Страница:
Почти всю следующую неделю я провел, изучая страховки для «Ритэйл Кредит» в Джексон-парке. Дело пошло так хорошо, что я потратил семьдесят пять долларов из денег Капоне на первую собственную машину «шевроле» 1929 года, темно-синий, двухместный с откидным сиденьем. После этого я почувствовал себя богачом, но люди, которым я звонил, напомнили мне, что это не так. Не то чтобы они уж очень процветали (они жили в типичных чикагских двух-, трех– и шестиквартирных домах), но каждый, у кого были постоянная работа и приятное место проживания и кто мог позволить себе страховку, казался по тем временам процветающим. Я позвонил нескольким торговцам, юристу и профессору из университетского городка Чикаго, чье заявление было единственным, которое каким-то боком меня касалось: была утеряна семейная реликвия, бабушкино бриллиантовое кольцо, теперь принадлежавшее его жене. Кольцо потеряли на пикнике, но, судя по описанию, оно было уникальным, и я подумал, что сам смогу найти его в одном из ломбардов на Северной Кларк-стрит, а в крайнем случае собирался посоветовать сделать это «Ритэйл Кредит».
Трехполосный бульвар, по которому я выезжал из университетского городка, был как раз посередине места проведения Колумбийской выставки – последней Всемирной Выставки-ярмарки. Единственное явное напоминание об этой Выставке – открывавшейся под громкие фанфары успеха века современности, а закончившейся в городе, объятом депрессией, – Дворец изящных искусств превращался в нечто под названием «Музей науки и промышленности». Переделка была в самом разгаре, когда я проезжал под строительными лесами. Рабочие трудились над монтажом, размещая экспонаты для Всемирной выставки, открывающейся в мае.
Я припомнил, что говорил отец о выставке 1893 года: как человек профсоюза, он находил ее оскорбительной. На территории ярмарки, в «Белом городе» (здания в классическом стиле с арками противоречили общему мнению, что Чикаго – родина современной архитектуры) одни посетители выстраивались в очередь, чтобы прокатиться на колесе обозрения; другие развлекались в «Маленьком Египте», а в «Сером Городе» бродили безработные, подыскивая местечко для сна, в котором бы не торчали всякие там сооружения в греческом и романском стилях.
Каждый день, когда в сумерках я возвращался на Петлю по Лейф-Эриксен-драйв, силуэты конструкций Выставки, как мираж, возникали вдоль побережья озера. Сверху современные здания и башни были еще не совсем достроены, у некоторых виднелись металлические скелеты, уткнувшиеся в небо, как бы для пробы. Зима до сего времени была сиротской, так что снег и мороз не останавливали сооружения этого футуристического города на земле, которую он захватил, частично вычерпав из озера.
Приближалась Выставка: генерал Дэйвс настоял на праздновании Столетия прогресса; даже если до столетия не хватает нескольких лет, кто это будет подсчитывать.
На месте экспозиции менее чем за год до этого был Гувервилль. Безработный и бездомный человек тоже старался найти свою дорожку в Столетие прогресса. Ладно, может, процветание, которое Выставка принесет городу, даст и безработному работу, а то и две. И потеря вида на озеро, конечно, не стоила Чикаго ее Гувервилля.
Моим следующим пунктом был как раз Гувервилль, где, возможно, как раз сейчас грустил Джимми Бим. Неплохой способ, как и всякий другой, избежать сидения в конторе в воскресенье.
Я начал с Грант-парка, не считавшегося Гувервиллем, но бывшего отелем под открытым небом для людей, потерпевших жизненный крах. Конечно, никто не осмеливался возводить здесь какие-нибудь крыши с тех пор, как копы положили этому конец. Но, с другой стороны, копы перестали сажать нарушителей запрета – в тюрьмах не было подходящего помещения, чтобы упрятать такую огромную толпу.
Я прогулялся туда, пройдя мимо отеля Эйдемса и «Конгресса», и скоро уже показывал улыбающееся, хорошо откормленное лицо на фотографии изможденным, небритым людям в залатанных костюмах, за которые они когда-то платили побольше, чем сейчас стоил мой. Народ и в Грант-парке, и в Линкольн-парке был одинаковый: они противились выживанию их в Гувервилле, не смирившись со своей судьбой, они еще не были безучастными, еще старались кое-как перебиваться... Один старый бродяга, с которым я разговорился, использовал одно из двух пальто в виде подушки на скамейке, которую он застолбил для себя в это довольно холодное воскресное утро.
Снег, наконец-то, завалил Чикаго – несколько дюймов снега покрыли землю с середины недели и держались благодаря постоянно морозной погоде. Старик со своими двумя пальто был в меньшинстве, большинство не имело ни одного, а этот высокий, худой, старый, мудрый ворон чувствовал себя человеком, оставаясь при своих двух пальто.
– Этого парня не видал, – сказал он, глядя на улыбающееся лицо Джимми Бима. – У этого парнишки хорошенькая малышка. Жаль, не встретил такую, когда был парнем хоть куда.
– Это его сестра.
– Похожа, – сказал старик.
– Ели сегодня?
– Я поел вчера.
Я стал рыться в карманах, но он взял меня за руку.
– Слушай, – сказал он. – Планируешь показывать портрет всем вокруг? Спрашивать этих обманщиков и бродяг, видали или нет они этого малыша?
Я ответил, что собираюсь.
– Тогда никому не давай ржавой монеты. Разнесется слух, что ты кидаешь монеты направо и налево, и ты получишь столько сведений, что унести не сможешь, но ни в одном не будет ни слова правды.
Я это знал. Но этому бедному старому негодяю было, черт его побери, за семьдесят, и на таком холоде, как сейчас...
Что ж, должно быть, он сообразил, о чем я думаю, потому что заулыбался и покачал головой.
– Хоть я тут и самый старый, но не самый нуждающийся и не хуже всех. Если у меня будет какая новость для тебя, возьму твои «бабки». А не узнаю, так и не возьму. Что ж, другие такой привычки не имеют. Видишь ли, я в эту игру начал играть еще до тяжелых времен. Я двадцать лет мотался по железной дороге, пока женщина, с которой я прожил пятнадцать лет, не выставила меня по причинам, тебя совсем не касающимся. И тогда я оказался здесь. Но другие парни... не знают они, как надо обходиться с жизнью. Для них она – новость. Так что монету не выдавай. У тебя столько и нет при деле, которым занимаешься.
Я пожал ему руку, втиснув доллар. Он глянул на меня почти сердито, но я успокоил его.
– Вы его заработали. Ваш совет стоит этого.
Он заулыбался, кивнув, и растянулся на своей скамье подремать – со свернутым пальто под головой.
Один из мужчин, сидя на ступеньках и положив рядом воскресный «Трибьюн», сняв пальто и жилет, обкладывал свое тело газетами, а потом натянул на газеты жилет и надел пальто.
Он заметил мое внимание к нему и улыбнулся неожиданно широко и душевно.
– Мне сказали – так теплее, – пояснил он.
Я не смог найти ответ. Мне удалось только растерянно выговорить:
– Держу пари, что помогает.
– А я уверен, что и у вас одна лежит против сердца, – сказал незнакомец.
– Э-э... Когда-нибудь видал этого парня? – сказал я, показывая ему фото.
Он изучил его и сказал:
– Если видал, обломиться мне что-нибудь?
– Нет, – ответил я.
– Я его никогда не видел. Никогда, даже если за это светят деньги.
– Извините за беспокойство, – сказал я.
– Не стоит, – заметил он и, расстелив остатки газеты, лег на них, ничем не прикрывшись.
Я показал фото остальным скваттерам пьедестала Гамильтона. Ни один из них никогда не видел Джимми Бима. Большинству понравилась внешность Мэри Энн; некоторые остались к ней равнодушны. Я опросил еще нескольких человек, сидевших на скамьях вдоль берега озера и глазевших на почти достроенный «Город будущего», где у них была не так уж давно крыша над головой. Один из мужчин, среднего возраста, поседевший, в шляпе и пальто, которые стоили когда-то немало, хотя на пальто уже были не все пуговицы, тоже не видел Джимми, но предложить взять у меня копию фотографии, если есть, – он может показывать ее всюду и заработать верный доллар. Я отказался без колебаний – как и советовал старик. У меня не было столько денег; приходилось делать работу, отбросив жалость, сердце надо было прикрыть чем-то потолще газеты.
В моих поисках этот Гувервилль был самым многообещающим: некоторые люди прожили здесь больше года, тогда как бродяги в городе и неудачники из Грант и Линкольн-парков передвигались с места на место. Если Джимми Бим добрался сюда на товарняке – он временно мог сойтись с бродягами. Он наверняка должен был возвращаться в Гувервилль ночевать во время своих бесполезных поисков личного стола в редакции «Трибьюн». Так что именно постоянные жители городских Гувервиллей имели наибольший шанс его знать.
Но Джимми Бима никто никогда не видел ни на Гэррисон, ни на Канале.
Я посетил еще три Гувервилля, подальше, что и заняло у меня все воскресенье. На следующее утро я попытал счастья на платформах пониже Уэкер-Драйв, но ни один человек так и не опознал фото; и люди под мостом Мичиган-авеню тоже не опознали. Гувервилли около железнодорожных депо были, возможно, вариантом получше, но я больше никуда не попал. Закончил около семи вечера в понедельник в заведении Барни, пил ром до тех пор, пока из памяти не уплыли небритые лица бродяг, одетые в рваные фетровые шляпы.
Всего за несколько кварталов отсюда находились шикарные магазины Северной Мичиган-авеню, где богатые женщины в мехах и драгоценностях покупали себе очередные меха и драгоценности. А здесь была Северная Кларк-стрит: ломбарды, дешевые рестораны; китайские забегаловки и притоны; непристойные театры, детские приюты, игорные притоны, табачные лавки, газетные киоски, магазины ношеной одежды, столовые для бедных, ночлежки. Тусклая улица, знавшая лучшие времена, вечером превращалась в дорогу «ярких огней и горячего джаза» с кабаре и «открытыми» танцевальными залами (где одинокие мужчины и женщины из дешевых пансионов могли познакомиться и, возможно, объединить хозяйство на неделю или на год), и с десятицентовыми танцзалами, где посетителям навязывали свое мастерство проститутки.
Но шаркающие по этим улицам, заполнявшие «отели для мужчин» и пансионы бродяги не видели Джимми Бима, по крайней мере, ни один из тех, с кем я разговаривал. Не видели его и на Ла-Саль, Диборн, Стейт или Раш-стрит и на перекрестке ниже Чикаго-авеню, где сосредоточилось множество ночлежек с постелью (или чем-то похожим на постель) для бездомных господ. Стоимостью двадцать пять центов за ночь или доллар за неделю. А множество народу в Чикаго не имело не только двадцати пяти центов, но и не знали, кто такой, к черту, Джимми Бим. Это, похоже, относилось и к сотням небритых, плохо одетых людей, которым я совал фото.
Следующий день я провел, обследуя ночлежки по Южной Кларк, Южной Стейт и Западной Мэдисон-стрит, более подробно остановившись на отеле Дэйвса «Для мужчин», который генерал посвятил памяти покойного сына. Но все было безрезультатно.
Я вернулся на Северную Кларк-стрит. Между Кларк и Диборн-стрит в Вашингтон-сквере, перед библиотекой Ньюбери, находился Багхаус-сквер. Если бы жив был мой отец, и жизнь сбила бы его с ног, он, конечно, отирался бы по вечерам здесь. Ежедневно толпы мужчин, стоя вдоль тротуара, слушали взобравшихся на вершину пирамиды из нескольких ящиков из-под мыла ораторов, талдычивших на излюбленные темы: о язвах капитализма и о том, что Бога нет. В этом месте, как в фокусе, собирались самые интеллигентные бродяги и неудачники, симпатизирующие коммунистам и Ай. У. У.[18] Уверен, мой отец чувствовал бы себя здесь как рыба в воде.
В дневное время ящики из-под мыла по большей части оставались вакантными, а скамьи и бровки тротуаров занимали те же небритые лица, которые я встречал уже несколько дней подряд. Главное отличие было в том, что некоторые из этих плохо одетых граждан не обкладывали себя газетами, а читали их.
Молодой человек, находящийся в полосе жизненных неудач, лишенный иллюзий, созданных с помощью выжимок из великих газет, которым он так поклонялся, вполне мог закончить Багхаус-сквером.
Я опросил нескольких человек, но получил отрицательные ответы; неожиданно один – бледный, помоложе других, в очках, с довольно длинными каштановыми волосами, опознал лицо на фотографии.
– Да, – сказал он. – Я знаю, кто это.
– Вы уверены?
– Да. Это Мэри Энн Бим. Она живет в студии в Тауер Таун. Она актриса. Великая...
– Ну да.
– Разве это ничего не стоит?
– Не особенно.
– Я ничего не прошу... Просто подумал, раз я опознал фото...
– Но я пытаюсь найти парня.
– Его я не знаю. Почему бы вам не обратиться к Мэри Энн? Может, она знает.
– Я так и сделаю.
– Мне нужно пятьдесят центов. Или даже двадцать пять. Мне нужно хотя бы позавтракать.
– Сожалею.
– Я не бродяга, понимаете? Я изобретатель.
– В самом деле... – Я попытался уйти от него.
Он поднялся со скамьи – невысокого роста, глаза как-то странно блестели.
– Я изобрел линзы, – пояснил он и из кармана бархатной куртки вынул круглый кусок толстого полированного стекла, вдвое больше серебряного доллара.
– Прекрасно.
– Это дает возможность человеку видеть вещи в миллион раз больше, чем они есть на самом деле. – Он поднял стекло вверх к солнцу, чтобы поймать его лучи своей штуковиной, но солнце было за тучами.
– Не смешите меня.
– Я его сам отшлифовал наждачной бумагой. Парень довольно живо зашагал рядом со мной. Наклонившись, он приглушенным тоном сообщил, дотронувшись до моего плеча:
– Мне предлагали за нее тысячу долларов. Но меньше, чем за пять тысяч, я не отдам.
Вежливо улыбаясь, я осторожно снял его руку с плеча и спросил:
– А как вы обнаружили, что линза такая сильная?
Он самодовольно улыбнулся.
– Я экспериментировал на клопах. Под линзой я мог не только рассмотреть каждую мышцу клопа, но и движения всех его суставов. Мог его лицо разглядеть: в глазах никакого выражения. Знаете, клопы от природы не слишком сообразительны.
– Я это слышал. Пока.
Теперь он шел сзади, но обращался ко мне:
– Разве вы сможете увидеть такое с обычными линзами? Нет, не сможете!
В этот вечер я так налакался рома, что решил избавиться от этого проклятого дела, пока оно не превратило меня в чокнутого.
Через недельку с небольшим я собираюсь во Флориду, так что завтра мне нужно встретиться с Мэри Энн Бим и сказать, что я не в силах разыскать ее брата.
Глава 13
Трехполосный бульвар, по которому я выезжал из университетского городка, был как раз посередине места проведения Колумбийской выставки – последней Всемирной Выставки-ярмарки. Единственное явное напоминание об этой Выставке – открывавшейся под громкие фанфары успеха века современности, а закончившейся в городе, объятом депрессией, – Дворец изящных искусств превращался в нечто под названием «Музей науки и промышленности». Переделка была в самом разгаре, когда я проезжал под строительными лесами. Рабочие трудились над монтажом, размещая экспонаты для Всемирной выставки, открывающейся в мае.
Я припомнил, что говорил отец о выставке 1893 года: как человек профсоюза, он находил ее оскорбительной. На территории ярмарки, в «Белом городе» (здания в классическом стиле с арками противоречили общему мнению, что Чикаго – родина современной архитектуры) одни посетители выстраивались в очередь, чтобы прокатиться на колесе обозрения; другие развлекались в «Маленьком Египте», а в «Сером Городе» бродили безработные, подыскивая местечко для сна, в котором бы не торчали всякие там сооружения в греческом и романском стилях.
Каждый день, когда в сумерках я возвращался на Петлю по Лейф-Эриксен-драйв, силуэты конструкций Выставки, как мираж, возникали вдоль побережья озера. Сверху современные здания и башни были еще не совсем достроены, у некоторых виднелись металлические скелеты, уткнувшиеся в небо, как бы для пробы. Зима до сего времени была сиротской, так что снег и мороз не останавливали сооружения этого футуристического города на земле, которую он захватил, частично вычерпав из озера.
Приближалась Выставка: генерал Дэйвс настоял на праздновании Столетия прогресса; даже если до столетия не хватает нескольких лет, кто это будет подсчитывать.
На месте экспозиции менее чем за год до этого был Гувервилль. Безработный и бездомный человек тоже старался найти свою дорожку в Столетие прогресса. Ладно, может, процветание, которое Выставка принесет городу, даст и безработному работу, а то и две. И потеря вида на озеро, конечно, не стоила Чикаго ее Гувервилля.
Моим следующим пунктом был как раз Гувервилль, где, возможно, как раз сейчас грустил Джимми Бим. Неплохой способ, как и всякий другой, избежать сидения в конторе в воскресенье.
Я начал с Грант-парка, не считавшегося Гувервиллем, но бывшего отелем под открытым небом для людей, потерпевших жизненный крах. Конечно, никто не осмеливался возводить здесь какие-нибудь крыши с тех пор, как копы положили этому конец. Но, с другой стороны, копы перестали сажать нарушителей запрета – в тюрьмах не было подходящего помещения, чтобы упрятать такую огромную толпу.
Я прогулялся туда, пройдя мимо отеля Эйдемса и «Конгресса», и скоро уже показывал улыбающееся, хорошо откормленное лицо на фотографии изможденным, небритым людям в залатанных костюмах, за которые они когда-то платили побольше, чем сейчас стоил мой. Народ и в Грант-парке, и в Линкольн-парке был одинаковый: они противились выживанию их в Гувервилле, не смирившись со своей судьбой, они еще не были безучастными, еще старались кое-как перебиваться... Один старый бродяга, с которым я разговорился, использовал одно из двух пальто в виде подушки на скамейке, которую он застолбил для себя в это довольно холодное воскресное утро.
Снег, наконец-то, завалил Чикаго – несколько дюймов снега покрыли землю с середины недели и держались благодаря постоянно морозной погоде. Старик со своими двумя пальто был в меньшинстве, большинство не имело ни одного, а этот высокий, худой, старый, мудрый ворон чувствовал себя человеком, оставаясь при своих двух пальто.
– Этого парня не видал, – сказал он, глядя на улыбающееся лицо Джимми Бима. – У этого парнишки хорошенькая малышка. Жаль, не встретил такую, когда был парнем хоть куда.
– Это его сестра.
– Похожа, – сказал старик.
– Ели сегодня?
– Я поел вчера.
Я стал рыться в карманах, но он взял меня за руку.
– Слушай, – сказал он. – Планируешь показывать портрет всем вокруг? Спрашивать этих обманщиков и бродяг, видали или нет они этого малыша?
Я ответил, что собираюсь.
– Тогда никому не давай ржавой монеты. Разнесется слух, что ты кидаешь монеты направо и налево, и ты получишь столько сведений, что унести не сможешь, но ни в одном не будет ни слова правды.
Я это знал. Но этому бедному старому негодяю было, черт его побери, за семьдесят, и на таком холоде, как сейчас...
Что ж, должно быть, он сообразил, о чем я думаю, потому что заулыбался и покачал головой.
– Хоть я тут и самый старый, но не самый нуждающийся и не хуже всех. Если у меня будет какая новость для тебя, возьму твои «бабки». А не узнаю, так и не возьму. Что ж, другие такой привычки не имеют. Видишь ли, я в эту игру начал играть еще до тяжелых времен. Я двадцать лет мотался по железной дороге, пока женщина, с которой я прожил пятнадцать лет, не выставила меня по причинам, тебя совсем не касающимся. И тогда я оказался здесь. Но другие парни... не знают они, как надо обходиться с жизнью. Для них она – новость. Так что монету не выдавай. У тебя столько и нет при деле, которым занимаешься.
Я пожал ему руку, втиснув доллар. Он глянул на меня почти сердито, но я успокоил его.
– Вы его заработали. Ваш совет стоит этого.
Он заулыбался, кивнув, и растянулся на своей скамье подремать – со свернутым пальто под головой.
* * *
Вокруг постамента статуи Александра Гамильтона, первого министра финансов Соединенных Штатов, этих добитых жизнью людей сидело побольше, и я смог заметить, что они были как раз тем сортом людей, о которых и говорил старый бродяга: лет под тридцать, под сорок, под пятьдесят (люди, которые хотят найти работу и играть по правилам, надеются, что для человека, желающего работать, работа всегда найдется), сидящие у постамента статуи Гамильтона с лицами, на которых все еще видно было достоинство, но также замешательство и гнев; а по мере того, как шли месяцы и эти люди передвигались под крышу одного из Гувервиллей, которыми усеяны пригороды Чикаго, лица становились пустыми, невыразительно застывшими, и не только от холода.Один из мужчин, сидя на ступеньках и положив рядом воскресный «Трибьюн», сняв пальто и жилет, обкладывал свое тело газетами, а потом натянул на газеты жилет и надел пальто.
Он заметил мое внимание к нему и улыбнулся неожиданно широко и душевно.
– Мне сказали – так теплее, – пояснил он.
Я не смог найти ответ. Мне удалось только растерянно выговорить:
– Держу пари, что помогает.
– А я уверен, что и у вас одна лежит против сердца, – сказал незнакомец.
– Э-э... Когда-нибудь видал этого парня? – сказал я, показывая ему фото.
Он изучил его и сказал:
– Если видал, обломиться мне что-нибудь?
– Нет, – ответил я.
– Я его никогда не видел. Никогда, даже если за это светят деньги.
– Извините за беспокойство, – сказал я.
– Не стоит, – заметил он и, расстелив остатки газеты, лег на них, ничем не прикрывшись.
Я показал фото остальным скваттерам пьедестала Гамильтона. Ни один из них никогда не видел Джимми Бима. Большинству понравилась внешность Мэри Энн; некоторые остались к ней равнодушны. Я опросил еще нескольких человек, сидевших на скамьях вдоль берега озера и глазевших на почти достроенный «Город будущего», где у них была не так уж давно крыша над головой. Один из мужчин, среднего возраста, поседевший, в шляпе и пальто, которые стоили когда-то немало, хотя на пальто уже были не все пуговицы, тоже не видел Джимми, но предложить взять у меня копию фотографии, если есть, – он может показывать ее всюду и заработать верный доллар. Я отказался без колебаний – как и советовал старик. У меня не было столько денег; приходилось делать работу, отбросив жалость, сердце надо было прикрыть чем-то потолще газеты.
* * *
Я поехал в Гувервилль на Гэррисон и на Канале. Там вид был прямо-таки в духе Крэйзи Кэт: сюрреалистический город, построенный из распрямленных железных канистр, брошенной мебели и картонных коробок, упаковочных ящиков, старых корпусов машин, птичьих клеток – годился любой городской хлам. Лачуги были аккуратно собраны в ландшафтные группы с насыпанными земляными тротуарами и высаженными возле них какими-то деревьями и кустами – сейчас, конечно, бесплодными, за исключением пары вечнозеленых, одно из которых, судя по всему, послужило кому-то рождественской елкой; не видно было бурьяна или мусора, только странный городок в снегу. Многие из его обитателей сгрудились вокруг печек – дырявых канистр, в которых горел ярко-оранжевый в серо-белом свете дня огонь. Этот, как и другие Гувервилли около депо железной дороги и в свободных местах вокруг города, держался довольно долго, чтобы сделаться только временной остановкой. Здесь жили мужчины, женщины и дети. Народ, который редко мог помыться и постирать белье и одежду, но держался с тихим достоинством, говорившим, что они смогут, если захотят. А по числу детей и беременных женщин казалось, что жизнь здесь будет продолжаться вечно.В моих поисках этот Гувервилль был самым многообещающим: некоторые люди прожили здесь больше года, тогда как бродяги в городе и неудачники из Грант и Линкольн-парков передвигались с места на место. Если Джимми Бим добрался сюда на товарняке – он временно мог сойтись с бродягами. Он наверняка должен был возвращаться в Гувервилль ночевать во время своих бесполезных поисков личного стола в редакции «Трибьюн». Так что именно постоянные жители городских Гувервиллей имели наибольший шанс его знать.
Но Джимми Бима никто никогда не видел ни на Гэррисон, ни на Канале.
Я посетил еще три Гувервилля, подальше, что и заняло у меня все воскресенье. На следующее утро я попытал счастья на платформах пониже Уэкер-Драйв, но ни один человек так и не опознал фото; и люди под мостом Мичиган-авеню тоже не опознали. Гувервилли около железнодорожных депо были, возможно, вариантом получше, но я больше никуда не попал. Закончил около семи вечера в понедельник в заведении Барни, пил ром до тех пор, пока из памяти не уплыли небритые лица бродяг, одетые в рваные фетровые шляпы.
* * *
Еще два дня я провел поблизости от Норд-Сайда, путешествуя вверх и вниз по Северной Кларк-стрит с этой проклятой фотографией в руке. Северная Кларк-стрит не была подходящим местом, чтобы шататься там уставшему от глазения на бродяг человеку. Похоже, у меня уже была «бродягоэмия». Рассыпающиеся старые здания, с угодливо приоткрытыми для всякого сброда дверями, которые были душой этой улицы еще до тяжелых времен и пребудут ею и дальше; мелкие торговцы и уличные нищие занимали все перекрестки, и все свободные места были ими буквально усеяны.Всего за несколько кварталов отсюда находились шикарные магазины Северной Мичиган-авеню, где богатые женщины в мехах и драгоценностях покупали себе очередные меха и драгоценности. А здесь была Северная Кларк-стрит: ломбарды, дешевые рестораны; китайские забегаловки и притоны; непристойные театры, детские приюты, игорные притоны, табачные лавки, газетные киоски, магазины ношеной одежды, столовые для бедных, ночлежки. Тусклая улица, знавшая лучшие времена, вечером превращалась в дорогу «ярких огней и горячего джаза» с кабаре и «открытыми» танцевальными залами (где одинокие мужчины и женщины из дешевых пансионов могли познакомиться и, возможно, объединить хозяйство на неделю или на год), и с десятицентовыми танцзалами, где посетителям навязывали свое мастерство проститутки.
Но шаркающие по этим улицам, заполнявшие «отели для мужчин» и пансионы бродяги не видели Джимми Бима, по крайней мере, ни один из тех, с кем я разговаривал. Не видели его и на Ла-Саль, Диборн, Стейт или Раш-стрит и на перекрестке ниже Чикаго-авеню, где сосредоточилось множество ночлежек с постелью (или чем-то похожим на постель) для бездомных господ. Стоимостью двадцать пять центов за ночь или доллар за неделю. А множество народу в Чикаго не имело не только двадцати пяти центов, но и не знали, кто такой, к черту, Джимми Бим. Это, похоже, относилось и к сотням небритых, плохо одетых людей, которым я совал фото.
Следующий день я провел, обследуя ночлежки по Южной Кларк, Южной Стейт и Западной Мэдисон-стрит, более подробно остановившись на отеле Дэйвса «Для мужчин», который генерал посвятил памяти покойного сына. Но все было безрезультатно.
Я вернулся на Северную Кларк-стрит. Между Кларк и Диборн-стрит в Вашингтон-сквере, перед библиотекой Ньюбери, находился Багхаус-сквер. Если бы жив был мой отец, и жизнь сбила бы его с ног, он, конечно, отирался бы по вечерам здесь. Ежедневно толпы мужчин, стоя вдоль тротуара, слушали взобравшихся на вершину пирамиды из нескольких ящиков из-под мыла ораторов, талдычивших на излюбленные темы: о язвах капитализма и о том, что Бога нет. В этом месте, как в фокусе, собирались самые интеллигентные бродяги и неудачники, симпатизирующие коммунистам и Ай. У. У.[18] Уверен, мой отец чувствовал бы себя здесь как рыба в воде.
В дневное время ящики из-под мыла по большей части оставались вакантными, а скамьи и бровки тротуаров занимали те же небритые лица, которые я встречал уже несколько дней подряд. Главное отличие было в том, что некоторые из этих плохо одетых граждан не обкладывали себя газетами, а читали их.
Молодой человек, находящийся в полосе жизненных неудач, лишенный иллюзий, созданных с помощью выжимок из великих газет, которым он так поклонялся, вполне мог закончить Багхаус-сквером.
Я опросил нескольких человек, но получил отрицательные ответы; неожиданно один – бледный, помоложе других, в очках, с довольно длинными каштановыми волосами, опознал лицо на фотографии.
– Да, – сказал он. – Я знаю, кто это.
– Вы уверены?
– Да. Это Мэри Энн Бим. Она живет в студии в Тауер Таун. Она актриса. Великая...
– Ну да.
– Разве это ничего не стоит?
– Не особенно.
– Я ничего не прошу... Просто подумал, раз я опознал фото...
– Но я пытаюсь найти парня.
– Его я не знаю. Почему бы вам не обратиться к Мэри Энн? Может, она знает.
– Я так и сделаю.
– Мне нужно пятьдесят центов. Или даже двадцать пять. Мне нужно хотя бы позавтракать.
– Сожалею.
– Я не бродяга, понимаете? Я изобретатель.
– В самом деле... – Я попытался уйти от него.
Он поднялся со скамьи – невысокого роста, глаза как-то странно блестели.
– Я изобрел линзы, – пояснил он и из кармана бархатной куртки вынул круглый кусок толстого полированного стекла, вдвое больше серебряного доллара.
– Прекрасно.
– Это дает возможность человеку видеть вещи в миллион раз больше, чем они есть на самом деле. – Он поднял стекло вверх к солнцу, чтобы поймать его лучи своей штуковиной, но солнце было за тучами.
– Не смешите меня.
– Я его сам отшлифовал наждачной бумагой. Парень довольно живо зашагал рядом со мной. Наклонившись, он приглушенным тоном сообщил, дотронувшись до моего плеча:
– Мне предлагали за нее тысячу долларов. Но меньше, чем за пять тысяч, я не отдам.
Вежливо улыбаясь, я осторожно снял его руку с плеча и спросил:
– А как вы обнаружили, что линза такая сильная?
Он самодовольно улыбнулся.
– Я экспериментировал на клопах. Под линзой я мог не только рассмотреть каждую мышцу клопа, но и движения всех его суставов. Мог его лицо разглядеть: в глазах никакого выражения. Знаете, клопы от природы не слишком сообразительны.
– Я это слышал. Пока.
Теперь он шел сзади, но обращался ко мне:
– Разве вы сможете увидеть такое с обычными линзами? Нет, не сможете!
В этот вечер я так налакался рома, что решил избавиться от этого проклятого дела, пока оно не превратило меня в чокнутого.
Через недельку с небольшим я собираюсь во Флориду, так что завтра мне нужно встретиться с Мэри Энн Бим и сказать, что я не в силах разыскать ее брата.
Глава 13
Итак, на следующий день после обеда я поехал на север, на Мичиган-авеню, проехав «Ригли-билдинг», «Трибьюн Тауер», «Медина-Атлетик-клаб» и отель «Аллертон», направляясь к главной достопримечательности этого района, которую окружающие ее небоскребы превратили в карлика – к старой водонапорной башне, выстроенной в готическом стиле и похожей на церковь. Башня вздымалась в небо, как серый каменный палец, возможно, указательный, принимая во внимание разговоры, ходившие вокруг этого единственного свидетеля Великого пожара на Норт-Сайд. Хотя многие считали, что башню нужно снести, чтобы увеличить поток движения на Мичиган-авеню.
Водонапорная башня на Мичиган-авеню в Чикаго подарила свое название району Тауер Таун («район Водонапорной башни») и находилась в самом его центре – хотя точную границу Тауер Тауна определить было нелегко. Он разместился на Золотом Берегу на север от Дивижн-стрит и неожиданно высоко взобрался на Гранд-авеню – на юге. Он прокрался на запад от Кларк-стрит и на востоке пересек Мичиган-авеню, двигаясь в Стритервилль – район, названный в честь скваттера, жившего в лачуге (которая сейчас превратилась в здание с самыми причудливыми апартаментами в городе). Его главной дорогой с севера на юг была Стейт-стрит, а Чикаго-авеню делила район на восточный и западный.
Вот где находился район Тауер Таун. Вот что представляли из себя улицы, на которых «замысловато» разместились кафе-кондитерские («Клуб черной кошки»), художественные магазины («Нео Арлимаск»), рестораны («Дилл Пикл-клаб») и книжные магазины («Магазин радикальной книги»). Над магазинами располагались мансарды и «студии» – мастерские, на них указывали висевшие в окнах некоторых магазинов, выше ящиков с цветами, объявления – «Сдается студия». Подобно большинству обитателей «богемы» больших городов, это была попытка – сознательная или нет – привлечь сюда туристов и меценатов; но в этот холодный вечер (ветер играл снегом, похожим на мелкую пыль) на улицах не было никого, за исключением юных художников и студентов, тут и живших, да и те, спрятав руки в карманы своих бархатных курток, шли по своим делам, не глядя по сторонам.
Раньше я бывал в клубе Дилла Пикла: это была достопримечательность вроде водонапорной башни. Но никогда не думал, что окажусь тут во второй раз. Меня не впечатлили тогда ни кричащие изображения обнаженных фигур на стенах; ни темный, прокуренный зал для танцев; ни маленькая сцена, около которой сидело несколько человек – больше в ожидании, чем в сопереживании; ни черствые, толщиной с лист бумаги, сэндвичи с курицей, которые были тут единственной едой.
Другая девушка – брюнетка, с приятными, полными губами – рассказывала, что она позирует голой в качестве модели художнику за доллар в час. Собственно, она гордилась этим. Я уже был готов достать бумажник, чтобы потратить доллар, как в. зал вплыла Мэри Энн Бим.
На ней опять было черное пальто с черным меховым воротником. Я встал и помог ей снять и повесить его на позаимствованный у соседей стул. На ней были берет, на этот раз белый, сине-белый свитер с рисунком, похожим на молнии, и синяя юбка. Она положила на стол маленькую сумочку и села. Её широко раскрытые, как у Клодетт Кольбер, глаза ожидающе глядели на меня, а на красных, как у той же Клодетт Кольбер, губах появилась улыбка.
По телефону я говорил не с ней: по номеру, который она мне дала, ответил мужской голос. Я передал, что встречусь с ней здесь. Так что, возможно, она подумала, что у меня есть новости об ее брате. А их не было.
Именно это я ей и сказал.
– Я провел в поисках пять дней и следов его не нашел. Ничто не указывает на то, что он вообще в Чикаго.
Она молча кивнула. Глаза у нее немного сузились, но были еще достаточно велики, чтобы в них затеряться. Губы слегка сжались, как в поцелуе.
– Я проверил газеты, прочесал большинство Гувервиллей рядом с Норт-Сайд...
– Вы имеете в виду, что он может быть так близко от того места, где я живу?
– Конечно. По Северной Кларк-стрит.
– Там ведь полно беспризорников.
– Правильно. Еще я расспрашивал о нем в Багхаус-сквере. Нашел одного парня, который, как оказалось, знает вас, но не знает вашего брата.
– Что мы будем делать теперь?
– Советую прекратить поиски. Мне кажется, он передумал в последнюю минуту и отправился в Калифорнию или в Нью-Йорк. Или еще куда-то, только не в Чикаго.
– Нет, – твердо возразила она, покачав головой. – Его желанием было стать репортером именно в «Трибе».
– Он мог попытаться, получить от ворот поворот и поехать на поезде еще куда-нибудь.
– Я прошу вас продолжать поиски.
– Думаю, это бессмысленно. Вы понапрасну потратите деньги.
– Это мои деньги.
– А время мое. И я не хочу тратить его на поиски вашего брата.
В какой-то момент мне показалось, она заплачет, но она сдержалась.
– Видите ли, – сказал я, – он исчез. Страна кишит парнишками, катающимися по железной дороге в поисках интересной жизни и работы.
Огромный парень с копной волос, в черном свитере и брюках из грубой ткани, подошел к столику принять у нас заказ. Я спросил его, каковы сэндвичи с курятиной. Он ответил, что хороши, как обычно; тогда я заказал с ветчиной. Мэри Энн отмахнулась от моего предложения заказать ей сэндвич и попросила только чашку чая. Я заказал чай и себе.
– Так вы прямо после «Торгового центра»? – спросил я.
Она кивнула.
– Еще одна «мыльная опера»?
Она кивнула.
– Должно быть, интересная работа.
Она перевела взгляд с меня на изображенную на стене толстую рыжеволосую обнаженную фигуру.
– Вот, возьмите, – сказал я, протягивая руку. Она посмотрела на руку, потом на меня.
– Что это?
– Пятьдесят баксов сдачи. Я работал пять дней. Вы мне дали сотню.
– Оставьте себе, – сказала она.
– Прекратите дуться и возьмите деньги, черт вас возьми.
Она бросила на меня взгляд, забрала деньги и небрежно сунула их в свою маленькую черную сумочку.
Явились сэндвичи с ветчиной, такие же тонкие и черствые и такие же невкусные, какими я запомнил куриные. А чай был хорош, немножко пах апельсином. Мне он понравился. Она отпила свой, но понравился ли он ей, сказать не могу.
– Хотите добраться побыстрее? – спросил я у нее.
– Я могу и пройтись, здесь недалеко...
– Холодно. Моя машина стоит как раз кварталом ниже. Пойдемте.
Пожав плечами и уткнув лицо в черный меховой воротник, она подстроилась к моему шагу.
Я помог ей усесться, занял место водителя и включил мотор.
– У меня есть печка, – сообщил я, включая ее.
– Прекрасно, – заметила она равнодушно.
– Куда едем?
– Ист-Честнат, – и назвала адрес. Я двинулся.
– А кто тот парень, что отвечал по телефону, когда я сегодня звонил?
Водонапорная башня на Мичиган-авеню в Чикаго подарила свое название району Тауер Таун («район Водонапорной башни») и находилась в самом его центре – хотя точную границу Тауер Тауна определить было нелегко. Он разместился на Золотом Берегу на север от Дивижн-стрит и неожиданно высоко взобрался на Гранд-авеню – на юге. Он прокрался на запад от Кларк-стрит и на востоке пересек Мичиган-авеню, двигаясь в Стритервилль – район, названный в честь скваттера, жившего в лачуге (которая сейчас превратилась в здание с самыми причудливыми апартаментами в городе). Его главной дорогой с севера на юг была Стейт-стрит, а Чикаго-авеню делила район на восточный и западный.
Вот где находился район Тауер Таун. Вот что представляли из себя улицы, на которых «замысловато» разместились кафе-кондитерские («Клуб черной кошки»), художественные магазины («Нео Арлимаск»), рестораны («Дилл Пикл-клаб») и книжные магазины («Магазин радикальной книги»). Над магазинами располагались мансарды и «студии» – мастерские, на них указывали висевшие в окнах некоторых магазинов, выше ящиков с цветами, объявления – «Сдается студия». Подобно большинству обитателей «богемы» больших городов, это была попытка – сознательная или нет – привлечь сюда туристов и меценатов; но в этот холодный вечер (ветер играл снегом, похожим на мелкую пыль) на улицах не было никого, за исключением юных художников и студентов, тут и живших, да и те, спрятав руки в карманы своих бархатных курток, шли по своим делам, не глядя по сторонам.
Раньше я бывал в клубе Дилла Пикла: это была достопримечательность вроде водонапорной башни. Но никогда не думал, что окажусь тут во второй раз. Меня не впечатлили тогда ни кричащие изображения обнаженных фигур на стенах; ни темный, прокуренный зал для танцев; ни маленькая сцена, около которой сидело несколько человек – больше в ожидании, чем в сопереживании; ни черствые, толщиной с лист бумаги, сэндвичи с курицей, которые были тут единственной едой.
* * *
Сейчас я снова сидел за столиком у Дилла Пикла, ожидая Мэри Энн Бим и стараясь не слушать, как за соседним столиком три длинноволосых парня в брюках из грубой ткани и темных свитерах разговаривают с двумя коротко стриженными девушками в длинных черных юбках и черных свитерах. Они курили и пили кофе. Казалось, каждый из них разговаривает сам с собой. Один парень говорил о превосходстве своих стихов над стихами друга (не присутствовавшего здесь) и решил в конце концов, что если был бы редактором, то в свой поэтический журнал не взял бы из этого дерьма ничего. Даже Гэриет Монро не годился для его несуществующего журнала. Одна из девушек обсуждала недавнюю выставку «примитивного искусства» шестидесятидвухлетнего мелкого торговца одеждой с Максвел-стрит в «Нео Арлимаске», изобразившего на картоне сцены еврейской потогонной мастерской. «Экспрессия художника поразительна! Но нищету он использовал только как средство, даже не пытаясь ее осмыслить!» Бледный, болезненного вида парень поносил Киплинга и Шекспира, а потом с обожанием говорил о Креймборге, тогда как другой, более упитанный, рассказывал, что его выгнала хозяйка, которая не может понять того, у кого нет в комнате ни кровати, ни стула, а также потому, что у него длинные волосы.Другая девушка – брюнетка, с приятными, полными губами – рассказывала, что она позирует голой в качестве модели художнику за доллар в час. Собственно, она гордилась этим. Я уже был готов достать бумажник, чтобы потратить доллар, как в. зал вплыла Мэри Энн Бим.
На ней опять было черное пальто с черным меховым воротником. Я встал и помог ей снять и повесить его на позаимствованный у соседей стул. На ней были берет, на этот раз белый, сине-белый свитер с рисунком, похожим на молнии, и синяя юбка. Она положила на стол маленькую сумочку и села. Её широко раскрытые, как у Клодетт Кольбер, глаза ожидающе глядели на меня, а на красных, как у той же Клодетт Кольбер, губах появилась улыбка.
По телефону я говорил не с ней: по номеру, который она мне дала, ответил мужской голос. Я передал, что встречусь с ней здесь. Так что, возможно, она подумала, что у меня есть новости об ее брате. А их не было.
Именно это я ей и сказал.
– Я провел в поисках пять дней и следов его не нашел. Ничто не указывает на то, что он вообще в Чикаго.
Она молча кивнула. Глаза у нее немного сузились, но были еще достаточно велики, чтобы в них затеряться. Губы слегка сжались, как в поцелуе.
– Я проверил газеты, прочесал большинство Гувервиллей рядом с Норт-Сайд...
– Вы имеете в виду, что он может быть так близко от того места, где я живу?
– Конечно. По Северной Кларк-стрит.
– Там ведь полно беспризорников.
– Правильно. Еще я расспрашивал о нем в Багхаус-сквере. Нашел одного парня, который, как оказалось, знает вас, но не знает вашего брата.
– Что мы будем делать теперь?
– Советую прекратить поиски. Мне кажется, он передумал в последнюю минуту и отправился в Калифорнию или в Нью-Йорк. Или еще куда-то, только не в Чикаго.
– Нет, – твердо возразила она, покачав головой. – Его желанием было стать репортером именно в «Трибе».
– Он мог попытаться, получить от ворот поворот и поехать на поезде еще куда-нибудь.
– Я прошу вас продолжать поиски.
– Думаю, это бессмысленно. Вы понапрасну потратите деньги.
– Это мои деньги.
– А время мое. И я не хочу тратить его на поиски вашего брата.
В какой-то момент мне показалось, она заплачет, но она сдержалась.
– Видите ли, – сказал я, – он исчез. Страна кишит парнишками, катающимися по железной дороге в поисках интересной жизни и работы.
Огромный парень с копной волос, в черном свитере и брюках из грубой ткани, подошел к столику принять у нас заказ. Я спросил его, каковы сэндвичи с курятиной. Он ответил, что хороши, как обычно; тогда я заказал с ветчиной. Мэри Энн отмахнулась от моего предложения заказать ей сэндвич и попросила только чашку чая. Я заказал чай и себе.
– Так вы прямо после «Торгового центра»? – спросил я.
Она кивнула.
– Еще одна «мыльная опера»?
Она кивнула.
– Должно быть, интересная работа.
Она перевела взгляд с меня на изображенную на стене толстую рыжеволосую обнаженную фигуру.
– Вот, возьмите, – сказал я, протягивая руку. Она посмотрела на руку, потом на меня.
– Что это?
– Пятьдесят баксов сдачи. Я работал пять дней. Вы мне дали сотню.
– Оставьте себе, – сказала она.
– Прекратите дуться и возьмите деньги, черт вас возьми.
Она бросила на меня взгляд, забрала деньги и небрежно сунула их в свою маленькую черную сумочку.
Явились сэндвичи с ветчиной, такие же тонкие и черствые и такие же невкусные, какими я запомнил куриные. А чай был хорош, немножко пах апельсином. Мне он понравился. Она отпила свой, но понравился ли он ей, сказать не могу.
* * *
Когда мы поели, я помог ей одеть пальто, расплатился, и мы вышли на холоднющую улицу. Снег идти перестал.– Хотите добраться побыстрее? – спросил я у нее.
– Я могу и пройтись, здесь недалеко...
– Холодно. Моя машина стоит как раз кварталом ниже. Пойдемте.
Пожав плечами и уткнув лицо в черный меховой воротник, она подстроилась к моему шагу.
Я помог ей усесться, занял место водителя и включил мотор.
– У меня есть печка, – сообщил я, включая ее.
– Прекрасно, – заметила она равнодушно.
– Куда едем?
– Ист-Честнат, – и назвала адрес. Я двинулся.
– А кто тот парень, что отвечал по телефону, когда я сегодня звонил?