, не вовремя пришел и помешал вам работать? - спросил Лобанович.
- Помилуй боже! Какая у нас работа! Вы так редко к нам заходите...
- ...что имею право иногда и прервать вашу работу, особенно если она неприятная.
- Всей работы, пане учитель, никогда не переделаешь.
- Это верно.
- Нельзя ли узнать, что верно? - раздался веселый голос Ядвиси. Добрый вечер, пане Лобанович!
Ядвися протянула руку, вскинула на учителя свои чистые темные глаза и задержала на нем взгляд, будто читая что-то на его лице.
- Что это вас не видно нигде? - проговорила она. - И к нам не заходите...
- Если бы я к вам часто заходил, то, вероятно, не заметил бы, как вы похорошели, - засмеялся в ответ Лобанович.
Ядвися на мгновение опустила глаза.
- Теперь я вас понимаю, - сказала она. - Вы ждали, пока я похорошею, потому что такую, какой вы знали меня до сих пор, вам неприятно было видеть? Правда?
- А панна Габрыня за это время постарела, - не отвечая на вопрос панны Ядвиси, проговорил Лобанович.
- Ну, что это вы! Будто сговорились! - запротестовала маленькая Габрынька. - И папка называет меня старенькой, и вы то же говорите.
- А вы мне не ответили, - стояла на своем Ядвися. - Я от вас не отстану, пока не ответите.
- Ну, в таком случае я никогда не отвечу вам: ведь мне будет очень тяжело, если вы отстанете от меня.
Ядвися притворилась рассерженной и нетерпеливо топнула ножкой.
- От вас никак нельзя правды добиться. А вот же я отстану: хочу посмотреть, как вам будет тяжело.
Ядвися отошла в сторонку и села на диван.
Лобанович забился в темный угол комнаты.
- Куда же вы спрятались? - спросила Габрынька.
- Я не хочу, чтобы ваша сестра видела, как мне тяжело.
Девушки залились веселым смехом. Ядвися сняла с лампы абажур и подошла к Лобановичу.
- Дайте посмотреть, как вам тяжело.
- А теперь мне совсем легко! - засмеялся Лобанович.
- У вас семь пятниц на неделе! - сказала Ядвися и попросила его ближе к лампе.
Учитель и девушки сели возле стола.
- Где же вы были и кого видели, пока мы здесь старели и хорошели? - не выдержала панна Ядвися, чтобы не засмеяться.
Лобанович смотрел на ее веселое и действительно похорошевшее лицо, на тонкие, красиво изогнутые брови. Ему так приятно было в компании этих двух милых девушек.
- Прежде всего прошу прощения, что не передал вам поклонов от Суховарова и Турсевича.
- Ну, как живет пан Турсевич?
- А почему вы сначала не спросили, как живет Суховаров? - спросил Лобанович и внимательно посмотрел на Ядвисю.
Ядвися и Габрыня переглянулись, и лица их осветились улыбками. Как видно, у них был разговор о Суховарове, и они нашли в нем что-то такое, над чем теперь смеялись.
- Вы не слыхали, как пан Суховаров играет на гитаре? - спросила Габрыня, не выдержала и залилась смехом.
Ядвися сдерживалась, поглядывая на учителя, а потом и она засмеялась, да так заразительно, что и Лобанович хохотал, глядя на нее, даже маленький Чэсь, который все время сидел молча возле печи, не мог не засмеяться.
- Если разрешите, я скажу причину вашего смеха.
Сестры сразу перестали смеяться.
- Ну, скажите! - разом проговорили они.
- У вас шел разговор о Суховарове. Вы представили себе, какой вид имели бы губы пана Суховарова, если бы он начал играть на гитаре и сам себе подпевать.
Ядвися опустила голову. Однако, взглянув затем на Габрыньку, она не могла удержаться от смеха и дала ему полную волю.
Лобанович догадался, что правильно понял причину их смеха.
- Что, правда?
- Вы не мастер отгадывать, - ответила Ядвися. - Все это вы сами выдумали.
- Панна Габрыня, наверно, скажет правду.
Габрыня взглянула на Лобановича, потом на Ядвисю. Девушки снова засмеялись.
- Вы правдивы или нет? - неожиданно спросила учителя Ядвися.
- Почему вы об этом спрашиваете? - слегка удивился Лобанович, глядя ей в глаза.
- Просто мне интересно знать.
- Что бы я вам ни ответил, все равно не поверите.
- Почему вы думаете, что я вам не поверю?
- Если бы вы мне верили, то, я думаю, не стали бы спрашивать у меня о правдивости.
- Но вы не знаете, верю ли я вам или нет, не знаете, считаю ли вас правдивым. Мне просто хочется от вас услышать, что вы думаете о себе.
- Значит, вы сами обо мне уже думали? - усмехнувшись, спросил учитель.
Ядвися немного смутилась, и едва заметный румянец выступил на ее щеках.
- Если вы встречаете человека, то не можете о нем не подумать, серьезно проговорила она.
Лобанович на минуту задумался.
- Признаться, я никогда не интересовался этим вопросом. Здесь, на Полесье, где людей встречаешь мало, может быть, и подумаешь о каждом человеке, который пройдет перед твоими глазами. Но в городе, где не успеваешь более или менее основательно заметить лицо каждого встречного, я думаю, это просто невозможно. Может, где-нибудь в мозгу подобный процесс и происходит, но в нашем сознании он по-настоящему не отражается.
- Я в городах не была, - ответила Ядвися, слегка нахмурившись.
- Ах, Ядвиська! Что же это мы, и не поблагодарили пана учителя за книги?
- Простите, я и забыла. Очень благодарны вам, - проговорила Ядвися.
- А вы прочитали их?
- Давно прочитали, - ответили девушки.
- Я еще принесу, если книги понравились.
Служанка принесла самовар. Сели пить чай.
- Ну, а как все же вам понравились книги? - спросил Лобанович девушек за чаем.
- Очень интересные книги! - сказала Габрынька. - Мы их читали целыми вечерами.
- Действительно ли все это было в жизни, что там написано? - спросила Ядвися.
- Каждый самый правдивый рассказ, разумеется, не есть фотография, но в его основе лежит правда. И каждое обыкновенное явление жизни, если облечь его в красивую форму и осветить тем или иным мировоззрением, да к тому же еще показать внутренние, часто незаметные, скрытые пружины, движущие поступками человека, может стать темою очень интересного рассказа. Взять хотя бы для примера вас. Можно было бы, - если, разумеется, нашелся бы настоящий художник, - интересно написать, как в глухом Полесье воспитывались и росли две красуни сестры. Эти девушки хотят вырваться на широкий простор жизни, потому что их убивает и губит гнилой воздух полесских болот и грязь разных подонков "культуры". Вот вам основа рассказа, драмы или чего хотите... Для писателя здесь открываются широкие возможности.
- Хоть бы вы не смеялись над нами, пане Лобанович, - грустно ответила Ядвися.
Лобанович почувствовал, что он затронул какие-то больные струны в душе девушки.
- А вы взяли бы да и написали повесть о двух сестрах, - лукаво улыбнувшись, сказала Габрыня. - Написали бы о том, что у них был старый пес Негрусь, у которого всегда текла изо рта слюна...
Габрыня не могла продолжать из-за смеха. Этот смех заразил и Ядвисю и Лобановича: ведь Негрусь считал своей обязанностью полаять на него и вообще был смешным псом.
- А я вам чего-то не сказала, - говорила Ядвися на прощание учителю.
- Ну, скажите!
- Нет, скажу в другой раз.
XVIII
Этот вечер прошел очень быстро.
В ту минуту, когда Лобанович возвратился от пана подловчего, часы, пошумев и поскрипев, сколько им нужно было, пробили ровно полночь. Учитель зажег лампу, взял книгу, - он любил читать перед тем, как уснуть. Но с каждой строчки на него смотрела Ядвися, и потому он читал совершенно машинально, не вникая в прочитанное, просто переводил глаза со строчки на строчку, от слова к слову и думал о Ядвисе.
"Нет, из этого чтения ничего не выходит", - спохватился Лобанович.
Он закрыл глаза и несколько минут лежал неподвижно. Чувство радости наполняло его: в этот вечер он заметил, что панна Ядвися им очень интересуется. Взгляд ее темных глаз задерживался на нем часто и долго, то радостный, ясно-спокойный, то немного как бы опечаленный, глубоко западал ему в сердце. Все сказанное ею в этот вечер приобретало теперь особенное значение, делало образ девушки еще более привлекательным в глазах молодого учителя...
И вместе с тем его одолевали сомнения. Что, если Ядвися, эта нежная, еще не совсем расцветшая девушка, полюбит его со всей силой первой любви, доверит ему свое сердце, и молодость, и всю свою жизнь, что тогда? Мысль Лобановича начала работать в ином направлении. Неужели у него хватит отваги связать ее судьбу с судьбой скромного, малоприметного учителя? А что будет с ним? Не закроет ли он себе путь к желанной, заветной цели? Его манили неведомые просторы человеческой жизни, вольный, творческий труд. Хотелось расширить свой кругозор, приобрести знания, которых ему так недоставало. Впереди безграничная, хотя и туманная даль, поиски большого, настоящего дела, радость свершений. И вот на его пути уже встала одна преграда...