- Скажете, однако... Слабый!.. Через пять минут после того, как человек попадает к нам в полк, это слово выветривается у него из памяти.
   Хотя они тоже как будто шутили, но все стало ясно...
   Мой По-2 держал курс к линии фронта. Внизу указывала путь, стрела железной дороги. Такой ориентир обычно расслабляет - не собьешься. Внизу плыла земля, похожая... Нет, не земля. Говоришь - земля, Представляется что-то черное, черноземное, распаханное. А здесь было зеленое море. Именно - море. С высоты кажется, что воздух под тобой имеет цвет. Легкую такую, едва обозначенную голубоватую сизость. И будто плывешь ты по спокойной глади прозрачно-сизого моря, а все, что внизу, - дно. Оно покрыто зелеными водорослями, лишь покажется иногда пятачок голого песка, да по полоскам расселин проползет крабом машина...
   - Что это? - спрашивает Нила, рассматривая дно и что-то шевелящееся на нем.
   - Краб, - говорю и тут же ныряю в море. Он шустро удрал от меня за камни, а я, вынырнув, вижу перепуганное Нилино лицо.
   - Сейчас же выходи, - требовательно зовет она. - Хочешь, чтобы он тебя укусил, да? Ты что - железный? Поспешно выбираюсь на берег.
   - Ну вот, - с детской удовлетворенностью в голосе говорит она. - Надо, чтобы ты слушался жену. Хотя бы в отпуске.
   Действительно, у нее так мало возможностей повелевать мной, заботиться...
   Странно... Странно и радостно. Сколько людей усеяло берег! Но есть среди всех один человечек... Маленькая, почти девчоночья фигурка у моря... Бронзовая нога пробует краешек воды... Легкое движение головы, чтобы сбросить со лба светлую прядь... Изгиб шеи... Улыбка... Все для тебя особенное, загадочное, трепетно близкое, исключительное. И ты в самом деле из мягкого железа, а она - магнит... Так много рядом людей. Такой большой юрод. Такая большая страна. И есть во всем этом один самый дорогой человек. И ты, как стрелка на магнит, тянешься к нему глазами, мыслями, чувствами...
   В левом кармане гимнастерки чувствую тепло. Это ее письмо. Помню его наизусть. Ровные аккуратные строчки и маленькая, обведенная зеленым карандашом ладошка сына. "... Вся наша тыловая жизнь подчинена одному: мы живем для фронта... Нашу бригаду похвалили сегодня в листке-молнии, а мастер сказал мне: "Вот ты проработала две смены над... (дальше полторы строчки густо вымараны) и муж скажет тебе спасибо"... Представляешь, война, а у нас оперу давали... Теперь с едой совсем отлично - нарвали с мамой щавеля и такой украинский борщ сварили, что вся улица сбежалась перенимать опыт... "
   Письмо вначале было сложено в треугольник, и на оборотной стороне расплывчато синела печатка: "Просмотрено военной цензурой". Письма тоже "военный фактор", они тоже оружие. И то, что тыл живет для фронта, оружие. И что война - а оперу давали. И даже безбожная ложь, что "теперь с едой совсем отлично". Обман, оказывается, может быть и очень благородным, порой он больше чего-то другого может свидетельствовать о великой честности людей. Не знаю, что там вычеркнула почтовая девчонка в линялой гимнастерке, но главная "тайна" писем, которые делают человека на фронте устойчивее и сильнее, - во всем остальном.
   Что-то меня заставило оглянуться. Впрочем, не что-то, а просто опыт и чутье. Только кажется, что отвлекся, а глаза шарят по небу. И вот они схватили опасность и по всему телу разослали стремительные токи сигнала: "Тревога!"
   Два "мессершмитта", описывая дугу, примеряются для атаки. Теперь я чувствую себя в бескрайнем море пловцом, вокруг которого ходят акулы. А эти и не ходят - уже несутся, и, кажется, нет спасенияГ
   И тут вижу я впереди, в лесном массиве, плешину. Круглая, как блюдце, поляна, и посредине - группа деревьев. Ни о чем не успеваю подумать что-то само срабатывает внутри, рука отжимает штурвал, машина скользит вниз.
   Успею? Или догонят? Приблизятся на нужное расстояние и - в щепки. Нижет еще ниже, еще! Колеса почти трогают верхушки сосен. Вот и поляна. Еще ниже - и сразу левый вираж, за эти стоящие в центре деревья.
   "Мессеры" стреляют - скорее с досады - и, взревев моторами, проскакивают.
   А я теперь чуть поднимусь над лесом и посмотрю на них. Ага, возвращаются, набирают высоту и опять - вниз.
   Хочется, как мышь в нору, юркнуть меж деревьев. Но надо себя сдержать: юркнешь раньше - и, обогнув эту спасительную купу, вылезешь навстречу, как раз на их огонь.
   Вот теперь, когда они собираются нажать на гашетку, - пора! Мелькают перед глазами деревья. Чуть лишнего вправо или чуть влево - и поминай как звали.
   Обогнув свою рощу, вижу: выходят из пикирования. Получается - идем навстречу, но стрелять они уже не могут, очереди прошли бы выше - и я, кажется, вижу их перекосившиеся от ярости рожи. Такая стопроцентная добыча, а не взять!
   Дураки! Разошлись бы, не вместе бы атаковали, на чью-то очередь я обязательно выскочу. А они то ли так уверены, то ли не догадываются, то ли боятся отрываться друг от друга...
   Еще три раза наскакивали, я бешено носился в кольцевом коридоре в нескольких метрах от земли.
   Так они ничего и не смогли.
   Подождав, пока "мессеры" окончательно скроются, взял свой курс. Через несколько минут посадил По-2 на опушке леса у села, где назначили нам район базирования.
   Вышел, снял шлем. Откуда-то появился старшина, что-то такое говорит. А так хочется отдышаться, расслабиться. Лег бы на землю лицом вниз и дышал густым запахом травы. Но неловко...
   Старшина, почуяв непростое мое состояние, замолчал, поджидает. Он в летах и, видно, не из кадровых.
   Наконец, звуки оживают. И первые звуки - это бьют орудия.
   - Ну, слушаю вас.
   - Так что, - старшина неловко вскидывает ладонь к виску, - полевая площадка к работе готова.
   - Что значит готова?
   - Проверено само поле. Имеется горючее, - старшина кивнул в глубину леса. - Жить будем на окраине Александровки. Там же метеопост, Кухня полевая...
   - Наши это стреляют?
   - Немцы.
   - Как будто близко.
   - Близко и есть. На той стороне реки.
   - Александрову обстреливают?
   - Не. На той стороне, как раз против этого места, наши из окружения пробиваются. Вот немцы и стреляют, не дают.
   Как ни старается старшина быть по-уставному сдержанным, но все же не может совладать с собой. Его по-крестьянски огрубелое сострадательное лицо передергивает гримаса.
   - Эх, товарищ полковник, - выдыхает он сдавленно, хрипло и, не стыдясь, вытирает пальцем слезу. - Насмотрелся я тут. Выходят они оттуда, бегут, как к маме родной, завидя такое близкое спасение, а их снарядами... И ничем эту проклятую фашистскую артиллерию не взять. Идут они, как через ад.
   Все во мне напрягается. Такое слышать не легко. Хочется рвануться, что-то немедленно сделать... Но что тут сделаешь...
   К ночи сюда перелетела вся группа.
   Уже поздно. Но ведь стоит пора необычных ночей. Столько поэзии мы всегда ощущали в этих словах: "белые ночи"... Поэзия осталась, только она теперь грустная, горькая. Потому что белые ночи не для удивления, не для любования - они часть войны. Они вобрали в себя столько благодарностей и проклятий. Саперы рады - им по ночам спокойно работать, прокладывать в болотистых местах свои гати. И нам летать виднее. А те, кто на том берегу Волхова, ненавидят белые ночи за их предательство. Белые ночи выдают...
   Слышится отдаленный гул.
   - Наш СБ, - высказывает догадку батальонный комиссар Косачев.
   - Вдоль реки идет, - уточняет кто-то.
   - Нет, - сомневается Косачев, - пожалуй, "юнкерс ", Вскакиваю.
   - Сейчас проверим,
   - Одному не стоит, - Косачев тоже поднимается.
   - Но я ведь пока один тут осмотрелся, изучил местность.
   Что значит диалектика - ничто не бывает однозначным. Устарелый И-16 обладает завидным достоинством: короткая пробежка - и ты в воздухе, легко набираешь высоту, "Юнкерс " как раз подходит к нашему рубежу. Иду навстречу. Но что это он так круто набирает высоту! Ага, в облака полез подвернулись, однако, ему. Наверное, увидев меня, ему передали с земли по радио об опасности.
   Неожиданно глаза схватывают какое-то движение внизу. Там, на фоне реки, - две знакомые тени. "Мессеры"!
   Не иначе как истребители попросили, чтобы "юнкерс" обозначил себя ракетой. Боятся сбить своего. Ракета вспыхнула - и я увидел его. Совсем рядом. Рядом, только чуть выше. Снизу я и ударил длинной очередью.
   Вот теперь хороший факел! До самой земли будет сам себе освещать дорогу.
   На следующую ночь мы встретились с "мессершмиттами" вновь. Маневренные возможности самолетов И-16 помогали нам буквально виться вокруг Ли-2, не подпуская фашистов, отсекая их огнем.
   С тех пор у Гризодубовой здесь потерь не было.
   Днем на опушке безлюдье. Все замаскировано. Днем - отдых. Так полагается. Но какой там отдых в Александровке, недалеко от которой громыхают орудия, понтонеры держат под огнем свою переправу, а за рекой то там, то тут бьется, малосильно тыкается в стенки фашистских клещей окруженная 2-я ударная. Иногда группам удается прорваться. Они показываются на том берегу, устремляются к паромам. И только здесь, на шатком этом мосту, начинают успокаиваться. Они оборваны, измождены, на лицах все еще выражение настороженности и готовности сорваться, куда-то бежать, стрелять. Иных ведут под руки, иных несут на шинелях.
   - Теперь дома, - успокаивают понтонеры.
   - Братцы, - слышится то и дело, - дали бы чего-нибудь поесть.
   Понтонерам неловко, что они не могут помочь изголодавшимся людям, - их ведь идут сотни.
   - Ребята, - кричат они в ответ, чтобы слышали все, - дальше покормят, пройти немного!
   В их голосах все равно слышится виноватость. На войне, если у кого-то беда, всегда кажется, что ты мог бы что-то сделать, а не сделал, что их поломала, покрутила, поистязала война, но могла бы эту ношу взвалить на тебя - и выходит, таким образом, что ты счастливчик и должник.
   Мы стоим на длинной, кажется, единственной улице Александровки среди прерывистого людского потока. Брови моего комиссара сведены к переносице, он насупился, молча смотрит, словно впитывает и страх, и боль, и надежду, и ярость этих солдат - все, что, наверное, так неистово металось в них полчаса назад.
   - Приставить ногу, пехота, - с мягкой интонацией обращается Косачев к подходящей группе. - Перекур.
   Разрывает новую пачку папирос. Другие летчики тоже.
   - Отведи, дружище, винтовку, а то она меня за кого-то не того принимает, - подсказывает маленькому бойцу.
   - Не стреляет она, товарищ батальонный комиссар. Патронов нету.
   - Хорошо хоть летчики сбросили, как раз на последний бой, - продолжает пожилой пехотинец, высокий, сутулый, без шапки.
   Не мы сбрасывали, но сердце окатывает чем-то теплым от того, что чувствуем себя причастными к трудному счастью этих бойцов.
   - А где же командиры ваши?
   Высокий пожилой боец оглядывается, и кажется, что отстали командиры, сейчас подойдут.
   - Нету наших командиров. Первыми шли в прорыв, первыми и полегли...
   Суровые испытания выпали 2-й ударной армии. Но все же не попусту несла она такую свод) судьбу. Ее героизм и упорство помогли Ленинграду выстоять: фашисты вынуждены были отложить штурм города и бросить силы сюда. Еще не одна группа измотанных, израненных, но не сломленных бойцов и командиров выйдет из окружения. Еще не раз то здесь, то на других участках вдруг загрохочут орудия - это оставшиеся в кольце будут пытаться выйти.
   Потом все замолкнет. И установится над волховскими лесами, над болотами, над гатями и кочками, над развороченными дорогами и топкими тропинками тревожная тишина.
   И через какое-то время словно оттуда выйдет маленький; осторожный слушок:
   - Бывший командующий армией генерал Власов продался...
   И появится потом ненавистное выражение - власовцы. А рядом с ним выражение - власовская армия.
   Выражение это и тогда кое-кого сбивало с толку, да и теперь иных, непосвященных, сбивает.
   - Власов... Который со своей армией к немцам перешел, - услышал я недавно в разговоре молодых людей.
   Нет-нет да и упадет незаслуженно тень на героическую судьбу 2-й ударной.
   Не продавалась армия с Власовым! Он продался сам. А 16 тысяч ее бойцов и командиров с ожесточеннейшими боями вырвались из кольца, 6 тысяч сложили свои головы и 8 тысяч пропали без вести. Что значит пропали? Наверное, погибли безымянными. Возможно, маленькая часть какая-то примкнула к партизанам, а остальных - расстреляли на месте, заморили в лагерях...
   А Власов - единственный в своем роде. Из всякого сброда собирали потом фашистские организаторы ему "армию". Он сам унизительно напрашивался в руководители, сам подсказывал своим хозяевам, что "для русских, которые хотят воевать против Советской власти, нужно дать какое-то политическое обоснование к действиям, чтобы они не казались изменниками Родины". Но при любом обосновании предатель есть предатель.
   И когда 11 мая 1945 года, в Чехословакии комбат капитан Якушев отыскал в колонне машину Власова и распахнул дверцу, он увидел только двух перепуганных женщин - сам командующий трусливо прятался, накрывшись ковром.
   Не знаю, но представляется, что так его и повесили, - в военном френче чужого покроя.
   Однополчане
   Хорошо пахло сеном. За стенками барака шуршал дождь, там, под низким темным небом, мокли сейчас деревья, дороги, тропинки, мокли самолеты, горбились часовые в своих куцых плащ-палатках, чувствуя спинами неприятную холодность октябрьского дождя. А здесь было покойно, сухо, возле двери уютно желтел огонек фонаря. В кругу отбрасываемого им света несколько человек забивали козла, примостившись на ящиках из-под консервов. Остальные лежали, коротая за разговорами длинное вечернее время.
   - Давай, Булкин, еще, - потребовали из темного угла сеновала.
   - Смотри, Булкин, не надорвись, - тут же откликнулись из другого конца. - Ты нам еще пригодишься, а первая эскадрилья не пощадит твоего таланта, Булкин.
   - Ладно, Булочка, прочитай, - ласково разрешил Большов. - Чего-нибудь подушевнее. Давай Симонова.
   Воцарилась тишина ожидания. Немного погодя из темноты зазвучали мягкие и замедленные слова, обращенные к женщине, просьба не сердиться за редкие письма с фронта. "... А убьют - так хуже нет письма перечитывать", - читал Булкин.
   Фонарь лил свой тусклый медный свет, шумел дождь, и становилось на душе как-то смутно и одиноко.
   Окончил Булкин, долго стояла тишина.
   - Хорошо, стервец, излагает, - это голос Панкина, голос со вздохом.
   - Большое это дело - стихи, ребята!
   - Слушай, как ты их заучиваешь? Другое дело анекдоты - те сами запоминаются. Для стихов извилины надо ж напрягать, - доносится из первой эскадрильи.
   - Во-во, - подхватывают из второй, - не по тебе работа.
   Слышится смех. И тут же из угла барака, где расположилась на ночь первая, отвечают:
   - Узнаю, Костя, твой голосок. Если насчет работы, то есть у меня к тебе вопросик...
   - Ну, начинается, - толкает легонько меня в бок начальник штаба. Сейчас как заведутся! Жаль, Булкина выключили, а хорошие стихи...
   Всех, летчиков полка сейчас можно разделить на несколько групп. Они и сами нередко, для понятливости, прибегают к непроизвольно сложившимся в эти дни названиям.
   "Ветераны" - те, кто был в полку, когда я его принимал, кто к тому времени остался в живых.
   "Перегонщики" пришли в полк только что, когда мы в тылу получали новые самолеты и пополнение. Они были при заводе, их работа заключалась в том, чтобы перегонять самолеты по фронтовым полкам. Летали они отлично, но в боях еще не бывали.
   "Запасники" - они же "сержанты". Эти тоже пришли во время переформирования из запасного полка. Они все в сержантском звании и самые молодые.
   Словом, складывается новая полковая семья. - Инициатива в разговорах, песнях и веселье принадлежит "ветеранам". Остальные пока еще сдержанны и почтительны. Но кое-кто уже выделяется и смелеет. Особенно быстро завоевывают авторитет двое из "перегонщиков": Булкин и Шахов. Булкин заводила и весельчак, рассказчик и вообще проказник. Он невысок, тонок, белокур, его трудно увидеть умиротворенным. Шутят: "Булкин успокаивается, лишь когда спит". В остальное время он сам и все в нем - в движении. Говорит он жестикулируя, никогда не стоит на месте, даже в строю переминается больше всех, мучается, и все внутри у него рвется куда-то. И лицо его то улыбается, то хмурится, выражает то удивление, то холодный интерес, то иронию... У него привычка вставлять в речь стихотворные фразы, и всегда это к месту и хорошо.
   Шахов, напротив, высок, черняв. Боек на язык. Красавец и гармонист. В его осанке и в лице всегда то чувство превосходства и почти неуловимого важничанья, которое нередко свойственно людям красивым и тем более удачливым.
   - Ну хватит! - голос Большова. - Продолжаем вечер поэзии. Слово чтецу и декламатору Булкину.
   - А я уже сплю, - равнодушно сообщает Булкин.
   - Спит! В такое детское время!
   - Булкин, массы просят.
   - Загордился, Булкин!
   - Правильно, Булкин, голос надо жалеть. А то чем кричать будешь и звать на помощь, когда зажмут "мессера"?
   Любимое дитя хочется ущипнуть. Так и сейчас, каждый норовит "ущипнуть" Булкина, кажется, уже саму его фамилию произносят и повторяют с удовольствием, есть в ней что-то мягкое, доброе, домашнее? А особенно когда Большов на правах друга называет его и вовсе Булочкой.
   - Может, почитаешь, а? - неожиданно спрашивает Майоров.
   И Булкин сразу соглашается. Это потому, что попросил именно Майоров обычно немногословный.
   В Майорове сливается противоречивое: юношеский облик с устойчивостью, уверенностью, сдержанностью зрелого человека. И странно впервые услышать его низкий грудной голос, идущий сквозь стеснительную улыбку мальчика.
   Булкин почему-то робеет перед Майоровым. Майоров и лицом, и годами, и званием моложе, но у него за плечами столько боев, а это на фронте - и лицо, и возраст, и звание.
   С Майоровым я познакомился раньше всех.
   О том, что мне предстоит принять 2-й гвардейский полк, я знал, еще когда занимался обеспечением группы транспортных самолетов Гризодубовой. Начальство наконец откликнулось на мои просьбы дать мне хоть и менее престижную, но более самостоятельную работу.
   Однажды в то время я оказался в соседнем полку и стал свидетелем воздушного боя. Он складывался скверно с самого начала. "Мессершмитты" застигли наших на взлете. Двоих подожгли, а три смогли все же подняться. Особенно выделялся истребитель с бортовым номером "15". Если его товарищи вели бой осмотрительно, то "пятнадцатый" ворвался в стаю "мессеров" и, забыв обо всем на свете, погнался за одним из них. По всему было видно, что в машине летчик молодой и чрезвычайно смелый, конечно. "Мессер" улепетывал, видать, чувствовал дьявольский напор этого непонятного русского, который один влез в самую гущу. "Пятнадцатый", отстав, тут же переключился на второго, хлестанул по нему очередью, перенес огонь на третьего... Словом, паники он наделал, хотя сам оставался цел только чудом. "Безумству храбрых поем мы песню" - пришли на память слова, и еще подумалось, что это будет траурная песня. С напряженной тревогой и нарастающей болью следил за ним.
   И все же он приземлился. Машина была буквально изрешечена. И когда приземлился, тут уж меня прорвало. Еле дождался, пока командир полка созвал летчиков для разбора. "Пятнадцатый" оказался совсем молоденьким, потому, видимо, все самые грозные приготовленные слова вылетели, а вырвались "неприготовленные":
   - Юнец! Мальчишка!..
   Сержант растерялся от такого "разбора" старшего инспектора ВВС фронта.
   Все то напряжение, что накопил, наблюдая бой, постепенно затухает, и в душе начинает преобладать чувство справедливости. Само собой вырывается:
   - А все же - молодец!
   Что поделаешь - просто влюбился в него.
   А когда через полмесяца принимал 2-й гвардейский, увидел его в строю перевели сюда.
   Полк в то время был в удручающем положении. Недавно погиб его командир. Погибло немало других летчиков. Боеспособными можно было считать всего пять-шесть машин. Бои по вызволению 2-й ударной армии завершились, наступил период временного затишья. Полк, образно говоря, менял бинты на ранах и готовился к новым схваткам.
   - Жалуются летчики, - сказал я в беседе со старшим инженером полка Лелекиным, - мотор так трясет, что пляшет приборная доска и приборов не видно.
   - А что делать? - беспомощно развел он руками. - Технику мы как получаем? Вытаскивают специальные команды из болот сбитые самолеты и волокут нам. Погнулся винт, - его ведь надо в специальных условиях выровнять, отбалансировать. Мы же делаем это здесь, кустарно. Вот и пляшут приборы.
   - Ё-моё! - воскликнул Майоров (было у него такое присловье), когда увидел, на чем предстоит летать. - Я-то думал, что в гвардейском поприличнее будет.
   В глазах "пацана" (мысленно я окрестил его так) стояла тоска. У него ведь было столько боевого азарта, дерзости, желания драться, да и таланта, а тут словно скручивают тугими пеленками.
   Притащили очередной самолет. Когда его отыскали в лесной глухомани, увидели в кабине тело летчика. Это был Федя Какарин.
   Больше всех переживал тогда Панкин. Они составляли удивительную пару. И летали вместе, и все остальное время тоже оказывались рядом. Связывала их странная дружба. Казалось, нет в полку двух других людей, которые бы так враждовали. То и дело что-то доказывали друг другу, ссорились. И друг без друга не могли. Когда они улетали, оставшиеся на земле говорили, посматривая на часы:
   - Минут через десять появятся, пошли посмотрим.
   Находили удовольствие встречать их из полета.
   Машины заходили на посадку. Из передней выскакивал маленький Панкин его, обычно не видно из кабины, и поэтому ребята шутливо говорили: "Самолет без летчика". Так вот из "самолета без летчика" выскакивал Панкин, срывал шлем с головы и гневно швырял его на землю.
   - Ну, будет представление! - радостно оповещал кто-нибудь из собравшихся "наблюдателей".
   С ревом подруливала вторая машина, становилась на место, резко, сердито описав хвостом дугу.
   - Ох злой! - с восторгом комментировали из толпы.
   Торопливо вымахивал на крыло Какарин, такой же маленький, с симпатичным худощавым мальчишеским лицом. Но Панкин успевал овладеть инициативой.
   - Какого черта ты полез вниз? - орал он возбужденно.
   - Что - лучше, если бы брюхо пропороли? - кричал в ответ Какарин.
   - Не пропороли бы. Очень ты о моем брюхе беспокоишься! Лучше бы сверху смотрел.
   - А когда меня зажали! - напоминал Какарин, видимо, свою претензию к Панкину.
   - Не надо отрываться...
   Они шли на КП эскадрильи, не обращая, внимания на следовавших за ними, и сколько шли, столько переругивались, вспоминая детали боя и находя в каждой повод, чтобы взорваться с новой силой.
   - Смотрите! - удивился однажды своему открытию Хашев. - Так ведь у них отличный разбор полета получается. Прямо по косточкам. Не завести ли такое дело во всем полку?
   Рассказывали, каким гордым и счастливым ходил Панкин, когда Какарина принимали в партию. На другой день они вновь вылетели, и вновь, когда приземлились, Панкин гневно сорвал шлем, расхаживал мелкими быстрыми шагами около самолета, как тигр в клетке, поджидая, пока Какарин не подрулит и не крутанет сердито фюзеляжем рядом с его машиной...
   А потом несколько дней Ефим Панкин ходил молчаливый и грустный Какарин не вернулся из боя. Шли дни, рана в душе Панкина затянулась, но вот открылась, и кровь хлынула с новой силой - привезли Федин самолет. Вечерами, когда полеты прекращались, Панкин шел в конец аэродрома, где мастерские, останавливался перед самолетом Феди. Техники, механики, мотористы, которые хлопотали здесь, чтобы вновь ввести машину в строй, переставали разговаривать и работать. Устанавливалась тишина, как на кладбище. Ефим постоит, склонив голову, дотронется до фюзеляжа, до винта, качнет рукой закрылок, вздохнет и зашагает прочь.
   В те дни вернулся в полк из госпиталя старшина Скрыпник. Он был первым, кто повстречался мне, когда я вышел из самолета, в расположение 2-го гвардейского. Скрыпник стоял неподалеку - невысокий крепыш с широким скуластым лицом. Он отдал честь, но как-то, неловко, словно не мог повернуть головы. Оказалось, что так оно и есть, - не мог, не долечился в госпитале.
   Теперь он лежит недалеко от меня и рассказывает новичку полка сержанту Аркадию Слезкину о том самом бое, после которого долго ходил, втянув голову в плечи, словно приготовившись бодаться.
   - ... Было тогда тринадцатое число, и я шел замыкающим в нашей шестерке, - негромко вспоминал Скрыпник. - Ну, думаю, раз тринадцатое и раз замыкающий, то что-то со мной должно сегодня случиться. Не знаю почему, а так подумал. Конечно, ерунда все и предрассудки, а вот подумал. Шли мы на высоте три тысячи метров. Именно высота и помогла мне потом дотянуть. Идем мы, значит, в левом пеленге, и я - замыкающий, рядом и впереди - Майоров. Самые мы с ним молодые. Обычно летчик шарит глазами по небу, старается первым увидеть врага. Ты тоже старайся всегда увидеть первым - это большое преимущество. - Конечно, - согласился Слезкин.
   - И вот я их увидел. Стал считать - двенадцать штук. Это для нас, с нашими-то машинами тогдашними, - хана. Но хана или не хана, а задание выполняется во что бы то ни стало, понял?
   - Конечно, - опять сказал Слезкин.
   - Идут они со стороны солнца, наши продолжают лететь, как летели. Может, не заметили или решили, что "мессеры" пройдут мимо. Покачал я машину - никто не отозвался. Дал из пушек очередь, чтобы привлечь внимание...
   - А радио? - спросил Слезкип.
   - Радио на "лаггах" уже было, но мы снимали, чтобы облегчить самолет. Все, что можно было снять, - снимали. И радио, и кислородное оборудование, словом, все, что можно... Пока я давал сигналы, первых два "мессера" стали пристраиваться мне в хвост. Как учили, ушел влево, думал, они за мной все пойдут. Наверно, увидели по почерку, что неопытный я. Один выскочил вперед, чтоб я, значит, переключил на него внимание. Эту хитрость я поздно понял, и ты заруби на носу: во время атаки все же верти головой, оглядывайся.