Только под утро крепко уснул Андрей, и сон укрепил его. Однако проснулся он рано, когда Владик и Тургай еще спали. При дневном свете и камера и ее обитатели выглядели, казалось, веселее. Лобанович лежал молча, наблюдая за всем, что происходило вокруг: интересно присмотреться к жизни, к людям в новой обстановке! Тем временем то один, то другой заключенный ворочался на нарах, пробуждался. Многие из обитателей камеры начинали день замысловатой бранью, никому не адресованной, после чего приводили в порядок свое ложе и шли умываться. Умывались над парашей, так как умывальники находились в уборной и нужно было ждать, пока отопрут камеру. Обычно к этому времени вставали все, кроме самых заядлых лежебок.
   - Ну как, старина, выспался? - добродушно и лукаво спросил Андрея Владик.
   - Где тут выспишься, если ты ночью скрежещешь зубами так, словно тебе на них попал Бабека! - шутливо ответил за Андрея Сымон Тургай, лежавший с другой стороны.
   - Ничего, Владик, немного поспал, жить можно, - махнул рукой Лобанович.
   - Будем подниматься, черт им батька! - проговорил Тургай и присел на нары.
   Как требовал камерный порядок, заведенный самими заключенными, друзья подвернули свои сенники ближе к стене и накрыли их грубыми, казенными одеялами, сделанными неизвестно из какого материала.
   Тем временем надзиратель отпер камеру и выпустил всех "на оправку". В камере были свои дежурные - они должны были вынести на день и принести на ночь парашу. Особый дежурный подметал камеру и наблюдал за общим порядком в ней. Дежурили по очереди, причем дежурный обладал определенной властью. Например, подметая проход между нарами, он мог приказать заключенным сесть на нары, чтобы не метали, и каждый повиновался ему, кто бы он там ни был.
   Вместе со всеми обитателями камеры Лобанович вышел в коридор, тянувшийся через все здание острога. Все остальные камеры были заперты, заключенных выпускали по очереди. Небольшие оконца в одном и в другом конце коридора пропускали мало света. Оттого, что стены были окрашены наполовину в черный цвет, казалось еще темнее.
   Владик и Сымон, как "старые арестанты", взяли на себя роль консультантов и рассказали приятелю много интересного из острожного быта, например, о камерах в башнях. На тюремном языке они назывались "дворянскими". Туда обычно сажали людей важных - чиновников, начиная с коллежских асессоров, панов, когда им случалось угодить в острог. Попадали туда также и "политики", если они имели вес и не пустые карманы. В "дворянских" камерах было светлее и веселей. И режим там иной - весь день двери открыты. Вместо твердых нар стояли удобные топчаны, топились печи, в которых можно было готовить себе вкусную пищу, греть чай и вообще нежить свою особу. Попасть в такую камеру обыкновенному смертному трудно, для этого нужно было иметь протекцию за стенами тюрьмы, чтоб хорошо угодить администрации, либо такие средства, которые открыли бы дверь в "дворянскую" камеру. На этой почве, как рассказывали "старые арестанты", возникали иногда смешные истории.
   Как-то в одну из "дворянских" камер, где оказалось свободное место, стремились попасть два претендента - эсер и анархист. Между ними началась борьба. Администрация не торопилась отдать кому-нибудь предпочтение. Она решила брать "дань" с одного и с другого до тех пор, пока кто-нибудь не перекроет в значительной степени своего конкурента. В первой камере, где все это было известно, с интересом следили за борьбой кандидатов в "дворяне". По камере проносились вести:
   - Борис (эсер) сегодня доставил в контору три фунта масла.
   На это отвечали:
   - Что там три фунта масла! Анатоль (анархист) послал туда с полпуда меда.
   Масло и мед попали на острые язычки и служили темой для шуток и смеха. Украинскую песню "Взял бы я бандуру" переиначили и пели:
   Взял бы кадку меда
   Да в контору дал,
   Скажут арестанты:
   "Дворянином стал... "
   Верх взял Борис. Спустя некоторое время он перетаскивал свои пожитки на новое место, а из других камер выкрикивали:
   - Дворянин! Дворянин!
   - Борис, сколько стоило тебе дворянство?
   XXXIX
   За. две-три недели Лобанович ознакомился с острожной жизнью в общих чертах. Отгороженная от всего мира высокими стенами, вдоль которых днем и ночью ходила стража, загнанная в тесный, смрадный острог, окованный железом, эта жизнь была неинтересной, однообразной. Заведенный однажды порядок не нарушался в своей основе. Утром, в определенное время, происходила поверка. Дежурный надзиратель с шумом открывал дверь камеры и командовал:
   - Смирно! Встать на поверку!
   В камеру входил дежурный помощник начальника тюрьмы, старший надзиратель Дождик, тот самый, который показался Лобановичу с первого взгляда похожим на Муравьева-вешателя.
   На поверку поднимались не сразу. Сначала команду дежурного вообще не слушали. Только кое-кто из самых отпетых подхалимов, желая выслужиться перед начальством, становился навытяжку, как солдат, посреди камеры. По мере того как проходила поверка, камеры по очереди отпирались, арестанты выходили в коридор, шли умываться, привести себя в порядок. Вечером, сделав поверку, надзиратели запирали камеры до следующего утра.
   В определенное время приносили из пекарни хлеб. Пекарня была своя, арестантская. Хлеб заранее резали на "пайки" в присутствии другого старшего надзирателя, Алейки, - он сам бросал "пайки" на весы. Кусок хлеба, ударившись о тарелку Весов, тянул ее вниз, словно "пайка" весила больше нормы - двух с половиной фунтов. Алейка, ловкий мошенник, наживался на арестантском хлебе, горохе, капусте и сале.
   В тюрьме существовал штат арестантов - разносчиков хлеба, кипятка и горячей пищи в обед. Хлебопеками, поварами, коридорными, подметалами были только уголовники, преимущественно краткосрочные. Каждый уголовник считал большой радостью и честью попасть в этот штат. Одна только должность подметалы не пользовалась особым уважением у арестантов, хотя подметале было значительно веселее иметь дело с веником и метлой, с очисткой уборных, чем сидеть день в камере. Кроме того, подметала имел более широкую связь с людьми, с теми же арестантами, мог оказать им кое-какую услугу и раздобыть кое-что для себя.
   Каким тяжелым ни был тюремный порядок, как сурово ни ограничена была свобода арестантов, загнанных, подобно зверям, в тесные клетки, все же и здесь жизнь, человеческие чувства и стремления порой вырывались на свет, на простор.
   Среди уголовников выделялся молодой, крепкий, как дуб, человек, полновластный хозяин своей камеры. Впереди его ожидали скитания по пересыльным тюрьмам и долгие годы каторги. И все же на лице у него никогда не отражалось даже тени страдания, горького раздумья. Порой на него находила такая минута, когда человеку хочется развернуться во всю ширь своей натуры. Не выдержит душа, какой-то вихрь подхватит ее, и человек, расчистив себе место в камере, пускается в пляс. Ноги закованы в тяжелые кандалы, а он пляшет легко, красиво, выделывая ловкие, лихие коленца. В этом было для него особое наслаждение. Он так умел подзванивать себе самому цепями, подбирать тона, что этот звон заменял ему музыку, соответствуя его собственному настроению. И когда человек плясал, его движения захватывали всех. Ритмичный и даже музыкальный звон и лязг цепей разносился по коридору, залетал в другие камеры. К "волчку" подходили дежурные надзиратели, смотрели, любовались бурными, неудержимыми движениями каторжника Ивана Гудилы. Быть может, он выражал этим свой протест против неволи и несправедливости общественного строя, который сделал из человека преступника.
   По вечерам, когда камеры запирались на всю ночь, заключенные затевали разные интересные штуки, - например, поднимание человека кончиками пальцев либо поднимание самого себя на нары. Для этого нужно было податься всем телом под нары, а руками держаться за их край. Этот номер был довольно трудный, и редко кому удавалось проделать его. Поднимали человека кончиками пальцев так. Посреди камеры становился кто-нибудь из заключенных, желательно человек грузный. К нему подходили пять человек: двое подкладывали пальцы под ступни ног, двое - под локти и пятый - под подбородок. По команде "поднимай" все разом поднимали человека довольно высоко и носили его по камере.
   Чтобы насмеяться над неискушенным новоприбывшим, которого на арестантском языке называли "лабуком", один человек ложился лицом вниз на сенник, другой - на него спиной. Наверх укладывали третьего, того, над кем и хотели поиздеваться. Тот, что лежал в середине, хватал жертву за руки, а ногами зажимал ей ноги. Тогда подходил какой-нибудь специалист ставить "банки", обнажал верхнему живот и ставил "банки" - бил деревянной ложкой по оттянутой коже.
   Забавлялись люди как умели, как могли и как позволяли обстоятельства. Год, когда Лобанович пришел в тюрьму, особенно последние месяцы, был годом усиления реакции. Все привилегии, которыми на первых порах пользовались заключенные, постепенно отменялись. Тюремная администрация начинала вводить жестокий режим, часто производила обыски, отбирала разные вещи, нужные в повседневном обиходе. Отнимали и книги, если они имели хоть в какой-либо степени прогрессивный характер. Заключенных разделяли по категориям и размещали по особым камерам.
   Вместе с группой других осужденных в крепость попали в отдельную камеру и наши друзья. Заключенных там было немного, человек семь-восемь. Но этот счет менялся - одни прибывали, другие выходили на свободу, отбыв свой срок. На общий тюремный котел "крепостников", как их называли, не зачисляли и харчей им не выдавали. Вместо этого на каждого отпускали по десять копеек в сутки.
   Перебравшись на новое место, Владик окинул камеру хозяйским взглядом.
   - Здесь, братцы, и занятие себе найти можно - подучиться и, выйдя на свободу, сдать экзамен на аттестат зрелости.
   - Молодец, Владик, что не дрейфишь и смотришь далеко вперед! - похвалил его Сымон Тургай и с лукавой улыбкой обратился к Лобановичу: - Правда, Андрей, Владик трезво смотрит на вещи?
   - Владик был и остался человеком дела и мудрой жизненной практичности, - с подчеркнуто серьезным видом ответил Лобанович. - И мне хочется в связи с этим рассказать об одном происшествии. Некие путешественники подошли к глубокой реке. Ни брода, ни моста не было. Плавать они не умели и воды боялись. На берегу лежали круглые бревна. Один из путников, наиболее сообразительный, скатил бревно в речку, снял ботинки, сел верхом на бревно, а ноги привязал к бревну, чтобы не сползти в воду. Посреди реки бревно перевернулось, пловец бухнулся головой в воду, а ноги задрались вверх. Путники стояли на берегу, смотрели и говорили: "Смотри ты, какой смышленый наш Янка: речки не переплыл, а носки уже сушит".
   Владик заметил:
   - Я, брат, с бревна не сползу! А там, смотришь, день прожил, - и свобода ближе. Вот кончается, слава богу, месяц, - значит, одну тридцать шестую часть неволи и сбросили с плеч. Так или не так?
   - Так, так, Владик! - подтвердили Сымон и Андрей.
   - А если так, давайте подумаем, как лучше организовать нашу жизнь в остроге.
   Владик предложил создать коммуну, чтобы все гривенники были в одних руках и чтобы один человек имел право с согласия всех остальных распоряжаться этими деньгами.
   Обитатели новой камеры обсудили предложение Владика и постановили избрать Владика экономом, чтобы он вел хозяйство, выписывал через Дождика продукты. Оставалось выбрать и своего повара. По тюремному уставу "повару" от осужденных в крепость разрешалось ходить на тюремную кухню и готовить обеды. "Поваром" назначили Сымона Тургая; он был коридорным старостой, но охотно согласился взять на себя и новую роль, приобретя таким образом и другую должность.
   Так началась новая жизнь осужденных в крепость, отбывавших свое наказание в минском остроге.
   XL
   Однообразие тюремного быта немного нарушалось, когда в камеру прибывали новые осужденные. Попадали сюда люди разных профессий и социального положения - мелкие чиновники, писаря, железнодорожники и другие так называемые интеллигенты. Однажды привели даже конокрада из-под Ракова, некоего Касперича, молодого, малограмотного, но хитрого лодыря. Отправляясь на промысел по части конокрадства, Касперич брал с собой прокламации. Когда он попадался, его сперва крепко били, а затем вели в полицию. Во время обыска выяснялось, что Касперич не конокрад, а "политик". Конокрада судили за прокламации, как политического преступника, а ему этого только и нужно было. Последний раз Касперич вместо долгосрочной каторги получил девять месяцев крепости. Касперич изложил свою программу действий перед обитателями камеры, весело посмеиваясь и радуясь собственной хитрой выдумке.
   - К какой же политической партии принадлежишь ты? - спросил его с серьезным видом Сымон Тургай, еле сдерживая смех.
   - Моя партия - спасай сам себя, - ответил Касперич, глядя на Тургая маленькими, свиными глазками.
   - Значит, ты однобокий анархист-индивидуалист? - заметил Владик.
   - А мне все равно какой, хотя бы и однобокий, - отозвался Касперич.
   В коммуну его не приняли, да и сам он не стремился попасть в нее и жил "на свой гривенник". Немного осмотревшись и сориентировавшись в непривычной обстановке, Касперич однажды спросил Владика:
   - Сколько человек может съесть сырого сала?
   Владик подозрительно посмотрел на Касперича, опасаясь, нет ли здесь какого подвоха, а для "старого" арестанта дать одурачить себя считалось позором.
   - Голодной куме хлеб на уме? - хитро усмехнулся Владик.
   - Может, и так, - безразлично проговорил Касперич и повторил вопрос: Нет, серьезно, сколько человек сможет съесть сырого сала?
   - Смотря какой человек и какого сала, - ответил Владик. - Я, например, проголодавшись, съел бы фунта два.
   - Два фунта! - презрительно отозвался Касперич. - А я могу съесть семь фунтов!
   - А не разорвет тебя? - не поверил Лобанович и сказал Сымону Тургаю: "Политик" берется съесть семь фунтов сырого сала!
   Сымон, о чем-то задумавшись, молча ходил по камере. Услыхав обращенные к нему слова Лобановича, он остановился.
   - А черт его знает, какое у "политика" пузо.
   Касперич решительно стоял на своем и готов был держать пари.
   Владика и Касперича окружили заключенные. Даже Александр Голубович, почти всегда серьезный, молчаливый, замкнутый человек, питерский рабочий, большевик по своим политическим убеждениям, присоединился к группе товарищей по камере.
   - Если даже и съест, то его вырвет, - сказал Голубович.
   Спор все больше разгорался.
   - Так что, хлопцы, рискнем разве? Как, Владик, рискнем? - обратился Тургай к друзьям и к "эконому".
   Владик выдал кусок сала из общих запасов. Сымон Тургай отвесил на кухне семь фунтов и отдал Касперичу. Тот взял с полки небольшой кусок хлеба, сел на нары и начал есть.
   Он ел жадно, отрывал, как волк, зубами большие куски сала. Вместе с кусочками хлеба они исчезали в пасти Касперича. Он двигал челюстями, как жерновами, молол сало и хлеб, а затем также по-волчьи глотал их. И глаза его блестели, словно у волка. С каждым разом сала оставалось все меньше и меньше.
   - Все смелет! - разочарованно проговорил Владик.
   И действительно, Касперич положил в рот остатки хлеба и сала, не торопясь пожевал, проглотил с видом победителя и даже засмеялся.
   - О, - сказал он, - теперь аж до завтра можно терпеть!
   Тургай громко захохотал.
   - Вот обжора так обжора!
   А Касперич как ни в чем не бывало погуливал по камере и улыбался.
   Отсидев свои девять месяцев, Касперич вышел на свободу. В памяти о нем только и осталось, что съеденные в один присест семь фунтов сала да свиные глазки и челюсти, которые двигались, как жернова.
   Среди краткосрочных заключенных порой попадались любители много говорить и наплести с три короба разных небылиц. Свои выдумки для возвеличения самих себя они выдавали за действительность. Их слушали, даже поощряли, поддакивали, чтобы дать разойтись еще больше. По-тюремному таких людей называли "заливалами", от выражения "заливать пули", что значит врать.
   К "заливалам" принадлежал недавно приведенный в камеру Зыгмусь Зайковский. Это был простой человек лет тридцати, столяр по профессии. Усевшись возле стола на нары, Зайковский свертывал большую цигарку из общественной махорки, лежавшей в довольно вместительном ящике, со смаком затягивался и рассказывал о своих приключениях.
   Один такой рассказ запомнился Лобановичу.
   Однажды Зыгмуся, так рассказывал он, задержали несознательные крестьяне за агитацию против царских порядков и посадили в пустой амбар. Сидеть там Зайковский не хотел. Вот и начал он шнырять из угла в угол. Вначале его окружала кромешная тьма, но затем глаза присмотрелись и кое-что можно было разобрать. Ощупал Зыгмусь все доски в полу. Они были толстые, и концы их плотно прикрыты плинтусами. Не за что было зацепиться даже кончиками пальцев. План отодрать половицы и сделать подкоп отпадал. Но Зыгмусь твердо решил выбраться на волю. Он смастерил подмостки, влез на них, осмотрел потолок. Подмостки получились непрочные, упереться в них, чтобы плечом оторвать доску, было невозможно. К счастью, в амбаре стояла большая дубовая бочка. Зыгмусь перевернул бочку вверх дном, взобрался на нее, сделал пробу вогнул голову, а спиной и плечом налег на доску. Доска подалась и заскрипела. Зыгмусю даже страшно стало: а что, если услышат? Но вокруг было тихо. Зыгмусь поднял доску еще выше. С чердака за шиворот посыпались опилки и разная дрянь. Ну, да лихо с ними! Через минуту Зайковский был уже на чердаке. Прислушался - тихо. Тогда он выдрал из крыши охапку соломы и сквозь дыру метнулся на землю, а там его только и видели.
   Кончив рассказывать, Зыгмусь сам первый громко захохотал.
   - И убежал? - с деланным изумлением и восхищением воскликнул Сымон Тургай.
   - Ну и ловкач! - отозвался Владик.
   - Да ты же силач: оторвал хребтиной доску! - удивился и Лобанович.
   - А ты что думал! - гордо проговорил Зыгмусь и еще с большим пылом добавил: - Но это еще не все!
   - Что ты говорить?! - воскликнули все вместе.
   - А вот слушайте. Очутился я на земле, оглянулся, пригнулся - шмыг в коноплю. Огородами, загуменьями выбрался из деревни - и напрямик в кустарник! И - на дорогу. Впереди, вижу, лес, но далековато. Бежать на всю скорость нельзя: увидят - сразу догадаются. Надо же и соображать. И что вы думаете? Оглянулся я - шпарит за мной верхом на лошади кудлатый мужик без шапки, только космы на голове трясутся. Догонит, не успею добежать до лесу! Дух захватывает, бегу, а погоня все ближе. Сзади за верховым пять-шесть пеших мужиков! Чешут наперегонки! Что делать?
   - Ой, это прямо трагично! - сочувственно вздохнул Тургай. - Говори, что дальше было!
   Зыгмусь провел пальцами по усам.
   - Вижу, густой лозовый куст при дороге. Я в куст! И не знаю, что будет дальше. Мужик, думаю, в куст с конем не въедет. В один миг осмотрелся - от куста канавка идет в сторону от дороги. А вдоль дороги она и шире, и глубже, и вся заросла травой. Я из куста в канаву! Ползу. Дополз до дороги. Кудлатый мужик остановил коня, закинул ему на шею поводья, а сам на землю! Спешился, махнул мужикам рукою: тут, мол, преступник! А я в двух шагах от кудлатого мужика. Он осторожно обходит куст. Конь хрупает траву на обочине дороги, совсем рядом со мной. Поводья съехали с шеи чуть не на голову мне! Я хвать за поводья! Конь испугался, а я прыг на него да вскачь по дороге в лес. Только меня и видели!
   - Ну, Зыгмусь, герой ты, ей-богу, герой! - не выдержал Сымон и подмигнул друзьям. А это был знак - разоблачить и высмеять самохвальство Зайковского.
   Разоблачение и высмеивание производились тем же методом, каким пользовались сами "заливалы": нужно рассказывать самые невероятные вещи, да еще в больших размерах.
   - Такие приключения редко с кем случаются, - словно бы с завистью начал Владик. - Но не в приключениях дело, самое главное, как будет держаться человек. Сообразительность, находчивость - вот что спасло Зыгмуся. Мне также хочется рассказать об одном случае. Пошел я однажды под осень собирать грибы. Забрался в лесную чащу. Вижу - старая сосна, а в сосне дупло. Влез на сосну: что там, в дупле, делается? Засунул руку, а меня за палец цап какой-то зверек. Даже кровь пошла. Я обмотал руку торбочкой и снова в дупло! Схватил за загривок какого-то зверька и тащу. Вытащил - куница! Я ее мордочкой о сосну - стук, стук да на землю. Засунул руку снова - другая куница! Я и ее таким же манером хвать о сосну и вниз. И знаете, шесть куниц вытащил из дупла! Связал я их за хвосты, перебросил через плечо и потащил домой. По три с половиной рубля шкурку продал! Что скажешь, Зыгмусь?
   Зыгмусь старательно затянулся махоркой и опустил глаза, гадая, что ответить на вопрос и как вообще отнестись к рассказу Владика. Но Лобанович опередил Зыгмуся.
   - Ты эконом, и приключения твои экономические, - сказал он Владику. Со мной почище случай произошел, вернее - со мной и с моим батькой. Батька мой был пчеловод, на лето отвез он пять ульев поближе к лесу, чтобы удобнее было пчелам таскать мед. И вот однажды, перед вечером, слышу, ревет что-то, да так, что аж земля гудит. Взглянул я - смотрю, батя держит за хвост огромного зверя и тащит к себе. Я догадался, что это медведь пришел полакомиться медом. Батька тащит медведя назад, а он рвется вперед. И слышу я, кричит батя: "Андрей! Бери вожжи и беги сюда!" Я вскочил в сени, схватил вожжи и на пчельник. Прибежал - батька тащит медведя за хвост. Медведь упирается и пашет лапами землю, как сохой. "Забрасывай под брюхо вожжи!" кричит батька. Я ловко забросил вожжи, сделал петлю, чтобы не соскочили. "Тащи!" - командует батя. Он тащит медведя за хвост, а я за вожжи. Почуял это медведь - да как рванется. Оторвал хвост! Батя с хвостом на спину повалился и ноги задрал. Я один держу зверюгу. А он еще сильнее рванулся. Я до колен в землю ногами ушел. И вдруг вожжи хрясь, только кончики в руках остались. Сорвался медведь и подрапал в лес. Вместо хвоста вожжи потащил с собой. Поднялся батька с земли, покачал головой: жалко, что медведя выпустили. А потом и говорит мне: "Ну, сынок, теперь медведь за медом ходить не будет".
   Белоусый семидесятилетний дед Юзефович, настоящий эконом, осужденный в крепость на один год, лежал на нарах, заложив руки за голову, слушал да посмеивался.
   Иван Сорока, ловкий мужичок из-под Астрашицкого городка, но обращал внимания на все эти небылицы, сидел возле подоконника и сапожным ножом - нож одолжил ему сапожник Лазарь Мордухович, молодой хлопец, осужденный в крепость на полтора года, - резал корочки хлеба на мелкие кусочки, чтобы покормить голубей. Они слетались на подоконник целыми стаями.
   - Вот черти полосатые! - отозвался Тургай на рассказы друзей. - Что же мне рассказать после этого? Разве про своего деда? Мой дед весил один пуд и один фунт... Что вы смеетесь? Ей-богу, правда! Один пуд и фунт! Бабушка моя, бывало, возьмет его под мышку и несет, как обмолоченный овсяный сноп. А когда-то дед был человек плотный, здоровый. Если бы Андреев отец позвал не Андрея, а моего деда, то они медведя не выпустили бы из рук. Да вот какое лихо приключилось с дедом. Позавтракал он на Семуху и пошел под вишню в холодок отдохнуть. А когда поднялся, почувствовал - что-то вроде как шевелится в ухе. И начал он с того дня сохнуть. Сох, сох, пока от него не остался один пуд и один фунт. На голову жаловался дед - болит и шумит в голове. Повезли деда в больницу. Осмотрели его доктора, выслушали, а затем говорят: "Операцию надо делать, в мозгах что-то завелось". Сделали деду операцию - подрезали покрышку на голове, череп, ну, как на арбузе корку. Как только подняли покрышку, из дедовых мозгов прыг жаба! Не верите? - Тургай стукнул себя кулаком в грудь и с самым серьезным видом побожился, что это правда. - Что же оказалось? - продолжал он. - Когда дед лежал в холодке, ему в ухо залез маленький лягушонок, из уха перебрался в мозги, сосал их и вырастал.
   Александр Голубович, шагая из одного конца камеры в другой, с затаенной улыбкой прислушивался к рассказам о невероятных событиях. А когда Сымон Тургай начал рассказ про своего деда, Голубович остановился возле слушателей и присел рядом с ними. После неожиданного финала, которым завершил Тургай свой рассказ, Голубович громко захохотал. Да и нельзя было не смеяться, глядя на серьезное лицо Сымона, с которым выдавал он чепуху за правду.
   - Не перевелись еще чудеса на нашей земле, - говорил смеясь Голубович.
   - Затмил ты, брат Сымон, всех нас, и Зыгмуся, и Владика, и меня, проговорил Лобанович, также будучи не в силах удержаться от смеха.
   Друзья весело смеялись. К общему веселью присоединился сам Зыгмусь Зайковский и многие из товарищей.
   Обитатели камеры остерегались потом ходить дорожками Зыгмуся Зайковского.
   XLI
   Александр Голубович редко принимал участие в забавах друзей по камере. Иногда целыми часами лежал на нарах с книжкой в руках. Книги он буквально глотал, доставал их множество. По всему видно было, что у него есть крепкие связи за стенами тюрьмы.
   Когда к Голубовичу обращался кто-нибудь из друзей с вопросом, он охотно и дружески внимательно отвечал, объяснял непонятное, а на шутку отвечал остроумной, добродушной шуткой.
   Поднявшись с нар, Голубович принимался за свое привычное занятие мерил шагами камеру, должно быть размышляя над прочитанным. На лице его видна была печать напряженной, беспокойной мысли. Затем лицо его прояснялось. Александр становился веселее, подходил к Владику, Сымону или к Андрею - это была четверка самых сплоченных людей в камере.
   - Ну что, дружок, пустим дымок? - говорил Голубович, ласково улыбнувшись.